О будущем представительной демократии

От редакции. «Будущее представительной демократии » — это продолжающийся совместный проект Лондонского центра исследований демократии при Вестминстерском университете и Берлинского научного центра социальных исследований, в котором принимают участие ведущие политические теоретики, социологи, исследователи международных отношений и т. д. Целью проекта является прояснение содержания таких понятий, как представительство, демократия и гражданство, что должно способствовать лучшему пониманию прошлого, настоящего и — главное — будущего демократии в ее представительной форме. По результатам двухлетней совместной работы в ближайшее время будет опубликован сборник статей под редакцией Сони Алонсо, Джона Кина и Вольфганга Меркеля. Часть статьей сборника, а также аудио- и видеозаписи выступлений участников проекта размещены в открытом доступе на сайте проекта (http://www.thefutureofrepresentativedemocracy.org / ).

В настоящей статье Фрэнк Анкерсмит размышляет о ключевых проблемах сборника.

* * *

1. Введение. Текущие вызовы представительной демократии

Представительная демократия была самоочевидным вариантом демократии в Европе и США в первые десятилетия после Второй мировой войны. Альтернативы обсуждались крайне редко и воспринимались серьезно лишь некоторыми интеллектуалами, такими как Хана Арендт, Сартр или Фуко. Теперь ситуация стала гораздо сложнее.

Вообразим себе представительную демократию как равносторонний треугольник. В нижнем левом углу треугольника мы видим граждан или избирателей. Отсюда мы движемся, вместе с политическими партиями, вверх — к государству, находящемуся на вершине треугольника. Политический смысл такого движения — получение тем или иным образом сигналов от электората. Затем решения государства движутся сверху вниз, от вершины треугольника к его правому нижнему углу. Там мы опять наблюдаем граждан, которые теперь имеют дело с политическими решениями государства. В этой модели политическое представительство наблюдается только в левом углу треугольника, в то время как правый угол остается областью исполнения политических решений.

В большинстве западных современных демократий мы можем наблюдать закоснение левой стороны треугольника, в то время как правая процветает как никогда ранее. Такую эволюцию обусловило множество факторов, однако я не могу рассмотреть их здесь все в полном объеме. Выскажу, однако, предположение, что наиболее значимым фактором была смерть идеологии. Пока идеология присутствовала, левая сторона заключала в себе политическую реальность, которую было невозможно игнорировать. Но теперь это в прошлом, и правая сторона взяла верх. Таким образом, исполнительная власть стремится доминировать повсеместно, в наших демократиях множатся автократические тенденции, а влияние граждан на принятие политических решений ослабевает.

Здесь, кстати, имеется определенная ирония. Ибо правые и левые политики поддерживают такое выхолащивание традиционной представительной демократии, центр тяжести которой всегда находился на левой стороне треугольника. Что касается правых, подумайте об их традиционной вере в экономическую рациональность. Политический выбор граждан должен либо согласовываться с требованиями экономической рациональности (становясь поэтому несущественным), или расходиться с ними (отражая политическую безответственность граждан). Вся реальная работа исполнительной власти поэтому сводится к выявлению требований экономической рациональности и к тому, как прилагать их на благо нации. Таким образом, левая сторона треугольника уже не осуществляет никаких реальных функций. Забавно, однако, что приблизительно то же самое можно сказать и о левых. Вспомним о самых крупных бриллиантах из короны левых: гражданские форумы, референдумы, варианты прямой демократии, интернет-демократия, интерактивное принятие политических решений, демократия обсуждения, демократия участия e tutti quanti. Все это тоже должно располагаться в правой части треугольника.

Политики опасаются выборов, но не граждан, с которыми они встречаются на правой стороне треугольника. Только на левой стороне они действительно отданы на милость граждан и находятся в опасности, если не могут осуществить желания электората. Циники могут подозревать, что именно это (частично) объясняет, почему центр тяжести демократии сдвигается с левой на правую сторону треугольника, ведь автократия — это то, к чему все политики стремятся естественным образом, если их предоставить самим себе.

Итак: представительная демократия в настоящее время клонится к своему закату (как это в свое время происходило со многими политическими системами прошлого), и близка к тому, чтобы быть замещенной новым вариантом автократии, прикрываемой элементами прямой демократии. Для того чтобы понять это развитие, мы должны рассмотреть его в более широком историческом и теоретическом контекстах. Проект «Будущее представительной демократии» пытается сделать именно это.

