Жертвы перестройки

Как исторический дискурс делегитимировал cоветскую власть

От редакции: "Мы целились в коммунизм, а попали в Россию". Александр Зиновьев, автор этих слов и герой предыдущей публикации по теме, так высказался о перестройке. Является ли нынешнее состояние страны победой перестройки или ее поражением? Или то, что мы имеем сегодня, - победа над перестройкой? В какой степени наше сегодняшнее политическое мышление все еще обязано перестройке? Эти вопросы в результате обсуждения вряд ли остались отвеченными.

Однако подоплекой темы "Горбачевизм сегодня" было желание выяснить нынешнюю возможность эксплуатации перестройки в политическом дискурсе как эффективной исторической метафоры. И первое, что было понято, - перестройка мыслила себя чрезмерно "исторически": она в той же степени искала для понимания себя исторические аналогии, как кто-то сегодня ищет их в самой перестройке.

Навязчивая эксплуатация исторического дискурса для самопонимания (что касается как нашумевшего фильма архимандрита Тихона (Шевкунова) "Гибель империи", так и, в гораздо большей степени, полемики вокруг него; что касается нашумевшего "учебника истории п/р А.Филиппова", так и, в гораздо большей степени, полемики вокруг него) превращает массовых "историков современности" в актуальных "транзитологов". О том, что стоит за умением оперировать "фактами" и "историческими аналогиями" и чем приходится за это платить, - предлагаемая вашему вниманию статья.

Опасно говорить народу, что законы несправедливы; ведь он им повинуется только потому, что верит в их справедливость. Вот отчего следует тут же ему сказать, что законам надо повиноваться потому, что они законны, равно как надо повиноваться начальникам не потому, что они справедливы, но потому, что они начальники.

Б. Паскаль. Мысли

Исторический дискурс опасен для жизни (1). Как только та или иная политическая сила навязывает исторические конструкции вместо повседневных верований, наступает "переоценка всех ценностей". Граждане бывшего СССР испытали это на своей шкуре: именно историческая критика, ставшая к 1990 г. "переоценкой всех ценностей", делегитимировала советскую власть со всеми вытекающими последствиями. Конечно, не исторический релятивизм был "конечной причиной" гибели СССР, но он сыграл роль одного из немаловажных механизмов этой гибели. Делая упор на рациональных основаниях социального действия и исторической относительности, идейные борцы перестройки разрушили не только государство, в котором жили, но и собственное практическое сознание.

В обыденной, т.е. нереволюционной, политической ситуации исторический дискурс обычно носит рутинный характер. Он служит онтологическому обоснованию устоявшегося политического режима и тем самым легитимирует его. Отсылая к так или иначе понятому Абсолюту (причем в этой роли может выступать и "природа", и "разум", и "смысл истории", и "объективные законы экономики", и "права человека" или "сущность мировой цивилизации"), консервативный исторический дискурс вносит свою лепту в поддержание социального порядка как чего-то такого, что свершается само по себе, без какого-либо "искусственного" политического вмешательства. "Историческая закономерность" ныне сущего социального порядка изображает его как "естественное" и самоочевидное условие повседневных практик. Консервативный исторический дискурс воспроизводит доксу - ансамбль субъективных структур опыта, выражающих наличные объективные социальные структуры и полностью соответствующих им (2).

Онтологический строй консервативного исторического дискурса прекрасно "рифмуется" со спонтанными социальными представлениями и диспозициями, являющимися результатом "онтологического соучастия" агентов с социальной действительностью. Онтологическое соучастие проявляется в том, что социальный агент принимает, осваивает и присваивает действительность некритически, на дорефлективном уровне, не задаваясь вопросами "зачем?" и "почему?". Это так, поскольку социальный агент в первую очередь принужден действовать в режиме реального времени и не обладает достаточными ресурсами для того, чтобы встать рядом с действительностью или над нею, превратить ее в предмет исследования. "Моя жизнь держится на том, что многое я принимаю непроизвольно" (3). Лишь редкие специалисты, чье социальное бытие гарантировано заинтересованными в трансформациях инстанциями, могут позволить себе роскошь отстраниться от объемлющей их действительности, задаваться абстрактными вопросами или подвергать ее рефлективной критике. Большинство же не обладает ни необходимой для рефлексии и критики автономией от практических принуждений, ни соответствующими умениями и навыками.

