О буддизме и фетишизме

Издательство "Гиперион" продолжает серию Terra Nipponica. В начале 2006-го года вышли два новых романа (Дзюнъитиро Танидзаки и Соно Аяко)и сборник рассказов Ясунари Кавабаты.

"Синева небес" Соно Аяко - психологический роман с христианской проблематикой; и то и другое - приметы европейской литературной традиции, и когда об этом желает высказаться японец - возникает некоторая изначальная интрига. Не то чтобы японская литература этими темами пренебрегала; найдется и та и другая, из сравнительно недавней классики можно вспомнить, например, "Самурая" Сюсаку Эндо. Но все равно думается о некоей разновидности литературного туризма. Что, разумеется, ни в коем случае не есть пренебрежение, наоборот - вдвойне интересно, как именно автор воспользовался не самыми простыми в употреблении инструментами чужой культуры.

Для Аяко эти инструменты, впрочем, не в новинку. Она - убежденная католичка, чужое для нее в данном случае - свое, и отношения с этими материями другие: близкие и трепетные.

И ввиду этого неудивительно, что роман тягостен и затянут и что "безжалостный психологический анализ", о котором говорится в предисловии, есть некоторое преувеличение - единственный случай, когда Татьяну Бреславец, автора предисловия и перевода, можно упрекнуть в неточном выборе слов. "Синева небес" походит на "Постороннего" Камю, но длиннее его примерно в четыре раза.

Фудзио Уно, пустое место тридцати двух лет от роду, не слишком любит свою мать, ненавидит шурина, не хочет работать в овощном магазине, которым шурин владеет, и вообще не хочет ничего, кроме как можно менее обременительных отношений с женщинами, которых он очень старается презирать и использовать. Он знакомится с Юкико Хата - разочаровавшейся в личной жизни христианкой. Между ними завязывается некоторое подобие дружбы, в пределах которой будут робко уживаться желание, непонимание, сострадание, отторжение и любовь. Фудзио несколько неожиданно превратится в насильника и убийцу - руководствуясь в основном вяловатым спонтанным раздражением и обходясь без излишних страстей и переживаний. Первое, впрочем, убийство причину имеет вполне явную: соблазненная им школьница решит его шантажировать. Дом Юкико будет для него духовным прибежищем, вполне при этом двусмысленным, в этой двусмысленности и возникнет некоторое лирическое напряжение - пока Фудзио наконец не посадят. А когда его посадят, Юкико не оставит его до самой казни: будет искать ему адвоката, писать письма и сострадать всей душой - которая, разумеется, не сможет примириться с тем, что он натворил, но не может и не любить его странною любовью.

Именно эта неслучившаяся любовь - удача Аяко в области вышеупомянутой психологии: отношения Фудзио и Юкико и возможны, и совершенно непредставимы одновременно. Фудзио не перестает быть неинтересным подонком, она не перестает быть воплощением христианских добродетелей, но, когда они вместе, в них начинает пробужаться чувство, обоим равно чуждое и не слишком нужное. Расставаясь, они возвращаются к своим амплуа - Фудзио идет творить зло (скучное и многословное - Аяко пишет раздумчиво, неспешно и очень подробно), Юкико - шить кимоно. Душевных тонкостей делается сильно меньше, анализ уступает место несложным идеям.

Сходство с романом Камю - в композиции и в фигуре главного героя, хотя Фудзио далек от внутренней пустоты Мерсо: он как-никак руководствуется эмоциями примерно наравне с физическими ощущениями. Только в эмоциональности его нет и подобия демонического; его делает зловещим безразличная легкость, с которой он убивает. Не понравится ему самоуверенный мальчик из богатой семьи, начнет раздражать женщина, с которой провел ночь, - вот, по большому счету, и основание. Христианка Аяко и помыслить не может о том, чтобы явить зло хоть капельку привлекательным или хотя бы объяснимым. Иногда Фудзио, кажется, должен стать "противоречивым": он спасает от самоубийства одну женщину, совершенно, впрочем, случайно, а за двух других - тоже вполне произвольных - даже собирается мстить людям, причинившим вред жертвам, что отчасти и исполняет, но вызывает все это не сочувствие, а недоумение. Сначала он убивает девочку примерно за то, что, сидя в поезде, та вытянула ноги и он споткнулся, а потом исходит лютой злобой из-за того, что фабриканты выпускают банки со слишком плотно прилегающей крышкой и пожилым людям трудно эти крышки отвинчивать. Просто не поймешь его: не то чтобы у него в душе происходила борьба; нравственное убожество не есть нравственный кризис. В тюрьме, перед казнью, он несколько изменится, пойдут какие-то стихи, гонор и бесстрашие, но все умещается в исходное безразличие, покрывается всеобъемлющей скукой, которой ближе к концу делается многовато.

