Колония Алматы

Давняя тема мировой литературы: "наши" (во всем культурном ассоциативном многообразии этого слова) в колониях. Представитель метрополии (по происхождению, иногда и по рождению) в колонии. Британец - в Индии, француз - в Алжире. Более ранний и задающий образец вариант: испанец в Америке. Сюжетное ответвление: "наш" приехавший из колонии, вернувшийся - сейчас же включает мотивы тайны, загадки, окутывающей героя. Немного опасен, немного непостижим, уже не вполне "наш", переродившийся. Точно привозит с собой фрагмент таинственной, далекой и необыкновенной страны или сам навсегда стал ее частью, ею. Похищенный.

Колония, приютившая героя, становится между ними и его бывшей родиной (и родичами), разрывает прежние связи. В конан-дойлевском полковнике Моране, злодее и преступнике, "охотнике из Индии", этот почти мистический мотив роковой роли колонии, словно бы отнимающей у общества ее членов, выражен почти шаржировано. Приехавший из Индии полковник - другой и страшный. А ведь всего-то охотился в Индии. Но само пребывание "там" зачаровывает человека.

Тот же мотив перерождения - в еще одном "злодее": в мопассановском Дюруа ("алжирце"). Это новое, приобретенное происхождение героя ( из Алжира, из Индии) окутывает его нечеловеческой атмосферой: он с легкостью нарушает все принятые в обществе нормы и правила. И это наделяет его необыкновенной силой: он непобедим.

Но даже на саркастических страницах Мопассана проступает и иной мотив колониальной литературы: Дюруа вспоминает об Алжире как о потерянном рае. Разумеется, это циничные воспоминания вояки о вседозволенности, но в них почти пародийно перевоплощается постоянная мысль литературы о колонии как о райской стране, или стране мечты (замечательно, что мечтает о стране тот, кто в ней жил, для кого она реальна). Связь этих двух мотивов сюжета о колонии-рае: побывавший в раю, поживший "там", опасен и чужд - он пришел из потустороннего.

От испанского мифа об Эльдорадо к Индии Киплинга: потерянный рай (о котором помнится, он манит, действительно зачаровывает, с ним постоянно прощаются: герой и его автор из него изошли). Страна, где сбываются желания, а человек находит себя, свою сущность. И даже в "Тихом американце" Грэхэма Грима сохраняется литературная память о сюжете "колония - рай": место ее занимает Вьетнам (не вполне колония), где девушки щебечут, как райские птички, а герой отчуждается от бывших "своих". Сюжетная модель продолжает работать.

Для России колония, подобная Индии или Америке, - Средняя Азия. "Русский в Средней Азии" - тема мало обжитая литературным сознанием метрополии и таит неожиданности. "Русский миф о средней Азии" - миф издалека, посторонний (по эту сторону) - о "чужой, незнаемой и немного страшной, непонятной", "другой" земле. Модель - восточный базар: пестрота, яркость, чрезмерность: в одежде, вещах, архитектуре, яствах, природе. Очень жарко, пустыня, вариант - степь (открытые, далеко просматривающиеся пространства), сушь, узкоглазые люди в острых шапках и пестрых халатах. Русские здесь тоже, вероятно (но мы не знаем), занимают какое-то место. Чужаки, пришельцы, колонизаторы или завоеватели, стало быть, отчужденные, противопоставленные, в постоянных тайных и явных конфликтах с аборигенами. Собственное самосознание "русского человека в (из) Средней Азии", донесенное до нас литературой, кажется почти парадоксальным. Русский человек в Средней Азии мыслит себя не пришедшим, а возвратившимся.

Небольшая бесхитростная повесть алма-атинского русскоязычного писателя Виктора Мосолова "Мираж. Эпизод Петровского времени" (журнал "Простор", 2006, #2) - о почти карательной экспедиции небольшого русского отряда к устью реки Аму-Дарья. Отряд почти весь гибнет, пав жертвой коварства и вероломства "хитрых хивинцев". Казалось бы, отношения - военные, силы и хитрости, а также дружбы и вражды. Одни аборигены - хорошие (туркмены), другие - плохие (хивинцы). Напоминает Фенимора Купера. Поражает одна сцена. Русский отряд останавливается в пустыне на привал, караульщик, бывший крестьянин, сел посреди пустыни (именно так, потому что все, кроме пустыни, - палатки, лошади, товарищи героя будто исчезают, растворяются, тонут), смотрит вокруг себя. И вдруг понимает, что те места, куда он сейчас пришел, и есть его подлинная земля. Он ее любит, это уже его родина. (Откуда взялась эта любовь? Невольно приходит мысль о памяти и подсознании.) Впервые обретенная родина. Русского чарует, вызывает у него странную жалость и печаль (обычные чувства к давно не виденному, полузабытому дому) и эта пустыня, и камни, и песок, и небо, и невиданная ночь, с тенями, превращающимися в горы, или даже - рождающими из себя горы. Можно сказать, что и ночь-то он впервые увидел только тут - в этой пустыне. Это любовь с первого взгляда.

