Жаркое научное лето 2008-го. Берлин - Петербург

Часть вторая. Тенденции

Из письма А.П.Чехова А.С.Суворину от 7 декабря 1892 г.:

"В публичной лекции Мережковского, если судить о ней по печатным отзывам, немало правды и хороших мыслей. Но она не политична, или, вернее, не этична. В каждом обществе, будь то народность, секта, сословие или просто круг людей, связанных одной общей профессией, непременно существует этика отношений, не допускающая, между прочим, чтобы дурно отзывались о своих в присутствии чужих, если нет к тому достаточно сильных поводов вроде уголовщины или порочного поведения - поводов, указанных практикою. Мережковский огулом, без достаточных к тому поводов дурно отзывался о своих в присутствии чужих, а это с точки зрения оной этики значит, что он "поступил не по-товарищески". Дома у себя, т. е. в журнале или в литературном обществе, бранись и бей себя по персям сколько хочешь, но на улице будь выше улицы и не жалуйся барышням, полицейским, студентам, купцам и всем прочим особам, составляющим публику. Это раз. Во-вторых, как бы низко ни пала литература, а публика все-таки ниже ее. Стало быть, если литература провинилась и подлежит суду, то уж тут публика все, что угодно, но только не судья".

Обзор берлинской конференции SLSA позволяет утверждать следующее: западное научное сообщество увлеченно и давно занято проблемами междисциплинарной коммуникации, что является частным случаем нормативного для любой из наук требования - потребности во внешнем наблюдателе на каждом из этапов порождения знания. При этом наблюдатель понимается двояко: как историческая и как социальная функции, подразумевающие внимательное отношение не только к структуре научного доказательства, но и к его социальной истории. В связи с чем ученый наряду с узкодисциплинарной специализацией является одновременно социологом и историком широкого профиля по отношению к тому корпусу знаний, который он возводит. Заметим, что фигура наблюдателя принципиально многослойна, как многослойна любая корректно выстроенная историческая перспектива. Доходит до того, что живой классик социологии, Никлас Луман, в своей работе "Реальность массмедиа" пишет:

"Деятельность массмедиа рассматривается не просто как последовательность операций, но как последовательность наблюдений или, точнее, как последовательность наблюдающих операций. Чтобы прийти к такому пониманию массмедиа, мы, следовательно, должны наблюдать их наблюдение. Для понимания, представленного вначале, достаточно наблюдения первого порядка, в котором речь как будто бы ведется о фактах. Для второй возможности понимания следует занять позицию наблюдателя второго порядка, то есть наблюдателя наблюдателей" (1) .

Уже из названий некоторых докладов, заявленных на конгрессе SLSA, становится очевидным, что желательный и местами действительный современный стандарт, отдающий себе в этом отчет, считается научным. Стандарт этот неизбежно связан с критикой языка - как принципа организации культурной памяти, вовлеченной в то или иное исследование. Так манифестирует себя влияние политической теории, развитие которой на Западе было связано с лингвистическим поворотом в науках. Так заявляет о себе принцип демократического устройства не только сферы научного знания, но самого общества, частью которого знание является. И так каждая из наук становится наукой в том числе о языке, заинтересованная в определении своего специфического места в обществе.

Представляется тем более странным обнаружить обратное положение дел в российских гуманитарных сообществах, внимание которых преимущественно посвящено литературным объектам, то есть объектам, построенным на естественных языках. Еще более странно, что филология в ее современном российском изводе по-прежнему полагает себя преемницей сравнительно-исторической литературоведческой традиции. З.Г.Минц как-то говорила с грустью, что каждое следующее поколение их с Ю.М.Лотманом учеников выкидывает из науки нечто существенное. Так, одно поколение выкинуло из науки мораль, а следующее за ним - труд. Как можно заметить на материалах, представленных на большинстве российских литературоведческих конференций, утрата столь абстрактного фактора, как мораль, приводит к утрате наукой в коммуникативной этике и методологической рефлексии. Коммуникативная этика становится внутрикорпоративной, строго согласно эпиграфу к этой статье, что отражает общее положение дел в России: общество раздроблено на множество замкнутых на себя корпораций, строго иерархизированных посредством локальных языков, принципиально недоступных для внешнего наблюдения. Такое положение дел на общегосударственном уровне получило, как известно, определение "суверенная демократия" в терминологии партийного истеблишмента. В терминологии Н.Лумана оно же означает невозможность различения между самореференцией и инореференцией. Таким образом, граница между научным и посторонними науке дискурсами оказывается настолько условной, что наукой становится все, что принадлежит той или иной референтной группе интересов. Держится эта граница исключительно на разделении по неизменному и в высшей степени произвольному принципу "свой - чужой". Именно эта тема, как опять же ни странно, и была заявлена на пятых чтениях памяти Е.Г.Эткинда, прошедших в Европейском университете с 27 по 30 июня, в качестве смыслообразующей.

