Человек гедонистический

Новая экономика и стремление к счастью

Рецензия на: Bruno S. Frey. Happiness: A Revolution in Economics. Cambridge, MA: MIT Press, 2008. 240 p.

* * *

В основе новой экономики, представленной в этой книге, лежит один важный постулат. Прежде экономисты полагали, что оценивать полезность имеет смысл лишь следующим образом: полезность товара или услуги определяется ценой, которую за них готовы платить, и поэтому нет нужды копать глубже, выясняя, чем руководствуется экономический актор в своих решениях. Однако поведенческая революция в экономике поставила этот постулат под сомнение. Она основывается на идее о том, что мы должны заглянуть в черный ящик человеческого разума, чтобы узнать, действительно ли люди получают удовольствие от тех вещей, к обладанию которыми стремятся. После этой революции понятие пользы перестало быть абстрактным.

Мы можем прочувствовать, ощутить полезность; она приобретает экзистенциальный характер. И в области психологии своевременно были обнаружены захватывающие факты о том, как работает наше мышление; эти открытия могут вдохнуть новую жизнь в старую концепцию полезности. Гедонистическая психология, исследование счастья, поведенческая экономика, экономическая психология, наука о благосостоянии, суждениях и принятии решений – можно называть ее как угодно. Все то, что мы знали об экономике, неожиданно предстало в ином свете.

В 1999 г. в издательстве Фонда Рассела Сейджа вышла в свет книга "Благополучие: основы психологии гедонизма" (Well-Being: The Foundations of Hedonic Psychology) под редакцией Дэниела Канемана, Эда Дайнера и Норберта Шварца. В это собрание статей, призванное продемонстрировать серьезный потенциал новой сферы исследований, вошло известное эссе Канемана "Объективное счастье", в котором он рассказывает следующую историю. Допустим, нам сказали, что Хелен в марте была счастлива. Как нам это проверить? Если бы мы хотели выяснить, была ли она больна, то знали бы, как ответить на этот вопрос. Предположим, что у Хелен в течение всего месяца каждые десять минут измеряли температуру. Эти данные мы могли бы изобразить на графике и прийти к выводу, с которым согласился бы любой объективный наблюдатель: если у Хелен в течение этого времени ни разу не наблюдалось жара, то из этого неопровержимо следует, что она была здорова. Собственно, нет нужды тщательно следить за ее температурой. Даже если измерять ее через случайные промежутки времени, мы все равно можем заключить со степенью вероятности, определяемой статистическими методами, что здоровье Хелен было в полном порядке.

Нельзя ли поступить точно так же в отношении счастья? Согласно Канеману, можно, по крайней мере, теоретически. Викторианский экономист Фрэнсис Эджуорт, последователь Бентама, придерживался того же мнения: он предвидел появление "гедониметра" для измерения того, насколько приятны или неприятны те вещи, с которыми мы сталкиваемся в повседневной жизни. И Канеман считает, что Эджуорт шел по верному пути. Он признает, что разум – сложная система и мы вряд ли когда-либо научимся точно измерять то, что неоутилитарист Канеман называет "текущей полезностью", т. е. непосредственные приятные и неприятные ощущения, испытываемые нашим сознанием всякий раз, как окружающий мир воздействует на нас тем или иным образом. И все же приблизительно оценить текущую полезность вполне возможно. Почему бы не измерять чувства Хелен точно так же, как мы измеряем ее температуру?

"В произвольные моменты времени на специальных часах у Хелен может включаться звуковой сигнал, по которому она должна оценить СУ (степень удовольствия) на данный момент, используя шкалу, находящуюся в этих же часах", – предлагает Канеман. Конечно, Хелен может испытывать затруднения при сопоставлении того удовольствия, с которым она ест кусочек лимонного пирога, с тем удовольствием, которое ей доставляет, допустим, оргия с участием шести друзей. (Это мой пример, а не Канемана.) Тем не менее выход можно найти и здесь. Мы можем потребовать от Хелен, чтобы она пользовалась разными шкалами, рассчитанными на ощущения разного типа. Например, оценка "Фантастика!" может имеет один смысл по отношению к десерту и совсем другой по отношению к групповому сексу. Соответственно, любой испытуемый может выучить, какие оценки лучше всего годятся для того или иного ощущения. (На секс, как стало известно благодаря другому орудию новой экономики – методу реконструирования дня, который заключается в том, что людей просят вспомнить все, чем они занимались в конкретный день, – человек в среднем тратит по десять минут в сутки, в то время как на общение и отдых уходит два часа.)