2. Представительная демократия

Профессор Урбинати вначале фокусирует свое внимание на том, где могут возникнуть (или возникнут) трения между демократией и представительством. Равным образом очевидно, что путеводителем здесь станет контраст между классическими Афинам (местом рождения демократии) и Средними веками (эпохой, в которую возникло представительство). Указанный контраст заключается в том, что в Афинах, по крайней мере, в принципе, не было посредствующих звеньев между людьми и коллективным принятием решений. Была, так сказать, прямая и непрерывная линия, ведущая от первых ко второму. Таково, по крайней мере, наше представление о прямой «афинской» демократии. Иначе обстоит дело с представительством. Ибо здесь линия неизбежно ломается и изгибается в определенном месте и в определенное время. Возьмем средневековое представительство. Можно сказать, что линия остается достаточно прямой, пока мы имеем дело с представительством сословий, действующих через своих делегатов в их взаимодействии с государем. Эти представительства и их члены действительно выражают желания и чаяния священства, аристократии и третьего сословия — настолько, насколько это вообще возможно для человека. Таким образом, эта часть линии все еще не расходится необходимым образом с логикой прямой демократии.

Но эта прямая линия обрывается прямо у ног государя, когда он выслушивает увещевания делегатов штатов, ибо теперь именно он определяет, что делать с их рекомендациями. И в этот самый момент линия становится ломаной, так как то, что происходит далее, не контролируется самими штатами и их делегатами. Таким образом, мы выходим на совершенно иной уровень. Надо признать, что большинство средневековых государей ясно осознавали границы своей политической власти и достаточно хорошо понимали, что им лучше следовать этим рекомендациям, дабы избежать худшего. Но в принципе они сами решали, следовать им или нет.

Однако когда идея, лежавшая в основе представления Локка о «правительстве на основании согласия», постепенно овладела умами политических мыслителей XVIII века, возникла тенденция рассматривать средневековые практики как суть конституционального принципа. Таким образом возник парламентаризм, и средневековые делегаты стали представителями в современном смысле. С точки зрения прямой демократии хорошие новости заключались в том, что «народ» (я вполне осознаю, какие ловушки предуготовляет употребление этого слова, но не будем пока затрагивать эту тему) с этого момента имел более серьезные гарантии того, что его желания действительно будут удовлетворены. Плохая новость, однако, состояла в том, что за это пришлось заплатить высокую цену. А именно доверенный делегат стал теперь представителем со своими собственными суждениями и своей повесткой дня.

В противоположность конституциональной теории, представитель на практике стал теперь, так сказать, делать государя из себя самого: он переступил границу между делегатом сословий и государем и жил теперь как бы по обе стороны этой границы. В самом деле, народ, избирая представителей, как бы назначал правителей для себя самого. Правители, однако, остаются правителями, и мы не должны доверять им больше лишь потому, что они избираются нами, а не царствуют в соответствии с божественным правом. Именно поэтому доктрина народного суверенитета незамедлительно добавлялась всякий раз при принятии политического представительства (как отличного от делегирования): она указывала, кто здесь главный. Если описать все это в слегка пессимистических тонах, то во времена «афинской» прямой демократии линия между народом и принятием политических решений была (по крайней мере, в теории) прямой, а в Средние века имела место как прямая, так и ломаная траектория, в настоящее же время, при представительной демократии, мы наблюдаем только ломаную линию.

Теперь нам понятен скепсис Руссо в отношении политического представительства и его хорошо известный аргумент, согласно которому волю народа представлять невозможно, поскольку представительство либо тождественно тому, что оно представляет (и тогда оно является бесполезным излишеством), либо не тождественно (и тогда оно — безобразная ложь). Можно также согласиться с наблюдением Урбинати, согласно которому для Руссо представительство (в отличие от делегирования) «заражено» (я преднамеренно использую здесь слово с уничижительными коннотациями) суверенной властью — хотя замена представительства на делегирование приведет только к смене места, где находится суверен, но не к его действительному устранению. И, наконец, ясно, почему Руссо стремился описывать нашу современную политическую реальность как «выборную аристократию», а не как «представительную демократию», и почему у него имелись веские основания это делать. Также именно поэтому Руссо, в отличие от Монтескье, считал представительство «нелегитимным, поскольку народ утратил свою политическую свободу вместе с правом непосредственного участия в законодательной деятельности».

Подумайте также о едком замечании Гизо относительно доктрины народного суверенитета: «здесь имеется суверен, который не только не правит, но еще и подчиняется, а также правительство, которое руководит, но не является сувереном». Безусловно, доктрина народного суверенитета находится в полном противоречии с актуальными, действительными фактами, относящимися к представительной демократии.