Один из главных интересов доминирующих заключается в

установлении доксического молчания: простое воспроизводство доксы, легитимных социальных представлений, тождественно воспроизводству существующего порядка, при котором они занимают господствующие позиции. Коль скоро господствующие стремятся консервировать status quo, сохраняя доксу, то им, по существу, нечего сказать о социальной действительности. Именно в этом секрет привычного косноязычия и пустословия сильных мира сего.

Итак, поскольку в ситуации политического равновесия власти предержащие не в состоянии сказать что-либо новое о социальной действительности, постольку они пытаются передать доступными им дискурсивными средствами сущность доксы - чувство необходимости и очевидности, естественности, безальтернативности существующего социального порядка. Находящиеся "на вершине пищевой цепи" желают одного: невмешательства в "естественный ход вещей"; любое изменение распределения власти, силового баланса они расценивают как "экстремизм" и стремятся задушить в зародыше. Так складывается абсолютно стерильный, деполитизированный "политический дискурс стабильности", представляющий собой бесконечное развертывание одного-единственного положения: сила и власть, которой мы, господствующие, обладаем, есть благо, а потому социальный мир, в котором мы царим, есть лучший из возможных социальных миров. При этом все зло, обретающееся на земле, провозглашается не следствием существующего социально-политического порядка, а девиацией, нарушением данного порядка. Рутинный политический дискурс отрицает политику как таковую; он нацелен на то, чтобы представить status quo в качестве явления природы, которое невозможно оспаривать, поскольку оно фундируется неким Абсолютом. И в этом он опирается либо на отсутствие критического исторического дискурса, либо на специфический консервативный или рутинный, т.е. доксический, дискурс об истории, который легитимирует политический режим.

Так, советский политический дискурс "эпохи застоя" натурализовал социальные явления и политику КПСС, превращая их в непосредственно достоверную очевидность, вырастающую из неких известных марксистам объективных законов. Мнимая объективность и единственность, безальтернативность происходящего скрывали политическое конструирование действительности и борьбу политических позиций, конфликты интересов. При этом "история КПСС" не просто "лакировала" прошлое - она представляла его закономерным, связанным с располагающейся за поверхностью явлений глубинной субстанцией, которая, в свою очередь, выражалась в высоких идеях коммунизма, резюмирующих всю историю мышления.

Однако перестройку, сменившую брежневский застой, уже вовсе нельзя квалифицировать как "нормальную", обыденную историческую ситуацию. Сложившийся ранее баланс сил был нарушен, и превалирующая "либеральная" политическая позиция, которую объективировал М.Горбачев, была вынуждена начать процесс конструирования некого "общечеловеческого" социального порядка, поскольку ее доминирование при старом советском порядке оказалось под вопросом. Обострение борьбы за монополию на власть между "либеральной" и "консервативной" (объективированной Егором Лигачевым) фракциями господствующих изменило политическую структуру: конституировалась "радикальная" позиция (объективированная впоследствии Борисом Ельциным).

Если в положении структурного равновесия политический дискурс удовольствуется тавтологиями, то структурная динамика требует иных средств. Попытка легитимации "либералами" перестроечных новин и сведение счетов с консерваторами внутри КПСС, государственной администрации и управленческого корпуса по необходимости приняли форму исторического дискурса. Эта неизбежность была продиктована тем, что легитимность "консервативной" позиции была неразрывно связана с легитимностью истории КПСС и - шире - Советского государства.

Однако становление "радикальной" позиции перевело политическое противостояние на новый уровень, и "радикалы" быстро монополизировали исторический дискурс. При этом если "либеральная" позиция в 1986-1988 гг. продвигала исторический дискурс в рамках "десталинизации" и возвращения к "ленинским нормам", к аутентичному Событию Революции, то "радикальный" исторический дискурс 1988-1991 гг. проблематизировал онтологический статус События, тем самым подвергнув сомнению всю историю Советского государства и мирового коммунистического движения. Либеральный исторический дискурс был компромиссом между исторической относительностью отклонений от "генеральной тенденции" и онтологической необходимостью коммунистического Абсолюта. Радикальный исторический дискурс сформировался как релятивистский, настаивающий на случайном, произвольном характере всего, что произошло в России после 1905 г.: несть власть, аще не от Бога, но власть большевиков от диавола есть.

