Язвы языка и кончик пера

Представьте обычный сеанс психоанализа – аналитик, пациент, кушетка. Но вдруг героев становится больше, чем надо: к психоаналитику подходит коллега, пациент приводит с собой нескольких знакомых, а кушетка превращается в устройство для записи тех самых фрейдовских сновидений. Именно такую ситуацию и описывает книга немецкой славистски Сильвии Зассе, посвященная исповедям в русской литературе – от Аввакума до Набокова. Зассе ставит два тесно связанных вопроса: насколько искренней должна быть признана литературная исповедь, и насколько фиксация исповеди на письме превращает ее из инструмента очищения в инструмент передачи соблазна, «яда в ухо» или «словесного греха» (как называется немецкий оригинал книги). Оказывается, что исповедь в литературе всегда имеет в виду особого собеседника, дальнего, подразумеваемого, ни на кого не похожего, но похожего на каждого из читателей. Если перед ближайшим исповедником (конкретным адресатом) исповедующийся писатель вскрывает свои язвы, сам мучаясь от них, кричит от боли, выворачивает наизнанку одежды своей души – так и не научившись, при всём своём мастерстве, внятно отвечать на простые пункты перечня грехов – то перед дальним, перед идеальным читателем, писатель облекает свои страдания и заблуждения в строго продуманную форму. Литературная исповедь оказывается механизмом двойного катарсиса: мы испытываем муку, видя страдания писателя, прямо представленные нашему взору, но как дальние собеседники, мы вторично омываемся «невидимыми миру слезами».

Особенность русской литературы – исповедь в ней была всегда осквернённой и попранной исповедью. Петр I, продолжая юридическую традицию принуждения к доносам, обязал духовенство отчитываться о содержании исповеди – по мнению Зассе, это одна из основных травм послепетровской русской культуры. Все писатели, переходившие к исповеди, показывали, как на уровне героя оскверненная исповедь заканчивается самоубийством (Кириллов у Достоевского), а на уровне автора – особой искренностью, искренностью ушедшего от цензуры колобка самосознания. Поэтому, говорит Зассе, хотя мало кто в России верил в искренность «Исповеди» Льва Толстого, видя в ней прежде всего моралистическую риторику, это идеальная литературная исповедь – самосознание автора в ней полностью совпадает с плодами покаяния, причем не подлежащими никакому внешнему учету. Духовная консистория не будет подсчитывать, сколько этих плодов – они сами созреют в почти абсурдистских описаниях Толстым собственного сложного характера. Другое дело, что вне литературы Толстой будет моралистом и сектантом, а внутри литературных условностей – идеальным делателем покаяния, он окажется великим заложником буквы и письма. Также и «Исповедь» Горького, которую привыкли считать идеологическим произведением, оказывается своего рода экспериментом, совершенно технологического плана – не пафос коммунизма, а пафос научно-технического прогресса здесь нужно видеть. Горький пытался показать, как именно высказывание собственной поднаготной влияет на накопление общезначимых знаний. Вне литературы – это наивное богоборчество, а внутри литературы – заразительность очистительных признаний.

Оперируя такими понятиями, как «языковой перенос», «заражение» и другие, Зассе показывает, как внутри литературы знание чужой исповеди заражает не грехом, а праведностью. Если в реальной жизни разболтать чужую исповедь – значит, ввести в грех и ближних, и дальних, то в литературе и ближние, и дальние заражаются уже сбывшимся покаянием, уже поневоле сказанными словами утешения, какими является любой художественный текст. Систематическим разбалтыванием чужой исповеди становится сталинская «критика и самокритика»: именно она заражает признавшегося во «вредительстве» тем безволием, которое ему приписывают невольные слушатели его исповеди – не своё слово, а чужое представление становится поступком, точнее антипоступком. Но вне этого разбалтывания исповедь продолжает вбирать в себя токи русской литературы: толки, толкующие литературное письмо не отдельными баснями-примерами, а возможностями новых примеров, новых проявлений «характера». Открытый финал – это и есть принятое покаяние, а принесли ли его все герои романа – об этом скажет только очередное его перечитывание. – А. Марков.

Зассе, Сильвия. Яд в ухо: Исповедь и признание в русской литературе. / пер. с нем. Б. Скуратов, И. Чубаров, ред. Я. Охонько. – М.: РГГУ, 2012. – 400 с. – 1000 экз. – (Серия: «Россика/Русистика/Россиеведение»).

       
Print version Распечатать