Руссо и Гизо правы, когда говорят, что в случае представительной демократии представитель обладает правами и компетенциями, которыми гражданин не обладает. Представители решают вопросы законодательства, налогообложения, войны и мира — и в этом смысле они обладают неоспоримой возможностью осуществлять власть над гражданами. Но куда более интересно, что эта власть начинает существовать только благодаря процессу политического представительства.

Придадим всему этому легкую ауру мифа о естественном праве: мы начинаем с сообщества индивидов, решивших стать нацией, которые затем разделяются на две группы: 1) весьма малая по числу группа граждан, в отношении которых все согласны, что они будут представлять составляющих нацию индивидов (за исключением самих себя, поскольку никто не может представлять самих себя) и 2) те индивиды, которые представлены своими представителями. В этом исток всей легитимной политической власти. Ибо в этом заключалась часть сделки, когда нация разделилась таким образом, чтобы представители получили политическую власть устанавливать законы, налоги, объявлять войну и т. д. Однако эта легитимная политическая власть является собственностью нации, а не представителей или электората, который они представляют. Ибо власть начинает существовать, когда нация распадается на эти две группы; она, так сказать, бьет ключом в пустом пространстве между этими двумя группами (и исчезает, если группы опять объединяются в рамках прямой демократии).

Это правда, что на определенный период легитимная политическая власть нации вверена представителям. Однако это обстоятельство не делает представителей обладателями этой легитимной политической власти: она всего лишь вверена им, точно так же, как мы доверяем наши деньги банку, который не становится потому их собственником. И даже более того, поскольку легитимная политическая власть возникает в пространстве между представителями и теми, кого они представляют, а не во владениях тех или других, она не может быть присвоена королем, аристократией, народом, какой-либо политической группой или каким-либо индивидом. Она рождается там, где никого нет. Поэтому мы должны оставить доктрины божественного права, народного суверенитета и т. д. Легитимная политическая власть имеет основу, или фундамент, не в какой-либо политической группе, но лишь в юридической фикции нации, постольку, поскольку нация объемлет все индивиды и группы и возникает в результате их взаимодействия.

Из этого следует, что понятие нации является абсолютно необходимым компонентом любой теории представительной демократии: поскольку в отсутствие нации мы не можем обозначить контекст, в котором электорат и его представители воздействуют друг на друга. И это также предполагает определенные дополнительные проблемы для институтов типа Европейского Союза, пытающихся совместить представительную демократию с наднациональностью. И, говоря более обще, политики, отвечавшие за создание Европейского Союза, как представляется, имели весьма приблизительное (или вообще никакое) понимание элементарных конституциональных законов. Что можно подумать, например, о так называемой Конституции ЕС , предполагающей два (!) законодательных собрания (Совет министров и Европейский парламент)? По моему мнению, такое конституциональное чудище раньше не могло присниться даже в страшном сне.

3. Парламентское правление против президентского правления

В 1991 году Мишель Альбер опубликовал работу «Два капитализма». Исходным моментом для книги было то, что падение Берлинской стены в 1989 году явственно показало, что у демократии нет жизнеспособной альтернативы. Таким образом, отныне наиболее важным и животрепещущим вопросом стал вопрос о том, какой тип демократии следует предпочесть. Далее Альбер вполне справедливо настаивает, что наиболее интересной дилеммой здесь является выбор между англосаксонскими демократиями и тем, что он называет «рейнскими демократиями» (тип представительных демократий, практикующихся в континентальной Европе). Альбер недвусмысленно голосует за последние.

Эта книга имела некоторый успех непосредственно после ее публикации, а представленная в ней дистинкция между англосаксонскими и рейнскими демократиями никогда не исчезала из повестки дня. Тем не менее книгу быстро забыли. Это объясняется тем, что суровые факты, как тогда казалось, опровергли основной ее тезис о превосходстве рейнской модели, в результате чего возникло впечатление, что указанная дистинкция не имеет практического смысла. Что касается этих «суровых фактов», то отмечалось, что в список «рейнских демократий» Альбер включил (весьма неразумно, по моему мнению) также и Японию, экономика которой уже в тот момент, когда он писал свою книгу, погружалась в глубокую депрессию, от которой не оправилась до сих пор. Итак, ясно, что «рейнские демократии» Альбера работали не слишком-то хорошо. И более того: после 1995 года неолиберальная революция, начатая Рейганом и Тэтчер, начала триумфальное шествие по планете. Американская экономика била рекорд за рекордом, а «рейнские де-мократии» тоскливо плелись сзади, а их и без того разочаровывающее положение постоянно усугублялось бесконечными спорами и пререканиями в ЕС . Многие считали, что «рейнская модель» — это модель ЕС . Но лишь немногие, думая о ЕС , исполнялись беспричинной радостью. Было очевидно: Альбер серьезно ошибся в своих панегириках «рейнской модели», а «рейнским демократиям» лучше всего как можно скорее поменять свою дохлую модель на англосаксонский неолиберализм.