Надо сказать, что "свой - чужой" - одна из рекурсивных тем для филологических форумов славистов; тема, становящаяся руководством по формированию самого сообщества. Как водится, на этих конференциях собираются только свои. Чужие здесь не ходят. Своим же считается сложившийся на протяжении многих лет круг друзей и родственников, связанных кругом чтения и круговой порукой, из года в год взаимных приглашений. Не является ли эта эндогамия прямой причиной резкого падежа в рядах западных и российских славистов, происходящего в последнее десятилетие?

Тем показательнее названия докладов на чтениях, раскованно оперирующих словами "чужой" и "свой" с видимым пониманием границы между одним и другим: "Чужие" жанры и их адаптация в прозе Даниила Хармса" (Александр Кобринский, Петербург), "Присвоение "чужого" как конструктивный принцип поэтики Шаховского" (Дмитрий Иванов, Тарту), "Поэтика и критика П.А.Вяземского: еще раз о "чужом" слове" (Татьяна Степанищева, Тарту), "Чужое слово у Тютчева" (Роман Лейбов, Тарту), "Интертекст - это то, что теряется в переводе": чужое слово в автопереводах Иосифа Бродского" (Арина Волгина, Нижний Новгород) и т.д.

Что здесь обсуждается в конечном, тематическом, итоге, не совсем понятно, так как ни в одном из докладов теоретический объем понятий "свой" и "чужой" обозначен не был. Представление о них у каждого из докладчиков следует считать либо априорным, либо интуитивным, то есть в целом само собой разумеющимся. Не идет ли речь в конечном счете о тонком чутье на свое и чужое без кавычек? Такое положение дел, когда методологические и общетеоретические основания выносятся за скобки, возможно только в отсутствие внешнего наблюдателя, не допускаемого к участию в, таким образом, узкокорпоративных событиях мысли. Отсюда и келейность, и круговая порука, и отбор участников по замкнутому контуру пожизненного мифологического цикла.

В этом отношении примечательно примерно следующее высказывание одного из центральных персонажей для конференции - А.Л.Осповата, сделанное некогда ex cathedra на четвертых Пушкинских чтениях в Тарту: "Следующую конференцию мы посвятим одной запятой у Пушкина. Тем самым мы и дальше будем углублять эту пропасть между нами, которые любят и умеют этим заниматься, и теми, кто этого не любит и не умеет".

Истоки этого прискорбного языкового факта вполне понятны, хотя и скрыты во мраке советского тоталитарного прошлого. Внешний наблюдатель советского образца, от партии и правительства, был для интеллектуала неприемлем и непрестижен. В результате "кухонный формат" со временем утвердился как на кухне, так и на кафедре. Другой вопрос, что "кухня" в те времена была форумом более значимым для общества, чем трибуна партийного съезда. Времена изменились, но кое-кто так и остался на кухне. Большие надежды одно время подавал отечественный структурализм как наследник формальной школы, но в отсутствие социальной заинтересованности и он показал свою несостоятельность. Кроме того, в советскую эпоху восходящая к Марксу парадигма интерпретации была дискредитирована ниже плинтуса. Единственная и дурно преподанная в обязательном порядке любому, позже она была некритически записана в разряд "вульгарной социологии". Пока западная мысль была занята постмарксистским осмыслением возможностей социальной критики, постсоветская филология медленно, но верно возвращалась к началам научного литературоведения, к чистому филологизму рубежа XVII и XVIII веков, в его нынешнем виде чаще всего очищенному даже от герменевтики. Другими словами, с концом Советского Союза из колыбели выплеснули и младенца, оставшись методологически и критически мало с чем: нет инструментов критики - нет инструментов анализа - нет науки.