Если бы романа было меньше - было бы лучше. Хорошая японская проза в хорошем (в данном случае - отличном) переводе временами совершенно подчиняет себе своим тактом, достоинством, очаровательной простотой и непосредственностью: "Какая там Цукуихама, дорога уже давно завернула к Цуругидзаки!" (это - не прямая речь). Она прозрачна - и сквозь нее хорошо виден многовековой, фундаментальный японский этикет, основа бытового поведения: "Так неожиданно предложить мужчине сладкое угощение можно разве что от застенчивости" (это тоже не прямая речь). Фудзио насилует женщину у нее в квартире - и призывает не кричать: жильцы, мол, соберутся, а ты в таком виде; женщина и не кричит - потом ее подруга рассказывает с ее слов: "Она говорит, что побоялась кричать: как представила, что жильцы дома увидят такую картину, так просто язык отнялся". Или (речь идет о полицейской конторе): "Кстати сказать, Такарабэ-сан хорошо разбирается в китайской поэзии. Он - лучший поэт в нашем отделении". В Японии сейчас умеют писать ровно так, как писали не одну сотню лет назад: "Умереть в пути, конечно, не так трагично, как умереть в горах, но и это трогает сердце" (снова - слова автора).

"Синева небес", к сожалению, несколько утомительное чтение. Даже при том, что пишет Аяко как надо: спокойно, и, главное, того не желая, она подчеркивает вежливую непреодолимую обособленность японской жизни и прелесть японского литературного языка. Иллюстрация того, что есть христианское всепрощение и терпимость (с оттенком вполне земного чувства), излишне наглядна: взявшись за этот вовсе не плохой роман, можно им наскучить - не слишком быстро, но слишком далеко от последней страницы.

В " Дневнике безумного старика" японского классика Дзюнъитиро Танидзаки (перевод В.Сисаури) западное присутствие в каком-то смысле более очевидно и более органично: оно не вторгается в проблематику и ограничивается бытом. Здесь (действие происходит в 1960 году, за год до написания романа) ходят на выставки итальянских модельеров, интересуются боксом и кетчем, смотрят фильмы Рене Клемана и Анри-Жоржа Клузо, говорят о мозолях на ногах Лепешинской и обсуждают разницу между necking и petting. Но японского, конечно, больше - музыканты, драматурги, знаменитые актеры театра Кабуки Итикава Дандзюро Девятый и Оноэ Кикугоро Шестой и тысяча других, самых разнообразных реалий; именно из них складывается настоящая жизнь, для которой Европа с ее веяниями - нечто глубоко второстепенное, хотя и необходимое. И "европейская" тема романа - любовь пожилого мужчины к девушке - не должна вводить в заблуждение: "Дневник" не слишком похож ни на "Лолиту", ни на "Черного принца" Айрис Мердок; круг возможных ассоциаций очень широк и включает, например, Достоевского (в виде некоего ощущения), Хеллера ("Видит Бог") и Кабакова ("Все поправимо"). Это, прежде всего, роман о больной старости с ее атрибутами, очевидными (таблетки, давление, холод, отнимается рука) и не слишком (похотливое старческое бессилие, мазохизм и "ножной" фетишизм).

В своем дневнике семидесятилетний Уцуги Токусукэ рассказывает о том, что происходит в его доме, о том, что приходит ему в голову, о том, что и как именно у него болит, о том, как он лечится; патологическая и медикаментозная стороны его жизни отражаются им подробно, динамически, с удовольствием (а последняя часть романа будет состоять из настоящих клинических отчетов): "...В дождливые дни руки и ноги страшно болят, и я накануне чувствую, что пойдет дождь. Сегодня утром рука гораздо больше занемела, ноги тоже отекли больше, чем обычно, и стоять трудно. Мне казалось, что я вот-вот упаду, и я боялся свалиться с веранды. Рука онемела до самого плеча - уж не парализует ли половину тела? Вечером, часов в шесть, рука стала ужасно мерзнуть и потеряла чувствительность, как будто я погрузил ее в ледяную воду". Подобного очень много; но главная тема - его влюбленность в свою невестку, Сацуко. Здесь - все то же нездоровье: безумная страсть Уцуги охлаждена возрастом, но он, насколько возможно, претворяет эту страсть в физические и психологические переживания: признаваясь в своем предпочтении к жестоким, злым и красивым женщинам, он наслаждается издевательствами не удивляющейся происходящему невестки. Та время от времени предоставляет ему в распоряжение свою шею или ногу, требуя взамен материального вознаграждения; о большем не идет и речи, да он и не собирается эту речь заводить. Ему необходимо ее присутствие, для которого он жертвует всем. Кроме нее, для него больше ничего не существует: "Ведь в конце концов я не верю ни в будд, ни в богов, какая религия - мне все равно. Кроме Сацуко, для меня нет ни богов, ни будд". Любви тут меньше, чем извращенного наслаждения: Уцуги - импотент-эротоман, но без выраженной маниакальности. Он наслаждается унижением, отсюда - повышенное внимание к ногам: помимо всего прочего, для своей будущей надгробной статуи он делает оттиск ступней своей невестки: "При одной мысли о существовании стоп Будды, сделанных с ее ног, она услышит плач костей под камнем. Плача, я буду вопить: "Больно, больно. Больно, но приятно. Выше этого нет удовольствия, я наслаждаюсь больше, чем при жизни. Топчи сильнее, сильнее...". Его старческое бессилие, уродство и болезнь вкупе с таким милым ему характером Сацуко (в котором, надо сказать, жестокости и цинизма не так уж и много, но старику много и не требуется) гарантируют безнадежность отчаянной страсти, подводящей его в итоге к порогу гибели.

