Декабрьские протесты: взгляд политического философа

От редакции. О смысле массовых декабрьских гражданских митингов «Русский журнал» побеседовал с Артемием Магуном, одним из лучших российских политических философов.

Артемий Магун – Профессор демократической теории Европейского Университета в Санкт-Петербурге. Декан факультета политических наук и социологии. Автор книг: «Отрицательная революция: к деконструкции политического субъекта» (2008), «Единство и одиночество: Курс политической философии Нового времени» (2011).

* * *

Русский журнал: В Вашей книге «Отрицательная революция» есть провокационный тезис. Вы пишете о том, что антикоммунистическая революция еще в определенном смысле продолжается, и мы еще можем дать ей финал, который нас больше устроит. Вы до сих пор так считаете? И как в этой связи вы могли бы оценить то оживление гражданской активности, которое мы наблюдаем последние недели?

Артемий Магун: Когда я говорил о продолжении антисоветской революции, то я говорил именно о потенциале. Как раз одна из особенностей философского анализа заключается в том, что он позволяет в эмпирической действительности выявлять какие-то тенденции, которые спустились под землю, носят латентный, неявный характер. То есть, я это высказывание не мог доказать эмпирически. Я мог его доказать только исходя из исторической логики развития. И это было эмпирически недостоверное доказательство, то есть потенциал этой революции мог быть не реализован (по крайней мере, вне наших собственных усилий).

Если же напомнить тот тезис, который Вы упомянули, то суть в следующем: поскольку антикоммунистическая революция была направлена не просто против социализма, а вообще против идеологии как таковой, соответственно, против публичности, против места власти, то довольно понятно, что она привела к долгие годы наблюдавшемуся перехлесту, уходу людей в частную жизнь, усилению ненависти по отношению к публичной сфере как таковой. И это выглядит как апатия, но в глубине этой апатии – сила отторжения и расторжения социальной связи. Это мощная подземная сила. И рано или поздно она переходит обратно из потенциального в «кинетическое» состояние.

Те события, которые происходят сейчас – я видел, что общество беременно ими, хотя на тот момент, когда я писал, в начале 2000-х, политизация была на нуле, и в моду входило наигранное государственничество, национализм и Путин (последний – как фетиш пустоты публичного места). Но в то же время страна еще жила затухающей волной освободительной эйфории времен перестройки. Чудесная радость потребления, пересечения границ, переименования городов еще чувствовалась по контрасту с советским, и позволяла наслаждаться негативностью, этим руинированным состоянием общества, произведенным нереализованными до конца силами разоблачения, отказа и отчаяния. То есть в разрушении идеалов, цинизме еще чувствовалась радость свободы, в отказе от политики – поза вызова советской пропаганде. Как только практические последствия прошлого события стали забываться, его негативность снова выплеснулась наружу.

Разумеется, я не мог «предсказать», что восстание (а мы имеем дело именно с восстанием, пусть пока мирно-гражданским) случится именно после выборов 2011 года. Я вообще-то надеялся, что оно произойдет раньше. И один из рецензентов моей первой книги (2008) в хамски-высокомерном тоне написал по поводу моих предсказаний грядущего возобновления революции, что «Магуну не удаются прогнозы, и вряд ли стоит всерьез воспринимать рассуждения автора о возможности радикального бунта со стороны охваченного апатией и меланхолией постсоветского политического субъекта».

В 2000-е годы меланхолия интеллигенции в основном выражалась в филиппиках об обреченном и неправильном российском обществе, не вкусившем высоких идеалов гражданственности и т.д. Примером могут служить пропагандисты российского ничтожества Б. Дубин и Л. Гудков. В то же время, многие здравые наблюдатели – к примеру, Б. Кагарлицкий, Т. Ворожейкина, К. Клеман – отмечали относительную многочисленность общественных движений, растущих не из идеализированной гражданственности, а из конкретных феноменов фрустрации. Эти движения не были, конечно, критической массой для революции, но они были лакмусовой бумажкой, указывающей на внутреннее напряжение общества, свернувшегося как пружина или как ощетинившийся сердитый дикобраз – но готового распрямиться.

РЖ: А как связаны нынешние выступления против фальсификации выборов и перестройка 1987 – 1991 годов? Ведь это было давно, и многие участники нынешних митингов тогда только-только родились!

А.М.: В принципе, мы знаем еще из теории революций XIX века, что они имеют обыкновение повторяться. Маркс, в частности, писал, что история повторяется как фарс, но это он имел в виду как раз постреволюционный авторитаризм, подражающий Старому порядку. Однако он также писал, что за буржуазной революцией, с ее неизбежным термидором, следует пролетарская революция, с тенденцией к радикализации. У нас конечно сейчас не пролетарская революция. И вообще пока не революция. Но и у нас действует логика удвоения.