Как результат там, где на Западе "критика языка", у видного специалиста по В.Набокову А.Долинина - "вульгарный социологизм", который он полагает тавтологией. Выступающая вслед за этой сомнительной репликой, игнорирующей социальный поворот в науках, докладчица была вынуждена принести свои извинения за то, что занимается литературой третьего ряда, выполнявшей социальный заказ. Между тем доклад Марии Маликовой (ИРЛИ РАН, С.-Петербург) "Чужое слово в советском приключенческом романе 1920-х гг.", в силу специфики объекта исследования, был необходимым образом посвящен вопросам положения писателя в обществе, что сделало его небанальным на общем фоне обсуждения запятых, пропусков ударений и уточнений даты смерти и тембра голоса Н.Гумилева. Не то чтобы последнее было неполезным, вопрос другой: с какой целью? И дополнительный к нему вопрос: может ли простое препарирование текста отвечать современным научным стандартам?

Кажется, что цель - одна на все сообщество: приятное времяпрепровождение в процессе обсуждения давно умерших в качестве вечно живых. Что касается доклада М.Маликовой, то именно он, на наш взгляд, соответствует требованиям, заявленным одним из столпов историко-литературной школы В.Виноградовым, призывавшим к расширению исторического контекста и с этой целью к использованию литературы и имен третьего ряда. Несомненно, позиция Виноградова была ангажирована социально-политическим порядком советского режима и для нас представляется неприемлемой. Но выкидывать под этим предлогом внешнего наблюдателя значит лишиться методологии как таковой. Наблюдателя следовало, видимо, все же сменить, а не убивать. Поскольку наблюдатель первого порядка есть автор - не субъект или объект, а функция текста, связующая "тогда" и "сейчас". Парадокс состоит в том, что докладчик, отвечающий классическим, еще со времен А.Н.Веселовского, представлениям о методологических стандартах сравнительно-исторической школы, вынужден приносить извинения председателю секции - историку литературы - за слишком смелое привлечение внешних, экстралитературных контекстов.

Называя критику языка вульгарной социологией, мы тем самым декларируем отказ от социальной ответственности за порождаемые тексты, которые приобретают в столь желанном статусе "чистой филологии", результаты коей на российской почве к тому же принципиально неверифицируемы. Возможно, данный профессиональный круг и представляет собой синклит высококвалифицированных экспертов. Только проверить это невозможно. Некому - по причине упомянутого выше отсутствия внешнего наблюдения за наблюдателем в границах группы, также нормативно отсутствующим.

Таким образом, если на Западе история литературы понимается не только как история идей, но как историческая семантика и часть политической теории, настойчиво требующая себе внешнего наблюдателя, то в России литературоведение понимается как нечто неопределенное, потому что герметически отдельное от прочих языковых практик. Постсоветская филология в ее рабочем режиме школьной метафизики остается просто с "человеком", с корнем вырванным из языка-общества. Что удивительно, это эпистемологически сомнительное предприятие по-прежнему склонно называть себя историко-сравнительным и текстологическим анализом. Исследователь, принадлежащий этой корпорации, на вопрос: "Вот ты двадцать пять лет занимаешься Тютчевым, ты себе хотя бы раз задавал вопрос зачем?" - отвечает: "Конечно, потому что интересно", - искренне полагая свой ответ научно-достаточным.

Как вообще становится возможной историко-литературоведческая картина языка высокой меры обобщения? На каких основаниях мертвое имя становится живым, инкорпорированное в процесс становления локальной и мировой культуры? Ошибаются те, кто думает, что одного эмоционального погружения в текст будет достаточно. Одного удовольствия от чтения текста явно недостаточно для конституирования и конструирования научного дискурса. Также представляется, что мало простой экспликации собственных намерений и означения некоторой проблемы. Требуется анализ, если не заполнение между двумя историческими событиями: семантическим объемом некоторой формы тогда и сейчас. Мало сказать, что эта форма значила и/или могла значить тогда (скажем, у Тютчева) и что она значит сейчас (например, в дискурсивных практиках любителей выпить пива поутру). Необходимо покрыть эту разницу исследованием, продемонстрировав промежуточные семантические состояния формы, то есть семантические сдвиги. Это возможно только тогда, когда вы задаетесь целью ограничить свое исследование некоторым историческим моментом в настоящем - например, своим собственным мнением, эксплицирующим правила и стратегии своего построения. В этом отношении сама литература, бывает, отвечает этим требованиям лучше, чем наука о ней. Так, романы В.Сорокина, в сущности, представляют собой сочинения, сами себя интепретирующие, обнаженные структуры текстопостроения этих романов позволяют зачитывать их целиком с кафедры в качестве примера на герменевтические практики, на упомянутых кафедрах по большей части отсутствующие.

