Журнальное чтиво. Выпуск 202

В этом выпуске "Чтива" последние летние стихи, запоздавшие из-за пожара, и новые - из сентябрьских-октябрьских журнальных книжек. В прошлый раз мы читали стихи начала лета, и были они про " январский ветер", про снег и золу. История повторяется: с августа по октябрь снег и слякоть, ветер и ужас, зимние сны, кладбищенская глина. Титульно-зимний цикл Инги Кузнецовой в 8-м номере "Октября" - с печалью зимы, печатью зимы, с ее неизъяснимыми знаками и списанным синтепоновым раем:

Народ несет печать зимы.
Народ несет печаль зимы.
Зима неизъяснима.
В ее зрачке застыли мы,
как неоконченная мысль
и неудачный снимок.

Мы простаки. Попав врасплох,
зимы прослушав монолог,
не понимаем знаки:
к чему листвы переполох,
зачем цветет чертополох
на шерстяной собаке?

Кажется, там эффект полупроявленного - плавающего в растворе снимка, где все раскачивается, все - "на плаву", тени легли как попало, листья и лица всполошены, там особая "физика зимы", где все - и птицы тоже - падают вниз и лишь человек - вверх, (похоже на давнишние "полеты над-под"), и где, наконец, Бог - " мерцает, есть и нету".

Что, если вправду всюду тот,
к кому лишь брошенный пойдет,
везде его улики?
А мы молчим в зрачке зимы.
Еще совсем осенни мы,
рассеянны и дики.

Внутри этого "зимнего цикла" есть еще один небольшой цикл: три пронумерованных строфы под названием "Миф" - это сюжет об Ариадне, заблудившейся в лабиринте сна и поэтического языка:

Ты сама себе (или, может, "сам" -
человек?) - невнятица, бормота,
анфилады гласных, ведущих к снам,
колобок согласных лишь размотай.
Ты сама, ты сам - Ариадна и
эта нить, чудовище и Тесей.
Этот пласт темней, чем могли мы вообразить,
звукоряд тесней.

Но лета в стихах мы так и не найдем в этих журналах и на этих широтах: дождливая осень и глухонемые похороны в "облачном" цикле Владимира Салимона из августовского "НМ"; все те же " собачьи погоды и столетья срамные места" у Геннадия Русакова в того же месяца "Дружбе народов"; наконец, зимние сны, стук деревянных лопат, слон и ферзь, оброненные в сугроб, синий лед в авоське - сентябрьская подборка Ирины Ермаковой в "Знамени" ("Пустырь на Соколе"). Там же - в 9-м "Знамени" - Максим Амелин задается сакраментальным вопросом: "... Русь! вся ли ты поцелуй на морозе или не вся?"

Между тем сентябрьский номер "Знамени" - прощание с Татьяной Бек (редакция предупреждает: " В этом номере мы публикуем стихи поэтов, входивших в круг общения Татьяны Бек"), и открывается он ее "прощанием", эпиграф из Пастернака - " призрак с ружьем на разливе души":

Ветер, и ужас, и дрожь по воде.
Осень ломает решетки кутузки...
Это как в шахматах - мат без гарде
("Остерегайся", если по-русски):
Предупреждения чужды беде.

Гроб заколочен. Шапки долой.
- Жизнь, рассчитайся на первый-второй. -

Надо по новой расставить фигурки
И, на доске разыгравши дебют,
В зимнее поле уйти без охулки,
Кротко приняв (по-ненашему "Гут"),
Что и тебя под мелодию "Мурки"
С воздуха, Господи, скоро убьют.

Нежно и насмерть убьют на бегу...
Дай надышаться землею в снегу!

Под стихами стоит дата: Сентябрь 2004.

Последнее - 10-е - "Знамя" открывается интригующим анонсом: в ноябре нас ждет номер "литературы без вымысла", там будут и стихи non-fiction, что более всего интригует. Пока же - в 10-м - вроде все как всегда - зимние сны и плохая погода, никакого вымысла, сплошная действительность, данная нам в ощущении:

Спала, как догоняла, как неслась.
А жизнь моя невдалеке паслась,
не помня обо мне - и слава Богу.
Спустилась в воду я и перешла дорогу.
Смеркалось, и мешался снег с дождем,
грузовики мешали грязь со всем,
гремели тяжело, вжимаясь в слякоть...

