В тупиках большой науки

Рецензия на: М. Могильнер. Homo imperii: История физической антропологии в России (конец XIX – начало XX вв.). М.: Новое литературное обозрение, 2008. 512 с.

* * *

Автор – редактор известного журнала "Ab Imperio" Марина Могильнер, представляет эту книгу во введении как результат многолетней работы: "Эта книга – о возникновении и эволюции категории расы в Российской империи, точнее – о становлении науки физической антропологии в России, о том, какие основные направления она принимала и на какую культурную и политическую роль претендовала. Эта книга – о людях, которые открыли для себя научное понятие „раса“ и восприняли его как важнейшую категорию анализа российского имперского общества. По сути, это первая история российской антропологической мысли, о богатстве и разнообразии которой не подозревают не только современные историки, но и антропологи, изучающие постсоветское (постимперское) пространство […]. Это книга о процессах саморегулирования и самореформирования в империи, о пределах модернизационных проектов российских интеллектуалов, о мысленном моделировании массового имперского общества и о проблемах модерного национализма в империи" (с. 5).

В принципе, постановка проблемы интересна вдвойне. Физическая антропология во второй половине XIX в. стала новым направлением в науке, от нее ожидали откровений и прорывов в понимании человека и человеческого сообщества, искали возможность соединения гуманитарного знания с естественно-научным, точнее даже, видимо, перевода традиционной сферы гуманитарных наук на некие прочные биологические и физиологические основания. Таким образом, история физической антропологии – это в некотором роде история заведших в никуда масштабных интеллектуальных поисков. Одна из составляющих краха этого научного направления была в том, что очень быстро усилия ученых позитивистов по измерениям черепов, носов и пропорций тела у разных народностей оказались удобнейшим, излюбленным аргументом расистских теорий. Таким образом, М. Могильнер в принципе права, рассматривая антропологию в непосредственной связи с самоописанием имперских обществ. Проблема в том, что она не считает нужным проверить и оговорить меру и границы применимости своего теоретического инструментария к реальному историческому материалу. М. Могильнер с навязчивой частотой оперирует определениями "имперское / колониальное", сводя весь предмет исследования к этой плоскости и будто желая загипнотизировать читателя и не позволить задать вполне правомерные вопросы. Быть может, самой М. Могильнер представляется, что определение "имперский" можно относить решительно ко всему, произраставшему и происходившему в пределах государства, именуемого империей. Но это совершенно неочевидно; напротив, очевидно, что выбранная автором тема имеет значительно большее число измерений. Почему, к примеру, задача изучения, описания, классификации, установления родства народов, населяющих Российскую империю, однозначно сводится М. Могильнер к "имперским практикам"? А заодно и усилия врачей-гигиенистов, поверивших в пользу антропологических измерений, и криминологов, искавших "физический тип преступной личности" – также к "имперским практикам". А если под "имперскими практиками" и в самом деле понимать все, что делалось и думалось на пространствах империй, – то в чем вообще смысл этой безграничной дефиниции? Автор книги от вопросов об адекватности и правомерности своей методики старательно уклоняется, делая вид, что пользуется инструментарием, апробированным настолько, что любые сомнения неуместны.

Выполняя заявленную программу, М. Могильнер начинает – нет, не с возникновения антропологической научной школы и направления, но со "складывания антропологической парадигмы" в России. Оформлялась эта парадигма постепенно "в процессе переориентации передовой части академического сообщества (и просвещенного общества в целом) на идеи дарвинизма" (с. 28), ранние энтузиасты антропологии видели в ней "логическое завершение экспансии эволюционной теории в сферу знаний о природе, включая человека" (с. 30). Каким образом, кстати, дарвинизм, возникший как раз в рамках естественных наук, ухитрился совершить экспансию в них же, автор не поясняет. А переходит к описанию оформления научных обществ и кафедр. Антропологи работали не только и не столько на университетских кафедрах (чему мешала междисциплинарность этого нового направления), сколько в общественных организациях, лидировало среди которых состоявшее при Московском университете Императорское общество любителей естествознания, антропологии и этнографии, выпускавшее "Русский антропологический журнал", который "форматировал научный язык, определял доминантный круг проблем, маргинализировал одни направления и утверждал другие" (с. 34). М. Могильнер указывает, что антропология в России, как и в Европе, "на максимально обобщенном уровне" явилась "продуктом структурных процессов модернизации европейских обществ и распространения империалистических „практик“. Слом старых социальных иерархий, формирование протомассовых обществ демократизировали понятия "культуры" и "цивилизации" […] Обилие новой информации о неевропейских народах и культурах, непосредственные контакты с ними только интенсифицировали невротические опасения людей "старого света" в связи с возможной релятивизацией их культуры как неоспоримой и абсолютной высшей точки человеческой цивилизации". (с. 38 – 39). Беда в том, что примерно этим "максимально обобщенным уровнем" М. Могильнер и ограничивается. В ее работе нет решительно ничего из того, на что вправе рассчитывать читатель книги по истории некогда процветавшего научного направления. Удивительно, но автор сумела написать свой 500-страничный труд, вовсе не затронув ни историю науки вообще, ни историю антропологии в частности, не говоря уже о включении предмета в контекст истории общественно-политической мысли. Герои ее книги кажутся вообще к собственно истории мысли отношения не имеющими: они создают "проекты", "форматируют язык описания" и делают прочие странные на взгляд скромного практикующего историка вещи. Собственно, вся история возникновения антропологии как направления М. Могильнер сводит сначала к "складыванию антропологической парадигмы в России", а затем ее "нормализации", под каковой подразумевается создание университетских кафедр. Странным образом повествование оживляется и наполняется исторической конкретикой, лишь когда доходит до вопросов финансирования новорожденного научного направления: тут автор приводит суммы с точностью до рубля, подробно сообщает о сроках и условиях профессорских контрактов. Дает М. Могильнер и сжатые биографические очерки крупнейших ученых. Но сама по себе научная деятельность описана исключительно как "парадигма", а затем "нормализация" (включая финансирование). Нигде в объемном труде М. Могильнер не найти и намека на интеллектуальную историю.