Вторая методологическая и общефилософская проблема, проистекающая из отсутствия автора-наблюдателя, для постсоветского филолога заключается, очевидно, в необходимости аутоидентификации с объектом исследования при декларируемой как бы отстраненности от него. Там, где нет собственного мнения, его место занимает эмпатия и интимное отношение расположения к объекту описания. Как следствие, часть докладов оказалась пересказом содержания прочитанных в собственное удовольствие книг. Разумеется, этот включенный наблюдатель нисколько не является собственно наблюдателем, пока в приступах этой самой аутоидентификации полагает, что знание французского языка уже достаточно для того, чтобы читать текст. Другие-то и того не знают. Так завораживающая пластика рук и изысканное интонирование, требующие разделить удовольствие от французского романа XVIII века, в докладе "Изготовление "Оливье": рецепты и варианты" заменяют необходимость различать между собой описывающим диахронически и собой описывающим синхронистически, равно как не позволяют задать вопрос: с каких позиций и для чего говорят "я" и "мой автор". То есть: вовлеченная безличность сказывается полным отсутствием наблюдателя, оценивающего разницу между "я" и "мой автор" историко-семантически, не говоря уже об отсутствии наблюдателя, контролирующего отношения этих двух. Между тем сторонний взгляд обнаружил бы здесь принципиальную невозможность доверия корпусу знания, обладающему столь ярко манифестированной сумеречностью соответствующего эпистемологического статуса. Другими словами, в сколько-нибудь значимой целе- и методополагающей рефлексии на этой российской конференции, за редкими и приятными исключениями, почти никто замечен не был.

Как раз напротив: видный представитель интертекстуального метода профессор этнологии Европейского университета Г.Левинтон в ходе дискуссии дважды высказал совершенно недвусмысленные соображения о так называемой Истине, полученной им, очевидно, в рабочем порядке. После доклада Катрин Депретто (Париж) "Борис Яковлевич Бухштаб и его "Филологические записки", 1921-1923 гг." на приведенные докладчицей слова М.Шапира, полагавшего, что формалисты были последними учеными-филологами, последовал примерно следующий комментарий: "Это так М.Шапиру хочется считать, а Истина состоит в том, что формалисты, которые почитали Шпета своим предшественником, учеными не были и быть не могли. Как может быть наукой философия?!". Откуда это стало известно профессору Г.Левинтону, последний объяснять не стал. После доклада К.Богданова (Петербург) "Чудак, чувак и чукча. Комментарий к одному анекдоту" докладчику была предъявлена еще одна претензия, в том, что докладчик неверно приводит этимологию слов "чувак" и "чудик". Далее последовали указания на источники, продемонстрировавшие как прекрасную память профессора Г.Левинтона, так и потенциальные возможности компьютерной базы данных. На что в ответ К.Богдановым справедливо было указано, что речь шла об апроприации этих слов народной речью, то есть о конструкте народной этимологии, и таким образом с социолингвистической точки зрения замечания Г.Левинтона не выдерживают никакой критики.

Профессору Европейского университета в Санкт-Петербурге Г.А.Левинтону в кулуарах вторит профессор Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе А.Л.Осповат: "...Зато мы можем установить точную дату того или иного исторического события с точностью до секунды", подразумевая, видимо, тем самым, что установление точной даты есть эксклюзивная прерогатива и необходимая и достаточная задача науки о литературе. Один говорит об открывшейся ему Истине, другой - о способах ее установления. Ни тот ни другой не сообщают ни о том, посредством каких языковых механизмов эта истина себя являет, ни о том, какова понятийная история этой истории.

Трудно удержаться от того, чтобы не прокомментировать такую ясность мысли цитатой из Ж.Лакана:

"Вот в чем обнаруживает себя плодотворность метода комментирования. Комментирование текста подобно работе аналитика. Сколько раз мне приходилось слышать от тех, кого я контролирую, слова: "Мне казалось, что я понял, что он хочет сказать то-то и то-то", - и замечать им в ответ: "Больше всего мы должны остерегаться чересчур много понимать, понимать больше того, что содержится в речи субъекта". Интерпретировать и воображать, что понял, - это вовсе не одно и то же, но как раз противоположное. Я бы даже сказал, что дверь аналитического понимания открывает нам определенный отказ от понятности"(2).