Русский совершенно обольщен Новой Землей, сравнивает ее с родной деревней, и в этом сравнении русская деревня проигрывает. Он ее разлюбил (и тоже в одночасье). Очень похоже на то, как мгновенно и бурно образ одной женщины замещается другой. То есть тут измена. Или, напротив, возвращение? Так бывает, когда возвращаешься к прежней и давней, полузабытой возлюбленной. Как герой живо чувствует, это возвращение - к себе. Он здесь только впервые становится собой, оказывается у себя. (У него прорезывается "я".) Парадоксальная вещь: русская деревня, где герой родился и рос, оказывается землей, где он был временно, в гостях, или в ожидании. А жил он только для того, чтобы увидеть вот это Божье чудо - ночь в пустыне. Странно похоже на обретение земли обетованной (и с библейскими ассоциациями: хождение по пустыне, открытие земли, мираж, который есть не что иное, как проявление вечных превращений: тьмы в горы и обратно, и очень напоминает явление Бога евреям в образе какого-нибудь ведущего за собой смерча). Земля Ханаан, куда приходят русские. Обещанная прародина.

Причем это чувство узнавания в повести овладевает многими. И русские солдаты думают остаться здесь, будто привычных рек и лесов им не хватает, а под бывшим влечением к тем лесам и рекам вечно жило (или даже в этом отклоненном влечении проявлялось) стремление к чему-то совершенно другому, может быть, изначальному. (Как и в случае с библейскими евреями - те же обратимые отношения собственного и чужого и возвращение утраченного своего.) Историческая повесть становится современным документом и психологическим свидетельством.

Другой русский писатель из Алма-Аты: Иван Глаголев. (Псевдоним, подлинное имя не столь простодушно, подчеркнуто русское.) Глаголев тяготеет к усложненной образности, мифологичности, символизму, к снам и видениям, подменяющим действительность. Сны - об Алма-Ате, "великом городе", что-то вроде (в том же ряду) Вавилона, Александрии, Афин, Рима. Повесть "Алма-Ата" начинается с мотива возвращения. Возвращение, правда, казаха (или "как-бы-казаха"), а не русского, и воплощено в затуманенно мифологической (или сказочной: чудесной) форме.

Кадырбек Адильбаев, обернувшийся аистом, приносит на историческую родину двух детей (в кулечках) и опускает их в разных местах города. (Какая бытовая и очень простая реальность утаена этими простодушными перелетами, можно только гадать.) Это будущие влюбленные, им суждено встретиться, реализовав свое сказочное не кровное, а странно генетическое родство (принесенные одним и тем же аистом; но история грустная и вся проходит под знаком расставания и разлуки). Один из будущих влюбленных - еврей, другая - русская, о самом имени человекоаиста говорится: и не русское и не казахское, национальность размывается в "великом городе".

У Глаголева Алма-Ата во всех его повествованиях совершенно русский, по именам его героев, город; казахское имя здесь - редкость: русский, очень узко очерченный мир, за пределы которого герои не выходят. Поэтому псевдоказахское имя человекоаиста воспринимается как условное, воплощает саму тягу, влечение к Земле, про-ис-хождение в смысле священных текстов (когда Иисус оказывается сыном Давидовым). Главное, что Кадырбек в человеческом облике живет в русской подмосковной деревне, образ которой будто подсмотрен у Мосолова: та же самая русская деревня как временное и случайное пристанище, место скучное, обыкновенное и откуда постоянно тянет (в символическом мире романа - "поднимает в воздух", у героя появляются крылья) на "фонетическую родину", то есть на родину имени. Кадырбек хочет вернуться и в конце концов, в свой третий прилет, возвращается, точнее - остается.

Алма-Ата - прародина, потерянная и обретенная, восстановленная. В повести появляется миф о рае, подлинное место которого было здесь. Этот миф исходит из названия города: в версии Глаголева, Алма-Ата переводится как "яблоко-отец" (кажется "ата", скорее, дед, но, вероятно, в казахском значение варьируется; более обыденный перевод названия - "яблоневый" город, здесь и в самом деле традиционно роскошно цветут яблони). Ход мифологического сюжета понятен: яблоко - Ева и совращение Змием - потеря рая (изгнание из него). Естественно, что земной рай - место общего происхождения.

Как место, где был рай, Алма-Ата - город избранный. Избран прежде всего любовью, которая наполняет его, струится по улицам, разливается и в конце концов порождает настоящее наводнение. Но разливается не река, не Аральское море, а Тихий океан, который специально выходит из берегов и направляется к Алма-Ате, минуя другие города и страны. Океан сжимает Алма-Ату, превращает в остров, а затем вовсе заливает. Второй библейский мотив, перенесенный в эту местность: потоп. Алма-Ата - место, где воспроизводятся события Священной истории. Или так: события Ветхого Завета происходят здесь, на действительно Святой Земле. А другой нет.