Это был "Гобелен" Ирины Машинской. Далее там Лена Элтанг: потерялась варежка в снегу, опухают гланды, я... умираю с тех пор, как умер глагол. Настоящие, а не игрушечные похороны в уральском мартирологе Олега Дозморова:

Воспоминание дарит картины:
лужи в разводах кладбищенской глины,
ветви рябин, самолетика нить
в небе, снежок на побегах малины.
Все это мне никогда не забыть.
Был я помладше, а выглядел старше.
Форменный зритель, зевака, на марше
зрящий идущих на гибель солдат,
тех, что исчезнут в бессмысленном фарше
и населят поэтический ад.

И удивительный point:

Есть у истории литературы,
тетки медлительной, хоть и не дуры,
тип наблюдателя. Он для меня.
Я очевидец убитой культуры,
страж, ископаемое и родня.

А вот другая картина, та же история литературы, но разыгранная не наблюдателем, а лицедеем: сменяющиеся кадры - они же "Станции" Дмитрия Тонконогова:

Закат догорел, на галерке сидят телезрители,
Видят Луну и решают, что это Котовский.
Хочу быть Ахматовой
И чтобы Рейн был у меня на посылках.
Молоко можно в пакетах,
А кефир непременно в бутылках.
Жила бы в Коломне, ездила на трамвае,
Меня бы с кондуктором путали и деньги давали.
Компактная сумочка, величественный кивок.
Я Ахматова, говорю, а они:
Мы узнали вас, фрекен Бок.

И похоже, это был "заблудившийся трамвай", там Южное Бутово сменяет Чусов, затем след теряется " средь сибирских болот, / Где чахлые елки и клюква растет", но это - в кадре.

За кадром со мной разберутся, шутя, / Два ангела взрослых и ангел-дитя...

В том же номере еще одна Ахматова, но высоким штилем и обратным приемом, в шали и на привычных котурнах; " поэтический ад" - еще один (кроме зимнего сна и сырого кладбища) навязчивый сегодняшний топос является и тут, но вторичный, как вся эта метафорика, и не страшный:

Мы звали жизнь Ее Величеством
за шаль, спадающую с плеч,
и насыщали электричеством
свое молчание и речь.
Не слово, нет, - исчадье адово -
дышало жаром и огнем,
и все нам чудилась Ахматова
в усталой иве за окном...

Это было "Больное золото" Светланы Кековой, и это было 10-е "Знамя". В 10-м "НМ" "Время дискобола" Григория Кружкова, и здесь два ключа - диск маятника ( Раскачивает маятник свой диск / С опаской, - словно взвешивая риск...) и время, застывшее в античной форме (глина... медь, но главное слово - олово!), каковая форма сама по себе - оксюморон: неподвижное движение. Все сюжеты цикла - артефакты: скульптура, керамика, драма; а то, что в нестихах называют протагонистом, здесь, надо думать, определяется фигуркой (статуэткой) стойкого оловянного солдатика, забытого в одиноком ночном карауле.

Вот когда я смогу, пред чужою калиткою стоя,
попросить хоть прощенья, хоть хлеба кусок; но достойней
заплатить за прощенье и хлеб оловянной слезою
жестяному ковшу или тазику под рукомойней.

Хлеб сжую и прилягу в прохладную опаль забвенья
меж окопником синим и шелестом болиголова;
ибо свыше нам велено спаивать всякие звенья,
и холодное олово проклято так же, как слово.

И в том же номере "НМ" словесные игры - порой остроумные, порой избыточные, но привычные - у Веры Павловой и непривычные - у Александра Кабанова (т.е. Кабанов равен себе, но впервые в этом месте!). И вот здесь наконец мы получаем искомое лето - крымское, многоцветное, а также все времена года, кроме зимы. Погода прекрасна всегда, пчелы жужжат, дудочка поет, смола блестит. Монте-Кристо перечитан и переписан, иже с ним старый южнорусский романтизм и все, что в него втекает и из него вытекает:

Крымские твои сумерки, узник пансионата -
в красных и фиолетовых буковках от муската.
У Партенитской пристани - ветрено и скалисто,
некому переписывать книгу о Монте-Кристо.

Море чихает в сумерках контрабандистской лодкой,
и Аю-Даг с похмелья цепью гремит короткой.
Скрылась луна в серебряном шлеме мотоциклиста:
некому переписывать книгу о Монте-Кристо.

       
Print version Распечатать