Преобладание Воображаемого регистра психики над Символическим, - собственных аутоидентификационных фантазий над профессиональной способностью заниматься в исследуемом тексте символами по отношению к другим символам, - было продемонстрировано не только в докладе "Изготовление "Оливье": рецепты и варианты". Показательна также дискуссия, которая вот-вот готова был развернуться после доклада Р.Тименчика (Иерусалим) "Николай Гумилев в русской и советской поэзии". Реакция живых свидетелей эпохи - историка Б.Мейлаха и уже упомянутого выше Г.Левинтона, попытавшихся определить свое место в контексте исследования привлечением автобиографического материала, - была жестко подавлена председателем секции А.Долининым. Между тем, в отличие от впадения в аутоидентификацию по отношению к объекту, воспоминания свидетелей "самиздата" могли бы задать символически многослойную перспективу наблюдения. Не случилось.

Разумеется, ни Эткиндовские чтения, ни конференция по экфрасису, прошедшая в Пушкинском Доме с 23 по 25 июня, не являются форумами масштаба берлинского конгресса, что само по себе симптоматично: большие события могут позволить себе только те общества, которые видят для себя необходимым вкладывать деньги в свое развитие и свою критику, что, разумеется, взаимосвязано. Российская гуманитарная жизнь, напротив, протекает преимущественно келейно и скромно, хотя обе институции - Пушкинский Дом и Европейский университет, принявшие конференции, - безусловно, являются флагманами отечественной гуманитарной мысли.

Ослепительно светлую сторону конференции "Изображение и слово: формы экфрасиса в литературе" уже осветил наш коллега из Амстердама Денис Иоффе. И действительно, нельзя не отметить определенный прогресс в самой постановке проблемы, для Пушкинского Дома революционной. Подобные темы предполагают внимание не только к литературным объектам, но и к общей для гуманитарных дисциплин теории, в частности к теории знака и знакопорождения. Такие доклады, как "Экфрасис-эмблема у Вяч. Иванова" С.Титаренко (СПбГУ, С.-Петербург), "Экфрасис как лингвосемиотический факт: между живописной сущностью и языковым явлением" О.Коваля (Академия дизайна и искусств, Харьков), "Идеография в творческой рукописи Ф.М.Достоевского: о нарратологическом аспекте экфрасиса" К.Баршта (Педагогический университет, С.-Петербург), "Дескриптивный и нарративный аспекты экфрасиса" Д.Токарева (ИРЛИ РАН, С.-Петербург) или "Метафоры еды в экфрасисе Мандельштама "Путешествие в Армению" Н.Злыдневой (Институт славяноведения и балканистики РАН, Москва), - продемонстрировали высокий уровень теоретической рефлексии, то есть оснований, на которых возможно производство той или иной конфигурации знания и его понимание, то есть засвидетельствовали осознанность выбора методологических стратегий.

Тем досаднее было стать свидетелями выступлений в духе церковной проповеди, подменяющей работу аналитика. Например, доклад "Экфрастические сюжеты в ранней лирике Блока" Н.Лощинской (ИРЛИ РАН, С.-Петербург) был окрашен в интимно-религиозные тона, столь яркие, что тона эти не оставляли сомнения в полном слиянии докладчика с воображаемым предметом изучения. Как Блоку, так и Васнецову, регулярно вдохновлявшему Блока в его православно-славянских прозрениях, были приписаны речевые характеристики православных просветителей, если не мучеников. Самый факт, что на таком форуме можно было услышать "безграничное творческое воображение А.Ремизова", говорит о многом. Это не просто оговорка. Если угодно, это Freudian slip, то есть симптом, уличающий подобные дискурсивные практики в наличии эмпатии на месте методологии и рефлексивного отношения к читаемым знакам. М.Рубинс (Лондонский университет, Англия) с докладом "Эстетика ар-деко и проза русского зарубежья" построила свое сообщение на эмоциональном пересказе сюжетов двух прочитанных книг и одного просмотренного фильма (как оказалось, редкого), что сопровождалось демонстрацией декоративного изобразительного материала. Подчинение позиции докладчика материалу, не отрефлексированное взаимовлияние этих двух не оказались исключением и здесь.

