Журнальное чтиво. Выпуск 162

На это раз речь пойдет о стихах в январском "Журнальном Зале", а там относительно свежий - 4-й и последний за прошлый год номер "Ариона", но кроме - много чего другого: поэтическая нумерология от Елены Шварц в декабрьской "Звезде", в январской - неизменный Кушнер, "Два стихотворения" Сергея Гандлевского и некоторое количество новых стихотворений Льва Лосева в 1-й и 2-й книжках "Знамени", Анатолий Найман, удобривший в равной мере первые номера "Октября" и "Нового мира", Владимир Салимон в том же "НМ", наконец, Евгений Рейн, Белла Ахмадулина, Инна Лиснянская, список предполагается длинный, так что имеет смысл остановиться.

И для начала остановимся на 4-м "Арионе", - он же 40-й, "Ариону" исполнилось 10 лет. Юбилейный номер, между тем, мало отличается от всех прочих неюбилейных, там, как обычно, десятка два поэтов, хороших, разных и не очень, мы же выделим новые "Стихи Татьяне" Геннадия Русакова. - Стихи из знакомого уже большого цикла, тоже в своем роде "разговоры с Богом", и речь там о смерти, но обаяние русаковского лирического героя в его непривычном, скажем так, самоощущении, а суть "разговоров" в характерном смещении (можно сказать "снижении", но это не вполне точно) лирической интонации: в ситуации последнего "пограничья" этот герой как бы сходит на обочину и чуть снисходительно наблюдает за собой - идущим в ту сторону. Без смертельного отчуждения и без уместного, казалось бы, в подобных случаях высокого пафоса:

А я иду себе,

такой достойно-строгий,

такой замшелый пень с небритым кадыком,

что ангелы в кусты сигают по дороге,

при этом бормоча о чем-то о таком.

Со впалым животом, а все подверстан к счету.

Едва не околел, а все еще живу.

И вот иду себе на смерть как на работу -

в беспамятство, в склероз,

к загаженному рву.

Это было начальное стихотворение подборки, а вот заключительное, - "наблюдатель" вновь переместился, и взгляд теперь иного порядка - не смерти в лицо, но жизни в спину. Т.е. существует некий пейзаж "в присутствии смерти" и герой, он же - автор, который, согласно известным живописным принципам, на этой картине тоже наличествует. Однако точка зрения наблюдателя не там, и не сверху. Она подвижна, так что "пограничная" мизансцена оживает. Не столько эффект движущегося кадра, - а наверное все же "волшебный фонарь":

Так писать, как уже на уходе.

Так смотреть - будто с той стороны,

где любая слеза по погоде,

а глаза для прощаний даны.

День мой бледный, гляди, не моргая,

как пройдет моя жизнь предо мной -

белорыбица, шлюха нагая,

с невозможно красивой спиной.

Протечет, ни о ком не заплачет:

поздно, численник содран с гвоздя.

...И старуха, усталая кляча,

обернется ко мне, проходя.

Наверное, имеет смысл сказать еще об одной особенности этих "Стихов Татьяне": там есть своего рода "цикл в цикле", "Большое стихотворение" из трех свободных строф. Фокус в том, что верлибры по-русски, похоже, больше удаются поэтам "традиционным". Можно задуматься, почему это так; наверное, первая из причин - осмысленность выбора.

А в том же "Читальном зале" "Ариона" забавная "персонажная лирика" Марии Лосевой ("За пределами тела"): "за пределами тела" гуляет "хулиганка-душа", меняя платья и обличья, и еще там подборка Ирины Ермаковой с характерным названием "Все на свете вещи". "Все на свете вещи" уже многажды были узаконены в стихах - в классических, но слишком быстро набравших инерцию "натюрмортах" Кушнера, равно в "частной набоковиане" Гандлевского (а в начале там все же был поэт Кончеев). Если иметь в виду историко-литературную перспективу, то выход "из тени на свет" т.н. "школы Ходасевича" в последние десятилетия прошлого века - сюжет характерный и, в логике своей, парадоксальный. Не исключено, что проза Набокова стала здесь чем-то вроде "паровоза", однако сейчас речь о другом - о "вещах" Ирины Ермаковой, каковые, безусловно, происходят из "школы", и адрес очевиден:

...вот Божий мир вот я вот тетя Таня...итд.,

так что интереснее сразу вернутся к первоисточнику, в этом случае - к опытам Гандлевского. Благо, январское "Знамя" дает нам такую возможность. Однако, справедливости ради, отметим: в "арионовской" подборке Ирины Ермаковой кроме откровенных "стрелок" на "Московское время" находим еще одну любопытную отсылку, - очень узнаваемый по ритму "железнодорожный блюз", кажется, удачные вполне фантазии на темы Галчинского:

и пан кондуктор пан качельный пан коверный

округлый пар летящий накось на подносе

снег заоконный бурный черный свинг рессорный

мелькнет костер костеловидный на откосе

удар - хоп-стоп - рывок - мятель

ай пан Варшава пан Варрава пан таможный

шмональный пан оральный пан и всевозможный

и просто Пан и коридорная свирель

метель

Что же до маленького цикла Гандлевского в "Знамени", то его "литературный" смысл определяют два других знаковых поэтических имени (и я здесь не буду "раскавычивать" очевидные цитаты). Ключевые слова - молодость / старость, сюжет "личного времени" и "личной памяти" в противовес "коллективному небытию"; раскавыченные цитаты в свою очередь призваны напомнить про исторические изводы "коллективного" - и про " век-волкодав", и про то, что " я нам не нужен". Есть там еще отдельная история про "личные вещи" ( Знать по памяти вдох твоего вожделенья и выдох / И иметь при себе, когда кликнут с вещами на выход, / При условьи, что память приравнена к личным вещам) и "бесполезные вещи" ( грусть какая-то хочется чтобы / смеха ради средь белого дня / дура-молодость встала из гроба / и на свете застала меня и со мною еще поиграла / в ту игру что не стоила свеч / и китайская цацка бренчала / бесполезная в сущности вещь).

Все на свете вещи, короче говоря...

В продолжение сюжета личной/коллективной памяти - Анатолий Найман в "Новом мире", умножая слова на слова и настаивая на тавтологиях, справляет "Поминки по веку":

До свиданья, идея идеи идей.
Спи спокойно, искусство искусства, величье
пустоты, где со сцены ничтожным злодей
уходя, возвращается в знаках отличья
от людей...

Дурное умножение слов здесь один из способов описания все того же "коллективного небытия", сделавшегося расхожей метафорой века ушедшего, столь падкого на театральную риторику:

он был цель, то есть будущее и разбег,
просто множил число человек
на число километров и ставил под оперный снег,
засыпающий действие, как новогоднюю елку.

Замечательно, что сходным образом - сохранив в детской памяти именно зрелищность этого "коллективного небытия" - провожает тот век Лев Лосев ("Стансы" в последнем номере "Знамени"):

Седьмой десяток лет на данном свете.

При мне посередине площадей

живых за шею вешали людей,

пускай плохих, но там же были дети!

Вот здесь кино, а здесь они висят,

качаются - и в публике смеются.

Вот все по части детства и уютца.

Багровый внук, вот твой вишневый сад.

Еще один "профессорский" цикл Лосева в январской "Звезде" - здесь "лекции по русской литературе" и "17 агностических фрагментов", - в абсурдистской технике разыгранное "литературное" разноголосье про ад и рай, вопросы-ответы:

МЦ: Рай - край.

А антиGоd - dog.

- А ад - распад?

черти - черви?

Кроме "литературных" голосов там есть еще голоса "посторонние" и "широковещательные":

Говорит радиостанция "Зоотечественники".

Московское особое время - сорок часов.

Тассо уполномочен заявить,

что Иерусалим освобожден ...итд.

А "лекции" описывают некий круг, хотя, кажется, смысл там неутешительно "линейный" - речь о конце истории:

Версты, белая стая да черный бокал,

аониды да желтая кофта.

Если правду сказать, от стихов я устал,

может, больше не надо стихов-то?

Крылышкуя, кощунствуя, рукосуя,

наживаясь на нашем несчастье,

деконструкторы в масках Шиша и Псоя

разбирают стихи на запчасти

(и последний поэт, наблюдая орду,

под поэзией русской проводит черту

ржавой бритвой на тонком запястье).

"Круг" тем не менее возникает из собственно "историколитературного" сюжета: стихи о "последнем поэте" называются "По Баратынскому", и я здесь не буду воспроизводить классический первоисточник и соответствующую легенду о Золотом и Железном веке. - Суть в том, что это уже было, и этот "последний поэт" - далеко не первый в ряду "последних", пусть он даже выбрал не-красивую, не-античную смерть. Новизна его, однако, в другом: причины конца поэзии на это раз происходят не извне - не из враждебности истории как таковой, но изнутри; разрушительная "железная" семантика (скорее "механическая", нежели "меркантильная") задается "деконструкторами", которые тоже ... поэты. Как бы.

И это был беспощадный к поэтам американский профессор Лев Лосев, но под конец (не поэзии, но этого выпуска "Чтива") изрядная порция ксенофобии от поклонника Фета и любителя природы Александра Кушнера:

Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом,
Не люблю арабов с их маслянистым взором и фанатизмом,
Не люблю евреев с их нахальством и самоуверенностью,
Англичан с их снобизмом, скукой и благонамеренностью,
Немцев с их жестокостью и грубостью,
Итальянцев с плутовством и глупостью,
Русских с окаянством, хамством и пьянством,
Не люблю испанцев, с тупостью их и чванством,
Северные не люблю народности
По причине их профессиональной непригодности,
И южные, пребывающие в оцепенении,
Переводчик, не переводи это стихотворение,
Барабаны, бубны не люблю, африканские маски, турецкие сабли,
Неужели вам нравятся фольклорные ансамбли,
Фет на вопрос, к какому бы он хотел принадлежать народу,
Отвечал: ни к какому. Любил природу.

(Справедливости ради: то не ксенофобия, конечно. Скорее, пародия на разного рода "этнические" разговоры").

       
Print version Распечатать