XIX в., тем более для мыслящего русского общества второй его половины – эпоха позитивизма (сдавшего позиции, пожалуй, только после Второй мировой войны и шока от появления атомной бомбы), эпоха, увлеченная научным поиском как средством преобразования мира и человека, видевшая в естественных (и в меньшей мере – в гуманитарных) науках перспективу достижения социального мира, избавления от болезней и дефектов цивилизации. Такого рода сверхзадача вменялась новым направлениям, и уж (предположу, ибо М. Могильнер не говорит об этом ни слова, ни буквы) тем более так увлекшей публику физической антропологии. Чего от нее ожидали? Точного, объективного, обоснованного знания о человеческом разнообразии, народах и расах? Ключа к пониманию происхождения человека? Основы для массовых санитарно-гигиенических мероприятий? Эти вопросы тем более правомерны, поскольку в России второй половины XIX в. в естественных науках работали люди, в разной степени оппозиционные самодержавию, рассматривавшие науку как альтернативу официальной идеологии, в частности – официальному православию. Атеисты, противопоставлявшие науку социальным предрассудкам и религиозным суевериям (об их антиклерикальной интенции М. Могильнер, как и о многом другом, не обронила ни слова). Почему М. Могильнер считает возможным говорить, например, о том, что авторитет либерала и корифея Д. Н. Анучина "определял лицо российской имперской антропологии" (с. 198)? С нехорошим предчувствием ожидаешь, пожалуй, появления на следующих страницах "имперского революционного движения", затем с облегчением обнаруживаешь, что, нет, не появилось.

Чем тогда, полтораста лет назад, антропология взволновала умы? Чем потом (кроме очевидного использования немецким фашизмом в частности и расизмом вообще) разочаровала? Что дала и чего не дала? Об этом в книге ничего нет. Есть описание нескольких основных направлений, связанных с именами крупнейших антропологов, работавших в ведущих научных центрах (Москва, Петербург, Казань, Киев). Эти направления М. Могильнер определяет как "либеральную антропологию имперского разнообразия", "антропологию имперского однообразия", "антропологию многонациональности" и пр. Автор приводит характеристику взглядов и работ этих ученых, но, будучи выдержана в той же плоскости "имперского / колониального", она дает примерно такое же представление об их научной мысли, как распластанная шкурка белки – о белке в лесу.

Исторической фактуры в книге неоправданно мало, взгляды и позиции лидеров научных направлений изложены не слишком последовательно, лишены хронологии и, следовательно, внутреннего развития и сведены к противопоставлению "имперского разнообразия" "имперскому однообразию", "колониальным и национализирующим практикам" и пр. Так, о Р. Л. Вейнберге, крещеном иудее, петербургском профессоре, занимавшемся краниологическими измерениями и изучавшем в медицинской клинике черепа эстонцев, латышей и поляков, М. Могильнер замечает: "сложно сказать, от лица кого – колонизатора или колонизируемого – говорил Вейнберг-антрополог" (с. 299). Чем руководствовался и как формулировал свою задачу сам Вейнберг – неважно. Может быть, М. Могильнер располагает данными, позволяющими оценивать научные труды Вейнберга в категориях колониальности, но с читателем она ими не делится, исходя из постулируемой самоочевидности своих оценок. А она, очевидность эта, весьма напоминает догматическую убежденность советских обществоведов, вменявших персонажам истории "классовое сознание", а то и "чутье" на основании их социального происхождения и независимо от взглядов и мнений самого препарируемого персонажа.

Помимо (и вследствие) неумеренного теоретизирования и схематизации книга М. Могильнер грешит еще и столь же неумеренным употреблением наукообразного терминологического новояза. Из книги выносишь впечатление, что антропологи были заняты чем-то вроде переопределения и переописания антропологического проекта в контексте форматирования языка имперского дискурса. Или, может, я ошибаюсь, речь наоборот о форматировании языка антропологического проекта в контексте переопределения имперского дискурса, или что-то еще такое. Эти слова спокойно можно располагать в любом порядке. Примечательно, что авторы солидных, фундаментальных исторических исследований, прочно входящих в анналы историографии, такого жонглирования терминологией избегают. Терминология хороша в строго определенном месте и для строго определенных целей, при неумеренном употреблении, выводя себя за рамки нормального литературного языка, любители наукообразно выражаться – пользуясь их собственным языком – маргинализируют себя.

В сущности, создается впечатление, что история антропологии М. Могильнер не интересует. Она – лишь повод для теоретизирующих рассуждений об "имперском / колониальном". С равным успехом таким поводом могло послужить что угодно другое: издание школьной азбуки, торговля ситцевыми тканями на внутреннем рынке, правила взимания налогов и сборов, – все сгодится, чтоб на понятном лишь посвященным, отформатированном языке потолковать об имперских практиках.

       
Print version Распечатать