Разумеется, никакой Хелен в природе не существует. Мы просто провели мысленный эксперимент. Суть статьи Канемана сводится к тому, что нам не следует удовлетворяться имеющимися приемами для измерения счастья; мы должны задуматься о том, что такое счастье на самом деле, а затем создать методы, пригодные для его оценки.

Эссе Канемана было опубликовано почти десять лет назад. Что же с тех пор изменилось? Если судить по книге Фрая, профессора экономики из Цюрихского университета, революция в экономике сделала гигантский шаг назад. Счастье, утверждает Фрай, вообще не нуждается в объективных оценках. Вместо него мы можем изучать то, что он называет "отчетным субъективным благополучием". Даже если вы не встречались с этим термином, то наверняка поймете, что он означает. В ходе опросов людям постоянно задают вопросы вроде следующего, фигурирующего в опросах Евробарометра: "В целом вы весьма удовлетворены, вполне удовлетворены, не вполне удовлетворены или совсем не удовлетворены тем образом жизни, который ведете?". Собственно, к этому и сводится новый восхитительный метод Фрая. Изучите ответы людей, вычислите их корреляцию с другими переменными – и получайте результат! Таким путем выяснилось, что люди, часто смотрящие телевизор, реже говорят, что довольны своей жизнью, чем те, кто смотрит телевизор редко. И это важно, считает Фрай, так как отсюда следует, что "индивидуумы систематически отличаются слабым предвидением и неумением контролировать свое поведение в важнейших современных сферах человеческой деятельности". Они знают, что не становятся счастливыми, сидя перед телевизором, но, обладая слабой волей, все равно сидят перед ним.

С точки зрения права на частную жизнь я, признаться, весьма счастлив из-за того, что экономисты не используют наручные компьютеры для отслеживания людских мыслей каждые десять-пятнадцать минут. Но с точки зрения наших знаний о мире я не вижу ничего революционного в том, что экономисты пользуются опросами, которые проводятся, почти не меняясь, уже полвека с лишним. Социологи расспрашивают людей о том, как те оценивают свою жизнь, потому что ничего другого им не остается. Любой, кто когда-либо проводил опросы, знает, насколько это орудие несовершенно для измерения чего бы тони было. Собственно, именно из-за того, что ответы людей на вопросы так сильно зависят от случайных событий и от неточных формулировок, Канеман и отправился на поиск святого Грааля научной точности.

Люди покупают телевизоры, включая очень дорогие системы для просмотра телевидения высокой четкости. На подключение к кабельному телевидению они тратят больше денег, чем на оплату счетов за электричество. Сидя перед телевизором, они тратят время, за которое могли бы побольше заработать или, если на то пошло, насладиться ежедневными десятью минутами секса. Означает ли это, что они становятся счастливыми, глядя телевизор? На это никогда не сможем получить точный ответ: гипотеза о том, что у нас в мозге находится некий измеритель счастья, пригодный для любых разновидностей ощущений, не более вероятна, чем наличие общего уровня разумности, поддающегося измерению путем тестирования.

Поэтому реально вопрос состоит не в том, как лучше измерять счастье: объективно или субъективно. Скорее, вопрос в том, на какой из несовершенных методов измерения счастья нам следует полагаться. Если Фрай прав в том, что люди – лучшие судьи своего благополучия, то не следует ли отталкиваться от предпочтений, выявляющихся в их решении купить и смотреть телевизор? В конце концов, цены измеряются по одной шкале: сто долларов в сто раз больше одного доллара. Напротив, удовлетворенность жизнью каждый измеряет по-своему: та степень, в которой "весьма удовлетворен", лучше, чем "удовлетворен", устанавливается произвольным образом. И из двух этих несовершенных методов лучше выбрать тот, который создает меньше проблем при измерении. Именно поэтому экономисты допускают, что благополучие можно измерять величиной дохода и что цена может служить мерилом пользы предмета для конкретного человека.

Покупку телевизора, разумеется, нельзя назвать вопросом жизни и смерти и отсюда можно заключить, что при переходе от товаров повседневного спроса к более серьезным вещам использование субъективных методов может оказаться оправданным. Может быть, но лучше не пробовать. Для скандинавских стран характерен высокий уровень самоубийств. Самоубийство, как правило, связано с депрессией. Можем ли мы из этого сделать вывод, что скандинавы несчастливы? На этот вопрос тоже сложно ответить, тем более что во время опросов скандинавы обычно говорят, что удовлетворены своей жизнью: например, так отвечают 64 процента датчан по сравнению с 16 процентами французов. Здесь нам приходится выбирать между двумя мерилами счастья, и каждое из них сомнительно: уровень самоубийств, даже будучи не очень точным критерием – в более религиозных обществах часто фиксируют самоубийства как смерть от естественных причин, – по крайней мере имеет под собой фактическую основу, а субъективное благополучие – показатель крайне несовершенный и сильно зависящий от настроения. Что выбрать?