В такой ситуации отсутствия методологической дистанции между исследователем и объектом его исследования за таковую дистанцию ошибочно принимается формальная дата, помещающая то или иное событие культуры на исторической шкале. Простая арифметическая разница между настоящим и прошлым выдается за дистанцию историческую. В обратном смысле приятным сюрпризом стали доклады Д.Иоффе (Амстердамский университет, Голландия) "К вопросу о текстуальности и вербальной воспроизводимости/ репрезентационности художественной концептуалистской акции: постсемиозис Андрея Монастырского" и А.Фещенко (Институт языкознания РАН, Москва) "Автоэкфрасис в тексте художника: к лингвоэстетическим основам". Само по себе обращение к очень близкой истории стоит дорогого в контексте описанной ситуации суверенной Академии. Просто в силу того, что исследователю волей-неволей приходится четко артикулировать свою позицию, отделяющую его от анализируемых текстов.

Возвращаясь к Эткиндовским чтениям, следует отметить два ярких события, которые позволяют несколько повысить в целом достаточно пессимистический тонус наших наблюдений.

Доклад А.Блюмбаума (Петербург) "Аполлон и лягушка: из комментариев к "Петербургу" Андрея Белого" продемонстрировал высокий европейский уровень интердисциплинарного подхода к материалу. Докладчик привлек самый широкий культурно-исторический контекст, интерпретируя метафору А.Белого "Богоподобный лед - и просто лягушачья слякоть". Со ссылками на "Физиогномику" Лафатера А.Блюмбаум показал, как А.Белый сопрягает теорию происхождения видов Ч.Дарвина с "апокалиптической гадиной", с библейским змеем, постоянным, если не сказать обсессивным мотивом автора эсхатологических незаконченных трилогий.

Доклад К.Богданова "Чудак, чувак и чукча. Комментарий к одному анекдоту" был посвящен современному фольклору, не становящемуся от того менее фольклорным, если, конечно, подходить к нему с социолингвистических позиций, что и было с блеском проделано на материале повседневности, обнаруживающей свою мифологическую текстуру и преемственность абсолютному мифу Воображаемого в каждом речевом акте.

Подводя общие итоги своих "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет" над гуманитарными форумами, мы позволили себе сформулировать определение автора. С тем, чтобы не оставалось неясностей в вопросе о том, кто за кем и зачем наблюдает, в том числе и в науке о литературе. А также с целью его воскрешения.

Автор есть понятие функциональное. Слияние говорящего или пишущего со своей функцией ненаучно. Автором называется взаимоотношение по меньшей мере двух наблюдателей. Два наблюдателя - это два языковых события, два семантически подвижных объема, связанных агентом - автором-посредником. Автором является функция "со-означения", а не носитель сообщения. Автор не является ни объектом, ни субъектом. Объективируется-субъективируется он только тогда, когда по отношению к нему есть внешний наблюдатель - в данном случае ученый, открытый внешнему для него наблюдению. Именно для этого внешнего наблюдения нужны открытые дискуссии в достаточно широко понятой профессиональной среде. Для этого нужны публикации, и не только в узкоспециальных изданиях. Нужна публицистическая деятельность, доказывающая ценность данных исследований для широко понятого общества.

Что касается самой науки, она не поле намеренных и безличных умолчаний и недоговоренностей, но авторское высказывание ученого, заключающего со своим автором договор. Наличие этого взаимоотношения определяется обращением к тексту, а не реконструкцией намерений исследователя каждым читателем в индивидуальном порядке. Тот, кто не соблюдает условий договора с автором, отказываясь от него, может быть с полным правом назван постмодернистом. Если мы не обнаруживаем эксплицированного наблюдателя, то мы имеем дело с "кино", где условием понимания зрителем происходящего на экране является пролонгированная аутоидентификация с персонажами, сюжетом и пр., тщательно скрываемая за формулой "это (кто угодно, только) не я". Не затем ли, не редкость, становится нужным участие в конференциях, зачем ходят в кино: снять с себя персональную ответственность за текст, не тобой подуманный, воспринятый, наделенный значением и смыслом, то есть истолкованный и в конечном итоге прожитый не тобой? Если филология сводится к "кино" или "шоу", то ее следует числить по разряду домашних, салонных или кружковых развлечений, подобных разгадыванию кроссвордов или разыгрыванию шарад. В лучшем случае это занятие достойно определения в качестве практики передачи семейных легенд и преданий, хранения традиций и ритуалов, которые могут послужить материалом для серьезного сообщества исследователей, если таковое, конечно, найдется, со своими инструментарием и методологией.

Примечания:

1. Н.Луман. Реальность массмедиа. - М.: "Праксис", 2005. С. 13.

2. Глава "Топика Воображаемого" - Ж.Лакан. Семинары. Книга 1. - М.: "Гнозис/Логос", 1998. СС. 99-100.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67