Радикальный исторический дискурс отрицал базовые самоочевидности советского порядка, выставляя на всеобщее обозрение их тем более подозрительный генезис, что последний не был связан ни с каким Абсолютом. Советская история предстала как непрерывное запредельное насилие и иррациональный фанатизм, как цепь случайностей, не имеющих ничего общего с общезначимыми и самоочевидными - так тогда полагало "думающее" большинство - "общечеловеческими ценностями". Не внушающее доверия происхождение советских институтов поставило под сомнение их легитимность.

Развертывание радикального исторического дискурса наглядно продемонстрировало, что все советские установления, все формы общественного устройства никак не могут быть описаны в качестве несомненных причинно-следственных связей, берущих начало в неких достоверных основаниях. Напротив, социальный порядок "общества реального социализма" был изображен как лишенный основания, если не считать основанием историческую необоснованность, произвольность происхождения. "Закон сводится к самому себе. Он закон - и ничего больше. Кто захочет выяснить его побудительную причину, тот обнаружит, что она крайне легковесна и неразумна; и если он не привык созерцать причуды человеческого воображения, то будет удивляться, как это век окружает подобный закон такими почестями и преклонением. Искусство фрондировать и сотрясать государство состоит в умении подрывать установившиеся обычаи, доискиваясь их истоков и показывая, сколь мало в них основательности и справедливости. Говорят, надо обращаться к изначальным, первейшим законам государства, которые ложный обычай отменил. Это верное средство все разрушить. Однако народ легко поддается таким речам, он сбрасывает ярмо, как только его распознает, а властители этим пользуются ему на гибель и на гибель нашим любознательным исследователям древних обычаев <...>. Не нужно, чтобы он [народ. - Ю.П.] знал правду о самозванстве власти, когда-то она установилась незаконно, теперь она стала законной. Нужно представлять ее подлинной и вечной и скрывать ее происхождение, если не хочешь, чтобы ей вскорости пришел конец" (4).

Советская докса, будучи ансамблем верований, не нуждалась в рациональном объяснении. Радикальная историческая рефлексия кардинальных видимостей советского социального порядка нанесла непоправимый урон этим верованиям. Операция над "советским трансцендентным", проведенная производителями исторического дискурса при активной политической поддержке, привела к удалению наивной социальной онтологии. Ее место, согласно революционной интенции радикалов, должен был бы занять практический разум (обусловливающий поступки посредством общезначимых правил и ситуативных мотивов). Все дело в том, что любой исторический дискурс, настаивающий на связи с некими исходными постулатами, заключает в себе некий скрытый проект (5), а единственно практический разум способен рационально ответить на вопрос "что я должен делать?", исходя из безусловных и самоочевидных принципов, обусловливающих "проекты" действий. Однако сами эти принципы, как назло, оказались всего лишь легитимными западными образцами и нормами, возникшими вполне исторически. Это обстоятельство - открытое для отечественных производителей исторического дискурса постмодернистскими старшими братьями с Запада - означало, что основанием императивов и максим практического разума служил, в свою очередь, исторический произвол. Какая досада!

Фактически радикальная историческая критика советской доксы была не провозвестником и "уполномоченным по правам человека" свободного от предрассудков практического разума, но средством продвижения другой - западной - доксы.

Правда, открылись и утешительные обстоятельства: правила и мотивы рационального действия считаются в историческом релятивизме данными непосредственно, так что их познание не требует ни разработки научных теорий и методов, ни специализированных исследований, ни даже особых интеллектуальных усилий. Хоть какой-то, но выигрыш! Так что начиная с 1991 г. любой "новый гуманитарий", разжившийся старой подшивкой журнала "Работница" или стопкой довоенных открыток, может войти в "научное сообщество". Вот и множатся год от года исторические дискурсы о шампанском и нижнем белье в России, так что, продвигаясь по пути исторической конкретизации, скоро нас осчастливят изысканиями относительно Champagne Louis Roederer в Цареве-Кокшайске и нижнем белье семьи имярек.