Однако теперь уже не так очевидно то, что казалось безусловно ясным пятнадцать лет назад. Англосаксонский неолиберализм настигла его Немезида в лице кредитного кризиса, а умопомрачительное разоблачение горделивых претензий США на политическое и экономическое превосходство подтверждает, что это не было простой случайностью. Система достигла своих внутренних пределов. Алчность и безответственные спекуляции, долгое время считавшиеся финансовой изощренностью, внезапно стали называться собственными именами: «алчность» и «безответственные спекуляции». Короче говоря, было бы неплохо вновь рассмотреть тезисы Альбера, если мы желаем говорить о будущем представительной демократии.

Дадим к ним только одну иллюстрацию. Следовало бы вспомнить, что англосаксонские демократии возникли в иное время, нежели континентальные, и были ответами на совершенно иные политические вызовы. Возникновение британской демократии можно датировать 1688 годом, а североамериканской — 1776 годом. Тогда вызовом была королевская автократия (или то, что воспринималось как таковая впоследствии); соответственно, ответом являлась передача королевской власти избираемым представителям. Эти избираемые представители становились, таким образом, наследниками королевской политической власти, и она использовалась ими весьма сходным образом. Именно поэтому в англосаксонских демократиях вплоть до нынешнего дня наблюдается определенная жесткость в отношении большинств к меньшинствам, чего мы не найдем в континентальных демократиях. Вспомним принципы «первый на финише» или «победитель забирает все», а также о тенденции к двухпартийной системе (где находящаяся у власти партия более или менее подобна Якову II или Георгу III), в то время как в континентальной Европе мы наблюдаем коалиционные правительства, а различные партии волей-неволей взаимодействуют друг с другом.

Объясняется это тем, что континентальная Европа имела совершенно иной опыт демократии. Да, здесь была Французская революция, и 1789 год являлся своего рода аналогом 1688 и 1776 годов. Однако затем, вместе с Наполеоном, произошло краткосрочное возвращение абсолютной монархии, так что после падения Наполеона в 1815 году требовалось начать все сначала. На тот момент вопрос стоял так: что делать дальше? Наполеон был низложен, так что он уже не рассматривался как возможный вариант. Никто, кроме нескольких раздраженных аристократов, не хотел возвращения Ancien Régime. Наконец, меньше всего людям был нужен новый зловещий цикл революции, с его гильотиной, гражданской войной и европейскими войнами. Это — исторический контекст, в котором возникли континентальные демократии и который полностью отличен от англосаксонского «Ur-Erfahrung» демократического правления.

Если касаться более специфических моментов, то за годы между 1789 и 1815 население европейского континента стало крайне поляризованным. Каждая страта хранила собственные воспоминания, прежде всего, свои страхи и ожидания этих беспрецедентно беспокойных лет. И разрыв между этими стратами, как понимал тогда любой, был глубоким и непреодолимым. Итак, если базовым политическим опытом англосаксонских стран было сопротивление (королевской) автократии, то для континентальной Европы главной задачей было избежать идеологически инспирированной гражданской войны, а базовым вызовом 1815 года было, понятно, сохранение мира и порядка в социально и политически поляризованной нации.

Решением был, так сказать, перенос существующих в обществе конфликтов в парламент, дабы парламентские дебаты могли заместить актуальный гражданский конфликт и, таким образом, помочь избежать его. Парламент был, если так можно выразиться, «пред-ставлением», т. е. актуальной демонстрацией того, что разделило нацию, в контролируемом пространстве парламентских дебатов. Здесь можно было сражаться друг с другом, как того и хотелось, но не проливая при этом ни капли крови, и зная о том, что в то же самое время сотрудничество неизбежно. При этом в англосаксонских странах парламент продолжал выполнять свою старую функцию конституционного буфера между народом и правительством.

Известный тезис Токвиля о непрерывности между Ancien Régime и деяниями революции верен поэтому скорее в отношении англосаксонских, но не континентальных демократий. В последних деление на парламентские группировки отражало ситуацию 1815 года, аналогов чему не наблюдалось ни при Ancien Régime, ни в логике англосаксонских демократий. Англосаксонский мир не знал своего 1815 года. Сформулируем это в простой формуле: англосаксонские демократии суть «старорежимные» демократии, а демократии континентальной Европы — «романтические» или «реставрационные» демократии. У этих демократий совершенно разная логика, ментальность и политическая психология.