Для Фрая здесь проблемы нет: он не желает учитывать уровень самоубийств, совершенно бездоказательно заявляя, что скандинавы также отличаются высоким уровнем разводов и, как правило, не верят в Бога. Эмиль Дюрк гейм уже давно продемонстрировал, что уровень самоубийств может служить показателем социальной солидарности (между прочим, как и уровень разводов), но Фрай настаивает, что субъективная оценка благополучия имеет свои преимущества, позволяющие предпочесть ее более объективным данным. К несчастью для науки, эти преимущества никак не связаны с надежностью и достоверностью, зато они сильно связаны с финансовой стороной исследований: "Главное преимущество такого метода измерений заключается в его высокой производительности при небольших расходах и пригодности для самых различных стран и эпох". За тем предпочтением, которое Фрай отдает субъективности, стоит весьма объективный фактор – цена. В этом бы не было большой проблемы, если бы субъективные оценки благополучия помогали нам узнать то, в чем иначе мы не могли бы разобраться. Но помимо того, что революции в общественных науках раз за разом предвещают будущие выгоды, которые никак не материализуются, им вдобавок свойственна неприятная тенденция носиться с чрезвычайно тривиальными открытиями. И революция Фрая – не исключение. Представим себе график, на котором по вертикальной оси будем откладывать субъективную оценку довольства жизнью для разных стран, а по горизонтальной – число террористических актов в этих странах. Выяснится, что там, где нет терроризма, люди счастливее, чем там, где он есть. Не знаю, сколько должностные лица готовы заплатить за такой "революционный" совет, но если бы мои высокооплачиваемые консультанты сказали мне, что "обуздание терроризма… сделает население более счастливым", то я потребовал бы от них вернуть мне деньги. Однако именно к этому все сводится. Безработные люди менее счастливы, чем те, у кого есть работа. Люди в богатых странах счастливее, чем люди в бедных. Инфляция отрицательно сказывается на благополучии. Женатые люди счастливее одиноких. Счастье американцев меньше зависит от экономического неравенства, чем счастье европейцев. Наверное, хорошо, что кто-то наконец сказал все это вслух. Но можно ли назвать это наукой и тем более революцией в науке? Взять хотя бы теорию рационального выбора: по крайней мере в той области, которой я занимаюсь, а именно в социологии религии, она привела к одному поразительному открытию, которое гласит, что даже в вопросах, связанных с иным миром, люди выбирают себе веру, исходя из того, какие издержки и выгоды она за собой влечет.

Общественные науки не являются чисто эмпирическими, они являются также и нормативными. И именно настойчивое нормативное предпочтение, отдаваемое рыночно-обоснованным социальным договоренностям, настраивает меня против экономистов Чикагской школы. Они твердят как заведенные: государственное вмешательство всегда носит субоптимальный характер. Личная свобода ценнее социального равенства. Если логика рынка работает в отношении коммерческих предприятий, то наверняка она будет работать и при наборе в армию, при борьбе с бедностью или при поиске донорских органов. Нечикагские экономисты в этих вопросах проявляют больше гибкости и порой начинают сомневаться в универсальности рыночных отношений, но в глазах многочисленных сынов и дочерей Милтона Фридмана мы обречены на рациональный выбор, и любые попытки коллективного согласования поступков обречены на провал. Лично я не верю, что какой-либо из их постулатов способен сделать наше общество более совершенным. Разные люди придерживаются разных мнений, и демократия требует, чтобы мы решили наши разногласия путем обсуждения. Но вряд ли демократическое обсуждение облегчит убеждение в том, что эмпирические результаты, принесенные одним-единственным спорным подходом в одной-единственной научной дисциплине, заключают в себе однозначные ответы на эти вопросы.

Несмотря на все это, Фрай уверен, что исследование счастья поможет нам дать ответ на некоторые из стоящих перед нами нормативных вопросов. Является ли демократия хорошей формой государственного устройства? А если да, то значит чем больше демократии, тем лучше? На основании опросов, выявляющих степень субъективного благополучия, Фрай на оба эти вопроса отвечает утвердительно. Его аргументации присуще поверхностное правдоподобие; как указывает Фрай, в Декларации независимости счастье упоминается как одно из прав, дарованных нам создателем, и по крайней мере один крупный политический философ, Аристотель, подчеркивал значение "эвдемонии" – это слово обычно переводится как "счастье". Более того, существует серьезная корреляция между демократией и субъективным счастьем: в одном исследовании 28 стран наименьшая доля очень счастливых людей была выявлена в Венгрии, России, Латвии и Словакии, которые стали демократиями очень недавно, а наибольшая – в таких старых демократических обществах, как Ирландия, США, Великобритания и Новая Зеландия. Не забудем и про такого авторитета, как Бентам, который требовал так организовать общество, чтобы оно обеспечивало максимальное благо наибольшему числу людей; если демократия на это способна, о чем, вроде бы, свидетельствуют факты, то, значит, с утилитарной точки зрения демократия нормативно предпочтительнее недемократии.