Каков же политический "сухой остаток"? Доминирующая в советском социальном пространстве "либеральная" политическая позиция, стремясь ко всей полноте власти, начала систематически применять исторический дискурс в целях делигитимации противостоящей ей "консервативной" позиции. Обострение символической борьбы и оформление "радикальной" политической позиции привело к массовому производству радикального исторического дискурса, который делегитимировал уже не только "консервативную" позицию, но и советский социальный порядок как таковой.

Историческая критика "сталинизма", развязанная "либералами", переросла в радикальную историческую критику советской власти, которая была признана исторически произвольной и не отвечающей "общечеловеческим" принципам практического разума. Радикальный исторический дискурс послужил одной из "действующих причин" краха СССР и поныне функционирует как исторический релятивизм "новых гуманитариев", ориентированных на сотрудничество с западными институтами.

Таким образом, "либералы", запустившие цепную реакцию распространения радикального исторического дискурса, выступили в роли ученика чародея, оказавшегося неспособным управлять силами, вызванными его заклинаниями, и жестоко за это поплатившегося. "Духи, лишь колдун умелый/ Вызывает вас для дела" (6).

Лучшим средством от разрастания радикального исторического дискурса, дающего метастазы в форме всеобщего исторического релятивизма, является, по мнению Ф.Ницше, умение забывать, поддерживать баланс исторического/неисторического, замыкаясь в определенном событийном горизонте. Существуют ситуации, когда исторический дискурс следует волевым образом ограничивать во имя "спокойной совести" и "плодотворной деятельности". Ограничивать, прибегая к забвению и неисторическому дискурсу.

Примечания:

1. Сразу оговоримся: под "историческим дискурсом" мы понимаем не единственно дисциплинарный дискурс собственно исторической науки, но и "дискурс об истории" политиков, журналистов, публицистов, писателей, философов, политологов и прочих профессионалов, занятых в производстве социальных представлений.

2. Докса отнюдь не является всего лишь мнением большинства о действительности: она есть неотделимый момент самой этой действительности, определяющий принятие или отвержение агентами определенных социальных структур. В той мере, в какой консервативный исторический дискурс утверждает неслучайность, онтологическую обоснованность генезиса существующих объективных и субъективных структур, их соответствие общественным нормам и идеалам, он воспроизводит доксу. В определенном отношении можно говорить о трансцендентности доксы. Прибегнем к онтологической иллюстрации: "традиционные" философы разделяли "сферу идеального" на два региона: мир непосредственных данных сознания, и мир трансцендентного - Мирового Духа или других сущностей, потусторонних нашему опыту. Философ может принять в качестве гипотезы или аксиомы существование трансцендентного мира, однако этот мир в любом случае не может быть непосредственно дан в качестве содержания сознания. Докса схожа с трансцендентным: при соблюдении условия легитимности социального порядка она закрыта для самосознания, избегает рефлексии. В "режиме повседневности" именно докса структурирует наше поведение, и в этом отношении она выступает функциональным эквивалентом социального по версии Э.Дюркгейма. Естественно, докса наделена иным онтологическим статусом, нежели Мировой Дух. Однако с точки зрения эпистемологии наличие доксы означает, что определенные подмножества, составляющие целостное множество, которое условно можно назвать "содержанием нашего практического сознания", для нас непознаваемы в той же мере, что и Мировой Дух.

3. Витгенштейн Л. О достоверности // Витгенштейн Л. Философские работы: Ч. I. / Пер. с нем. М.С.Козловой и Ю.А.Асеева; сост., вступ. ст., примеч. М.С.Козловой. - М.: Гнозис, 1994. С.362.

4. Паскаль Б. Мысли / Пер. с франц., вступ. статья, коммент. Ю.А.Гинзбург. - М.: Изд-во имени Сабашниковых, 1995. 60(294). С.94.

5. Foucault M. Nietzsche, genealogy, history // Foucault M. Language, counter-memory and practice: selected essays and interviews / Ed. by D. Bouchard. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1977. P.140, 154-155, 158, 160, 164.

6. Гете И.В. Ученик чародея / Пер. Б.Пастернака // Гете И.В. Собр. соч. В 10 т. Т. 1. - М.: Худож. лит., 1995. С.298.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67