При попытках примирить политически разделенную нацию наиболее важен компромисс, нахождение некоего синтеза между противоборствующими политическими позициями, с которым смогут согласиться все участвующие партии — пусть даже иногда это согласие будет даваться с трудом. Далее. Компромисс и синтез всегда находятся где-то «в середине» (между двумя крайними политическими позициями). Поиск компромисса и синтеза — это поиск «juste milieu», согласно знаменитому определению либерала Франсуа Гизо, которого сам он придерживался в 1820 – 1830-х, до того, как в 1840-х занял крайнюю политическую позицию. Теперь вспомним известные слова Аристотеля о том, что средние классы обычно являются наилучшей гарантией существования достойного и свободного государства — положение, которое достаточно хорошо подтвердил последующий ход исторических событий. Если, таким образом, политический компромисс и синтез являются тем, что наиболее близко к политическим предпочтениям средних классов, то нам следует, вероятно, предпочесть континентальные представительные демократии англосаксонским. И тогда урок на будущее таков: англосаксонским демократиям было бы неплохо изучить вопрос о том, как они могут инкорпорировать в свою политическую систему поддержку средних классов, столь естественную для континентальных демократий.

* * *

26 февраля 2009 года Фрэнк Анкерсмит, известный профессор теории истории и интеллектуальной истории Гронингенского университета, заявил о прекращении своего членства в нидерландской Народной партии за свободу и демократию (VVD). Возможно, если бы он был рядовым членом партии, этот факт не имел бы большого значения. Однако Анкерсмит входил в число авторов «Либерального манифеста», программного документа партии. Такое участие в политике — большая редкость для современных политических теоретиков, но в случае с Анкерсмитом это полностью согласовывалось с его взглядами: «Где-то в „Демократии в Америке“ у Токвиля есть место, которое мне очень нравится. Звучит оно примерно так: „ничто в политике не бывает столь непродуктивным, как абстрактная идея“. Я считаю, что в этом он прав на все сто процентов. Именно поэтому я ненавижу людей, вроде Ролза, Дворкина, Акермана, Брайана Бэрри и им подобных. Их идеи не имеют ничего общего с реальными проблемами. Я думаю, что политическая философия, которая не имеет никакого конкретного приложения к реальной проблеме, полностью бесполезна; это просто академическая игрушка, и мы должны покончить с этим как можно скорее. Поэтому я и принял участие в написании этого манифеста либеральной партии. Меня волновала степень распада, которая наблюдается сегодня в политике и которую я называю возвратом к феодальной системе. Я хочу сказать, что для либерализма изначально было важно разграничение между частным и публичным правом. Оно означало конец феодального мира; важна была публичная реальность, публика, и это нельзя было приватизировать. Публичное — это часть мира, которой не могут и не должны владеть отдельные люди. Сегодня в западном мире и, возможно, на Востоке повсеместно происходит смешение публичного и частного права. И везде мы имеем дело с отвратительной идеологией приватизации». Нынешний экономический кризис обнажил кризис идей в его партии: «Экономический кризис — это проверка на прочность существующих политических партий. Они должны быть способны предложить убедительный ответ на него». Партия призвала довериться экономистам, что, по мнению Анкерсмита, было фатальной ошибкой и побудило его покинуть партию: «экономисты — это не решение проблемы, а ее часть» — ведь, в конце концов, официальная экономическая наука не смогла предсказать кризис: «Что бы мы сказали об астрономии, если бы она не смогла предсказать столкновение метеорита с Землей?» Он задается вопросом: «Отчего же экономисты предстают в таком неприглядном свете? Дело в том, что экономика, в отличие от естествознания и точных наук, имеет дело с упрощениями реальности. Она не уделяет должного внимания историческим, культурным, психологическим, социологическим и институциональным факторам. Именно поэтому экономика, вопреки убеждениям наивных дурачков из неолиберальной VVD, не подменяет и не должна подменять собой политику. Сводить политику к экономике — большая ошибка. Слепая вера в экономическую рациональность привела нас к краю пропасти». По мнению Анкерсмита, кризис и меры, принимаемые для борьбы с ним, со всей очевидностью показали олигархическую природу современной политической власти: «Наша политическая система — это не „правление улицы“ (которого у нас никогда не было), а олигархия, то есть ситуация, когда ограниченное меньшинство наживается на остальных». Анкерсмит полагает, что, несмотря на отчаянное сопротивление этому со стороны самих властей, не желающих брать на себя ответственность за что-либо, кризис завершится усилением государства, и это более сильное государство необходимо также заставить стать более публичным и более подотчетным.

Сокращенный перевод с английского Алексея Апполонова

       
Print version Распечатать