Учитель всех времен

Владимир Малявин. Конфуций. - Москва: Молодая гвардия, 2007. - 356 с., илл. Изд. 3-е. (Серия ЖЗЛ)

Показать жизнь и творчество Конфуция сегодняшнему читателю - сложнейшая задача для китаеведа, ведь он не может изобразить живого Конфуция средствами научного исследования, не может пользоваться столь привычными для него понятиями "религия", "философия", "литература"...

Определять учение этого самого влиятельного мудреца мировой истории в таких понятиях - дело, в сущности, безнадежное. Конфуций не поддается попыткам "уловить" его и поставить в рамки общепринятых европейских представлений о духовной жизни. Его "карьера" на Западе - вовсе не карьера, а печальная история пренебрежения и культурной слепоты. Не потому, что не было попыток показать его образованной публике (в Германии Лейбниц, Вольф и Вильгельм писали о нем с глубоким пониманием), но потому, что эта публика сама не допускала, что для нее может быть интересным и значительным мышление, не соответствующее европейским представлениям об истине.

Известный русский китаевед Владимир Малявин воссоздал в своей книге, вышедшей в серии ЖЗЛ уже третьим изданием, образ Конфуция в его сложных и многогранных переплетениях с китайской культурой. Малявин пишет о жизни и творчестве китайского мудреца, соотнося его изречения, которые были записаны учениками в знаменитой книге "Беседы и суждения" (Лунь-ю), с историческими событиями и этапами его жизни. При этом Малявин очень последовательно учитывает тот факт, что Конфуций (как Сократ) сам ничего не писал. Автор считает, что главная ценность для Конфуция - долговечность, проявляющаяся в преемственности самой актуальности жизни. А выстраивает он свой подход на своеобразно понятом единстве жизни и творчества:

Да, учение Конфуция есть поистине только его жизнь, но это жизнь, не вмещающаяся в биографию, в "описание жизни". Словно музыкальный аккорд, эта жизнь навевает память о незапамятном и наполняет сердце ликующей радостью неисповедимых перемен... (39)

Иными словами, изречения Конфуция чаще всего просты и с виду даже банальны, за что их ругали уже немецкие философы XVIII века. Гегель смеялся над ними, потому что они "настолько обыкновенны, что не поднимаются над бытом в область истинной философии". Малявин объясняет стиль этих изречений наблюдением второго великого мыслителя конфуцианской школы, Мэн-цзы (4-3 в. до н.э.):

Хорошие слова говорят о близком и очевидном, но в себе воплощают далекое и глубокое.

Дальше автор замечает:

Слова мудрого Куна (Конфуция) просты потому, что призывают нас к стихии естественной речи, к извечной потребности человека выразиться в творчестве, прозвучать в многоголосном хоре жизни... (41)

Одним словом, жизнь и мышление, тело и дух, восприятие и умение откликаться интуитивному резонансу сердца в личности Конфуция настолько слились в одно целое, что Гегель, конечно, прав, когда говорил, что слова китайского мудреца не "поднимаются над бытом", - ведь быт и есть жизнь, а мысль, которая поднимается над ней, легко теряет "живой контакт с сердцем", как сказал Мэн-цзы.

Сердце слышит и творит музыкальную гармонию жизни только в общении с другими людьми, и только гармония оправдывает уникальное в жизни. Вот почему Конфуций был убежден, что он всегда сможет научиться чему-нибудь у людей:

Учитель сказал: "Даже в обществе двух человек я непременно найду, чему у них поучиться. Достоинствам их я буду подражать, а на их недостатках сам буду учиться". (165)

Только в конкретном диалоге с окружением, с людьми благородный человек развивается и видит в недостатках и достижениях других поучительное для себя. Малявин пишет об этом процессе самоопределения личности:

Тот, кто учится... становится самим собой, перерастая себя... Прозрение всегда приходит внезапно, и дается оно, казалось бы, незаметной переменой в нашем восприятии мира... Школа в китайском понимании есть просто наиболее бережный и действенный способ использования ресурсов для своего совершенствования... (165-166)

Конфуций больше всего был педагогом, учение которого заключалась не в теоретическом освоении определенного мировоззрения, а в "воспитании характера" индивидуального человека (177) . Но сама эта индивидуальность не означает оторванности и отчуждения от других людей, она равнозначна "музыкальному согласию" с ними.

Нельзя не упомянуть также глубокие мысли Малявина о китайском языке и в особенности о иероглифической письменности. Он так ярко и четко описывает характер и настроенность китайского письма, что превращает сомнения в духовной ценности учения Конфуция и всей китайской философии в теплое прозрение и понимание:

Древние китайцы возводили письменные знаки и заключенный в них смысл не к умозрительным идеям, а к неким первозданным образам вещей... Так, понятие "образа" связывает воедино письменность и, следовательно, культуру с природной данностью жизни. (206)

Книга Малявина, конечно, не исчерпывает учение Конфуция, которое и в Китае за 2500 лет не исчерпали до конца. Но она раскрывает тайну неувядаемого обаяния Конфуциева завета: примирение культуры с актуальностью жизни. Тому, кто научится благодаря этой книге "хранить тепло древности, открывая новое" (131), откроется и богатство как будто безыскусной, общепонятной и все-таки неисчерпаемой мудрости этой очень древней, но сегодня как никогда молодой страны.

       
Print version Распечатать