"Дневник" - вещь достаточно пронзительная, лучше сказать - тревожащая; малоприятное старческое томление и сам вздорный Уцуги заключены в такие железные рамки, что перевешивает чистое страдание. Его могучая тайная страсть существует в выгодных условиях: душа едва держится в теле, вокруг суетятся почтительные, надоевшие родственники, в жизни семьи - трещина. В окружении этого всего Уцуги пишет ясно и холодно. Его дневник рассудочен, сам он находится в здравом уме, потому и понимает, что происходящее с ним - форменное безумие. Роман на любителя.

Вот "Рассказы на ладони" Ясунари Кавабаты совсем другое дело. Честно сказать, не знаю, кому бы они могли не понравиться. Кавабату у нас знают: нобелевский лауреат и носитель японского звания "человек-сокровище" переводится в России с самого начала 70-х годов, этот же сборник рассказов впервые выходит отдельной книгой. Рассказы эти - миниатюры, зарисовки, видения, стихотворения в прозе, маленькие трагедии, притчи - разрозненны, ничем не объединены; первый Кавабата написал в восемнадцать лет, последний - в шестьдесят пять; всего их за сотню. Это очень необычное чтение; помимо того, что абсолютно, безупречно японское, оно напоминает неожиданные вещи - "Уайнсбург, Огайо" Андерсона, например, или сказочки Петрушевской: те же несчастные, смешные и печальные люди, та же вековая грусть и нечаянная радость, любовь и смерть - просто и ясно. Этим осколкам и фрагментикам излишняя сюжетность была бы не к лицу: вместо фабулы здесь - ситуация, в которой отчетливо видно то, что Кавабата думает о жизни. Каждый такой рассказик - тщательно отмерянная доза духовного опыта; капелька крови под микроскопом. В их разобщенности, оторванности - мощный художественный эффект: жизнь как она есть, со всеми этими канарейками, слепыми девочками, верными сыновьями, монахами, школьницами, несчастными любовниками, няньками-клептоманками, потомками самураев, художниками, актрисами, крестьянами, бедными студентами, не подозревающими о существовании друг друга. Эмоциональный диапазон очень широк - бывает смешно (скажем, "Сортирный Будда" - о том, как предприимчивый владелец платного сортира умер в сортире конкурента, где он засел, чтобы переманить клиентуру), бывает жутко, грустно, тоскливо - как угодно. Кавабата мудр, ироничен и тонок; у него точный взгляд на вещи: "Стекло" - блестящий рассказ о неблагодарности: девушка оказывает помощь поранившемуся рабочему со стеклодельного завода, он вырастает, становится пролетарским писателем и пишет свирепый рассказ о том, как он был неправ, приняв милость от классового врага. "Родная сторона" - такой же чистоты рассказ о взрослении; в рассказе "Бог есть!" мужчина встречает в лечебнице полупарализованную женщину, которую жестоко обидел несколько лет назад и, видя, как ухаживает за нею муж, понимает, что один человек не в силах сделать несчастным другого; в "Звуках шагов" герою через потерю ноги открывается увечность всего мира. В пересказе подобные вещи свое очарование утрачивают: в откровении (из которых в основном состоит эта книга) главное - содержание, а не форма организации этого содержания, то есть сюжет.

Хорош и перевод (А.Мещеряков, С.Смоляков), в котором есть, конечно, спорные моменты вроде "раскрученного лекарства" или "концепта жены", но все можно простить за такое: "Еще одна женщина ночью зашла с шитьем в его комнату, когда его самого не было дома, сидела там камнем, а когда он вернулся, покраснела до ушей и хриплым от лжи голосом спросила, можно ли позаимствовать лампу" или за такое: "Пятеро бабок в экипаже дремали; одновременно они вели разговор о том, какой богатый урожай мандаринов выдался этой зимой". Замечательная книга.

       
Print version Распечатать