Увы, именно тут начинает сказываться серьезная ограниченность утилитаризма. Хотя Джон Стюарт Милль был воспитан на идеях утилитаризма, он в конце концов счел его рамки слишком узкими для того, чтобы учитывать самый ценный аспект человеческого существования, – согласно его знаменитой формулировке, "лучше быть недовольным Сократом, чем довольным дураком". Несмотря на свое отождествление со счастьем, утилитаризм (как справедливо указывают его критики) слишком часто скатывается к рационализации жестокости. Как однажды указал Бернард Уильямс, утилитаризм оправдает решение убить одного человека, чтобы спасти 20, а такое оправдание, учитывающее только последствия наших поступков, не оставляет места для соображений о порядочности и не признает нравственной заповеди "не убий". Аналогично, когда защитник прав животных и убежденный утилитарист Питер Сингер утверждает, что можно убивать младенцев, страдающих синдромом Дауна, он не то что бы сильно улучшает этическую репутацию утилитаризма. Философы по-прежнему ведут дискуссии вокруг наследия Бентама, множатся определения и уточнения, однако было бы затруднительно найти современную моральную теорию, более дискредитированную, чем эта. Если вы верите, что люди наделены совестью, позволяющей отличать хорошее от дурного, то вам с Бентамом не по пути. Однако нынешняя революция в экономике утверждает – как выразился Канеман (вместе с Питером П. Уоккером и Ракешем Сарином) в статье, опубликованной в 1997 г. в The Quarterly Journal of Economics, – что мы должны "вернуться к Бентаму". Похоже, что Канеман, Фрай и другие представители этого направления в любой момент готовы поднять довольного дурака на щит.

Но неужели демократические общества счастливы потому, что они состоят из довольных дураков? Утилитаризм не может ответить на этот вопрос. Он может потребовать, чтобы общество оценивалось по тому счастью, которое оно может обеспечить, но не может сказать нам, по крайней мере не впадая в тавтологию, почему мы должны ставить счастье превыше всего. Фраю просто представляется самоочевидным, что все предпочтут счастье несчастью. Но, допустим, Милль не был убежден, что это всегда так. Замечательная глава о "Кризисе в истории моего разума" в его "Автобиографии" захватывающе рассказывает о том, как он разочаровался в поклонении счастью как наивысшей цели существования. А в блестящих и волнующих эссе о Бентаме и Кольридже Милль ясно дает понять, что предпочитает последнего. Чего не хватало Бентаму, указывает Милль, так это настоящего гуманизма, который включает в себя трагическое ощущение жизни. Напротив, поэты, глубоко проникая в природу вещей, не находят там ничего особенно приятного, но, несмотря на всю свою меланхолию, они проливают свет на то, что значит быть гуманным. В искусстве, философии, религии – всюду, где идет поиск смысла жизни, осознание несчастья может сильнее приблизить нас к решению, чем довольство жизнью в духе Бовари.

Разумеется, все это определенно не относится к политике, в которой недовольство слишком часто приводит к крови. Однако идея о том, что мы должны предпочесть демократию иным формам государства, потому что демократия обеспечивает максимум счастья, слишком смахивает на "Дивный новый мир", чтобы с ней согласился даже Фрай. Западные общества придают большое значение богатству, поэтому они придумали критерий для оценки своего прогресса, назвав его валовым национальным продуктом. Если счастье для нас так важно, то следовало бы придумать национальный показатель счастья, чтобы судить о том, насколько далеко мы продвинулись. Фрай размышляет над этой идеей, но в конце концов отказывается от нее. Он опасается появления благожелательных диктаторов, которые постараются сделать людей счастливыми

вопреки их воле, и указывает на то, что если мы начнем пользоваться показателями личного удовлетворения – "эвдемонистическими стандартами" – в политических целях, то люди перестанут правдиво отвечать на вопрос о степени своей удовлетворенности. В таком случае будет намного лучше, если экономисты просто станут изучать счастье и давать политические рекомендации, но позволят людям самим решать, следовать ли этим рекомендациям или нет. Если те ответят "да" – прекрасно. Фрай, следуя неоклассической традиции в экономике, стоит за свободу выбора.