Дело в том – об этом я опять же писал в «Отрицательной революции» – что перестройка была революцией в известном смысле бессознательной: участники твердили, что не хотят революции, хотят нормального развития – при этом осуществляя классические революционные меры, выводя на улицу миллионы и т.д. Даже можно сказать, что это была консервативная революция. Отсюда десятилетие господства консерватизма. Но неизбежно, чтобы бессознательная революционность вернулась; так сказать, стала из «в себе» – «для себя». Поэтому сегодня мы имеем перестройку «наоборот» – никто не обсуждает идеологию, но все обсуждают саму форму политизации и гражданственности (то, что в перестройку было на третьем месте после персоналий лидеров и рыночной экономики).

Хотя, к сожалению, и сейчас от лидеров (24-го от Касьянова, например) можно услышать мантру 90-х – «только бы не революция». Это, да и вообще идеология большинства вождей Другой России, – попытка второй раз попытаться оседлать улицу на неолиберальных лозунгах «революции без революции». Надеюсь, что этот дискурс не пройдет сейчас, потому что большинству на этот раз ясно – нужны политические институты участия и самоуправления, а не просто «нормальная» парламентская демократия.

Так что сегодня действительно второе издание перестройки. Посмотрим, удастся ли на этот раз понять и закрепить революционно-демократические политические формы, и тем самым дать полурожденному российскому государству настоящее конституционное основание. Думаю, что сегодня лишь начинается долгий трудный путь, и успех его зависит от того, будет ли найдена удачная форма гегемонии.

РЖ: Ваш взгляд – именно взгляд политического философа, или Вы не видите в нем никакой специфики? Что для Вас политическая философия?

А.М.: Политическая философия – это не умозрительная нирвана в башне из слоновой кости, а один из методов исследования социальной реальности: иной, чем тот, что предлагают ныне доминирующие позитивисты, а именно, рассматривающий любой факт с точки зрения его исторического происхождения, его целевых причин и открытых в нем перспектив, и его всемирно-исторической значимости (даже если изучается, скажем, отдельно взятый факт фальсификации на выборах – как бы выглядел мир, в котором такие фальсификации были бы основной нормой?). Философ как бы проводит дополнительное построение некоего мира (a world) на любом факте.

Это такая оптика, для которой демократия – это власть народа (пусть народ и нельзя потрогать), свобода это трансформация и творчество (пусть творчество и нельзя потребовать от гражданина в юридическом порядке), и любые политические происшествия – верхушки многолетних айсбергов. И это не «нормативные» высказывания – они описывают форму самой действительности. Нормативными как раз являются высказывания политологов-позитивистов, типа «демократия требует ротации элит и разделения властей» – просто потому, что в Америке демократия организована именно так. Случайная связь в эмпиризме берется за меру и критерий сущности. Философ же стремится выявить сущностную связь. В случае демократии это, во-первых, революционный исток, во-вторых, опора на неопределимое, родовое единство народа, требующая регулярного переворачивания и перетряхивания общества, с целью его опять же родовой интеграции.

РЖ: Что такое политическое? Где это политическое в современной России? Где оно сосредоточено? События на Болотной площади – это такой реванш публичности, реванш политического?

А.М.: Есть много разных определений политического и многие из них тоже достаточно разумны. Мне кажется – и я провожу эту точку зрения в своей последней книге «Единство и Одиночество» -- что политическое, прежде всего, определяется тем, что люди объединяются вместе и вместе действуют. По умолчанию они обычно этого не делают. Люди, как говорил И. Кант, это существа социально-асоциальные, они объединятся, а потом пугаются этого объединения и отталкиваются (как дикобразы – добавил Шопенгауэр). Поэтому что-то должно произойти, чтобы они сформировали коллектив, какую-то общность. И эта общность, в аспекте ее единства, и называется политическим. Если это единство стабильно, то это может быть институция государства или корпорация какая-нибудь. Но в целом, политическое шире, чем государство или какая-то другая институция. Человек может занять политическую позицию или совершить какой-то политический жест вне институциональных рамок. Но это будет жест, обращенный к неопределенной общности публики, народа, и направленный отчасти на образование солидарности.

Где оно «сосредоточено», я не знаю. Но я скажу следующее: как только любые общественные движения выходят на улицу, они занимаются политическим. Пусть при этом большая часть этих движений, особенно в России, чурается того, что они сами называют «политикой», старается не выходить на какие-то широкие лозунги, связанные с государством, властью и так далее. Но это не значит что хорошие движения – политические, а плохие – не политические. Движение на Болотной и проспекте Сахарова – политическое. Но то же движение националистов на Манежной площади – это тоже политическое движение. Более того, наша Дума или правительство тоже находятся в политическом месте и вынуждены постоянно говорить политическим языком, хотя они, конечно, сделают так, чтобы по возможности эту форму своей деятельности закамуфлировать. Философ выявляет эту скрытую форму, сформированную в учредительных событиях прошлого и несущую вирус событийного возобновления.