Два контрастных образа настойчивы у Глаголева: пустыня (умозрительная, мысленная, являющаяся герою, открывающаяся сразу за дверью городского кафе, в нарушение всякой топографии; пустыня, в которой герой открывает себя, возвращается к себе; место паломничества и скитаний) и остров. Островом герои (и их автор) одержимы. Отправиться на остров посреди океана - их любимая мечта. Идея острова рождает название: Мальдивские острова (название-сон).

С этим влечением к острову, на остров сейчас же возникает воспоминание о древних Островах Блаженных (рай, райский сад - тоже остров, ограниченный, замкнутый со всех сторон). Мечта об острове - специфически алма-атинская, точно сам Город рождает из себя эту грезу о воде и земле посреди нее. Можно думать, что образ острова формируется в отталкивании от той самой безводной степи-пустыни, месте блужданий, своей противоположности, в параллель и по контрасту с которой возникает. А можно и так: идея Земли Обетованной (возглас вахтенного на рее: "Земля! Земля!), потерянной и обретаемой (Алма-Ата!), естественнее всего воплощается в сюжете с островом.

Два прекрасных русских алма-атинских рассказа об островах: один - "Часы" Замиры Касеновой (в алма-атинском журнале "Зеркало", #1, 2004), другой - "Островитянин" Юрия Серебрянского (из цикла новелл "В эпизодах"). Оба - об островитянах, хотя героя Серябрянского с острова изгоняют (второе изгнание из рая), а герой Касеновой на острове живет. Но разницы нет: островитянин не место жительства, а внутреннее состояние. Герои - чужие, отчужденные, вокруг них - мертвая полоса, странные: этой трансценденцией, одержимостью островом.

Оба уже много раз здесь бывали, прежде чем окончательно сюда бежать. (Они остров себе присматривали.) А они именно бегут сюда: очень похожи их пути на остров (точно писатели заглядывали друг другу под руку): разочарование, крушение прежней жизни, последовательный и хладнокровный разрыв всех связей - семейных, дружеских, служебных, от- и остранение. У героя Касеновой остров - большой: Новая Зеландия ("Почему Новая Зеландия?" - как спросит сам герой у девушки-испанки). У Серебрянского - крошечный островок, безымянный, и, кажется, оба - в Индийском океане, как Мальдивские острова.

Рассказ Серебрянского заканчивается трагикомически: за героем приезжают пограничники, ловят его, а он прячется за камнями (почти фарс), забирают на катер, Алексей Петрович смотрит на удаляющийся остров, вырывается, бросаются в воды океана с криком: "Это мой остров! Мой!" Волны смыкаются над его головой. Остров он, таким образом, обретает: Острова Блаженных - загробный, посмертный мир.

Героя Касеновой зовут Куандык Утегенов, или просто Куан. Его новая знакомая, девушка-испанка, дикое на европейский слух имя обращает в привычную форму: Хуан. Имя сейчас же вызывает ассоциации: Дон Хуан-Гуан-Жуан, вечный странник и искатель, связанный (в диалоге с ним) с потусторонним, и однажды Оно за ним является. Между испаночкой и Куаном-Хуаном разыгрывается такой комедийный обмен репликами. Он говорит, что из Казахстана. Она (не знает): "Это где-то в Азии?" Он: "Да, где-то в Азии". Она: "А я из Испании, это где-то в Европе". (Смеются.) Это виртуальное "где-то" странно сближает Испанию и Казахстан, страны-мифы, пространственно неопределенные, подвижные или перемещающиеся (дрейфующие острова).

В отличие от Алексея Петровича, Куан чуть было не погибает. Виной тому видение (или прозрение). Он наслаждается, плавая на спине, и вдруг замечает, что на него ВСЕ смотрит: небо всеми облаками, океан, скалы. Это страшный, всеобщий Взгляд обрушивается на героя. Того охватывает ужас, едва выбирается на берег. Позднее ему расскажут, что его предшественник (живший в том же доме), художник, рисовавший рыб с человеческим лицом, пропал (Куан-Хуан думает: вот так же) - нырнул, а вместо него выплыла огромная рыбина, черная, блестящая и с усами.

Рыбина появлялась и у Серебрянского: его герой идет мимо рынка на пристань за лодкой, чтобы плыть на свой остров, и видит в тазу огромную рыбью голову. Удивительная синтаксическая перекличка. Алексей Михайлович (рассказ "Островитянин"): "Боже, какое же у этой головы должно быть тело?" Куан (после его морского озарения): "Если Он так смотрит, то какая же у него должна быть улыбка?" ("Часы"). Остров как место превращений, озарений, чудес и явлений Божества (остров Патмос), исполнения желаний, возвращения предков (часы, потому так и называется рассказ, остановившиеся со смерти отца, пошли), одновременно и защищенности, и зыбкости, полноты и отчужденности, блаженства и муки с поражающим постоянством манит и гипнотизирует современных русских алма-атинских писателей.

       
Print version Распечатать