Но что если люди отвергнут тот вариант, который обещает им максимальное счастье? Уважая принцип индивидуального выбора, Фрай собирается оставить вопрос на их усмотрение, но когда люди делают такой выбор, они явно высказываются в пользу чего-то иного, нежели счастье, будь то независимость, самооценка, преданность или признание того, что на самом деле нельзя отнимать чужую жизнь, даже если такой поступок повысит общее счастье твоих сограждан. И хотя на первой странице книги Фрая мы читаем, что "главная цель большинства людей – стать счастливыми", к концу книги нам сообщают, что "вопрос о том, является ли счастье главной целью каждого человека или это лишь одна из нескольких целей, служит предметом давних и глубоких философских дискуссий", и следовательно, экономисты не в состоянии его решить. Итак, Фрай, выступая с точки зрения приоритетности счастья, написал целую книгу, придя в итоге к выводу, что, может быть, в конце концов оно не так уж и важно. И после этой головокружительной экскурсии по новой экономике нас бросают, ясно дав понять, что не следует ждать от экономики чудес. Фрай, безусловно, прав, указывая на непригодность экономики для решения самых глубоких вопросов человеческого существования.

Еще более сомнительно утверждение Фрая о том, что чем больше демократии, тем лучше. Под "больше демократии" Фрай понимает такие формы непосредственного политического участия избирателей, как гражданская инициатива, референдум и отзыв мандата. В Швейцарии, где живет Фрай, имеется возможность определить корреляцию между удовлетворенностью жизнью, выявленной в ходе опросов, и той степенью, в какой соответствующие кантоны используют прямую демократию – по словам Фрая, чем выше степень участия простых людей в политическом процессе, тем они счастливее. Но вряд ли то же самое можно сказать в отношении США, где штаты с прямой демократией предоставляют своим жителям меньше услуг, однако (оптимистично добавляет Фрай) тратят больше средств на образование. Более того, США, как и Швейцария, имеют федеративное государственное устройство, а федерализм, как считает Фрай, также благоприятствует общему счастью, потому что децентрализованные политические учреждения, функции которых частично пересекаются, более демократичны, нежели учреждения высоко централизованные и ни с кем не разделяющие своих полномочий.

За исключением попытки показать, как экономисты могут решать проблемы, встающие перед другими общественными науками, Фрай не особенно интересуется тем, что эти науки могут дать, и вследствие этого игнорирует обширный массив данных, накопленный политологами, который демонстрирует различные изъяны прямой демократии.

Проблема, какой ее видит Фрай, сводится к следующему: при отсутствии конкуренции политические лидеры вступают в "картели" с целью "эксплуатировать избирателей". Тем и хороша прямая демократия, что она уничтожает подобные монополии, чем, в свою очередь, объясняется, почему члены политических картелей выступают против таких популистских шагов. Фрай не приводит никаких эмпирических подтверждений этому заявлению, скорее всего, потому, что таковых не имеется: референдумы почти никогда не проводятся по инициативе снизу, как правило являясь плодом усилий той или иной элитной группировки, пытающейся заручиться поддержкой общества с целью победы над другой элитной группировкой. То же самое верно и в отношении федерализма. Он был прописан в американской государственной системе не для того, чтобы развивать демократию, а ради защиты рабства, и с тех пор лозунг "права штата". Неизменно использовался для сплочения региональных элит. В реальном мире и прямая демократия, и федерализм лишь укрепляют власть элиты – по одной очевидной причине: при любой демократии, как представительной, так и прямой, люди сами не правят страной, а выбирают вождей, которые это делают за них. Чем большей властью наделены эти вожди, тем больше у них возможностей дать людям то, чего те хотят. Относясь к политическим лидерам не более чем как к членам эгоистичного картеля, Фрай со своим предпочтением прямой демократии и федерализма только ослабляет демократию, вместо того чтобы укреплять ее.

Ни одно из эмпирических открытий Фрая нельзя назвать революционным, но его нормативные выводы, несомненно, революционны. Фрай скромно называет их "несколько радикальными, но не фантастическими". В действительности они и радикальные, и фантастические. Экономисты старой Чикагской школы выступали по крайней мере за "минимальное государство". Фрай же вообще отказывается от государства, по крайней мере от тех национальных государств, которые являются основными участниками политического процесса в современном мире.

Alan Wolfe. Hedonic Man. The New Republic. 9 July 2008. Vol. 238. No. 12. P. 47 – 55.

Сокращенный перевод Николая Эдельмана.

       
Print version Распечатать