РЖ: Если политическое это сфера единства, то чем оно обеспечивается?

А.М.: Во-первых, событийным импульсом. Во-вторых, наличием консолидированного авангарда. Вопреки различного сорта анархистским теориям, распространенным сегодня в демократических движениях, я считаю, что цели преобразования и гражданской мобилизации невозможны без структур партийного и персонального лидерства. Лидер не может, конечно породить, учредить движение, он не должен быть его «представителем» – но нужен мотор, или «субъект верности событию» (по Бадью). В недавнем прекрасном исследовании Карин Клеман, «От обывателя к активисту», показана уникальная роль личности лидера для российских общественных движений. Конечно, это всегда рискованная ставка, и она не отменяет, а предполагает структуры самоуправления, но кто-то должен заводить людей, ломать сопротивление элит и собственные идеи, в диалоге с низовыми объединениями граждан. Так что наша ставка сегодня – не тотальное ограничение полномочий президента, а прежде всего смена этого президента (а также губернаторов, мэров и т.д.). При условии, конечно, жесткого ограничения срока лидерства, для исключения появления монархии, то есть переключения вектора власти с восходящего на нисходящий.

РЖ:То есть вы, наверное, очень критически относитесь к теориям типа Хардта и Негри о том, что будущее за множествами, за толпами, у которых нет институционализации, у которых нет лидеров?

А.М.: Я отношусь к таким теориям двойственно. Скажем, за Негри и Хардтом стоит большая традиция итальянской постмарксистской, марксистско-анархистской мысли. Они очень многое правильно замечают. Я, например, разделяю какие-то их ценности, связанные с большей демократизацией, с тем, что люди органически могут самоорганизовываться. Это прекрасно.

Но какой вывод делать отсюда? Что это все само собой перерастет в какую-то всемирную демократию и, более того, что это будет демократия, которая отвергнет всю метафизическую традицию и будет опираться не на единство, а на множество? То есть это надо понимать так, что как только ты имеешь какую-то группу, из нее сразу выделяется другая группа, та раскалывается, и мы ни в какой момент не можем сказать, что это одна группа, их всегда много, и что вот это и будет формой организации человечества. То есть получается динамика, постоянный хаос. Вообще-то, это тоже метафизическая утопия, только наоборот.

У меня есть два аргумента против такой позиции – философский и эмпирический. Философский аргумент заключается в том, что понятие множества полностью определено понятием единого. Если перевернуть Парменида и сказать, что главное не единство, а множество, то это означает, что мы ровно никуда не ушли от Парменида и Платона, которые это множество отрицали. Все равно мы будем иметь вот эту положенность единого, когда оно где-то есть, но теперь мы его избегаем. Если мы действительно движемся куда-то вперед, то не лучше ли искать какой-то синтез?

Эмпирический аргумент заключается в следующем: люди же должны как-то объединиться, будь они хоть трижды анархисты, будь они во множестве. Но множество – это когда кого-то много. То есть, тем самым мы воображаем себе какую-то группу. Если людям объявляют, что они больше не должны быть едиными, то тогда вовсе не множества торжествуют, а центробежные силы. Все распадается. К чему эта реальность приведет? К тому, что общество разбивается на какие-то клочки. И с этим связан очень неприятный процесс. Например, политически таким обществом будет управлять тиран. А как еще может существовать общество, которое расколото на множество?

Я пытаюсь решать данную проблему через понятие одиночества. Одиночество, как мне кажется, предпочтительнее множества. Потому что одиночество – это единство, но взятое в негативной форме. Соответственно, одиночество может быть разделенным, что и происходит.

Итак, главная задача, которую ставит сегодняшнее народное движение – это обретение общественной солидарности, вопреки политике властей, направленной (сознательно или нет) на ее последовательное разрушение. Это пока солидарность образованного класса – но для нас важно найти такую формулу, которая была бы открыта для всех, «гегемонна». Эта формула двояка – во-первых, возмущение против отчужденной (опять) от общества власти, во-вторых, лозунг истинного самоуправления на всех уровнях.

Именно подобная реконструкция солидарности может быть нашим ответом националистам, которые ведь тоже ее ставят, но дают на нее «суверенный», то есть отчаивающий, ответ: солидарность без чужаков. Леволиберальный блок должен ответить на это процедурами включающей солидарности.

РЖ: Как вы относитесь к теориям, согласно которым мы живем в эру постполитики, то есть, там, где должна быть политика, там уже симулякр политики или еще что-то в этом роде.

А.М.: Я думаю, такие теории возникают в промежутке между политическими событиями, обнаруживающими действительные антагонизмы и требующими действительно решающего выбора на десятилетия. Какой смысл о них говорить сегодня, когда десятки тысяч столичных жителей находятся на площади, в ущерб своим карьерам и кошелькам, преодолев риск показаться смешными?

Беседовал Дмитрий Узланер

       
Print version Распечатать