Бонзы, пушки и деньги

Рецензия на:

David C. Atkinson. In Theory and in Practice: Harvard’s Center for International Affairs, 1958 – 1983. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2008. 248 p.

Benjamin J. Cohen. International Political Economy: An Intellectual History. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2008. 224 p.

David Milne. America’s Rasputin: Walt Rostow and the Vietnam War. New York, NY: Hill and Wang, 2008. 320 p.

Bradley R. Simpson. Economists with Guns: Authoritarian Development and USIndonesian Relations, 1960 – 1968. Stanford, CA: Stanford University Press, 2008. 376 p.

***

В начале 1966 г. историк Фриц Штерн отправился в Вашингтон собирать подписи под воззванием научной общественности против войны во Вьетнаме. На обратном пути он встретил в аэропорту коллегу — политолога из Массачусетского технологического института (МИТ) Итиэля де Сола Пула. Профессор Пул не разделял пессимизма Штерна в отношении этой войны. "Вьетнам, — с восторгом заявил он Штерну, — это величайшая в истории лаборатория общественных наук!".

В течение двух предшествовавших десятилетий холодной войны американские президенты сумели рекрутировать научные круги на поиск полезных знаний о том мире, который они намеревались возглавить. Союз предприимчивых профессоров с творцами политики, остро нуждавшимися в чем-либо, что смахивало на техническую экспертизу, в условиях щедрого финансирования превратился в настоящую гремучую смесь.

Как это случилось и какие имело последствия — и в мире политики, и в области идей, — история запутанная, но по-прежнему крайне актуальная. Вьетнам, как следует из рецензируемых здесь книг, похоронил оптимизм таких теоретиков модернизации, как Ростоу и Пул, занимавшихся переустройством мира, но вовсе не положил конец научным теориям о глобальной ситуации и стремлению американских ученых доказать боссам из политических сфер пользу своих теорий. Как демонстрирует Брэдли Симпсон, куда более типичным образцом — настоящим полигоном для "экономистов с пушками" — служила Индонезия, этот аналог Вьетнама, обычно остающийся в его тени. Политика в отношении этой страны часто носила уродливый характер, а плоды интеллектуальных усилий оказывались неконструктивными и глубоко скомпрометированными.

По сути, все началось еще в годы Второй мировой войны. До Великой депрессии в Америке проводилось много серьезных исследований в сфере международных отношений, стимулом к которым зачастую служил вильсоновский идеализм и живой интерес к административным и юридическим институтам, созданным на Версальской мирной конференции. Общий настрой задавала вера Николаса Мюррея Батлера, ректора Колумбийского университета, в миротворческую силу «международного разума». Однако правительство не проявляло интереса к этому течению и почти не финансировало его. Лишь такие научные проекты военного времени, как Манхэттенский проект и Радиационная лаборатория, выработали у Вашингтона привычку тратить огромные деньги на научные исследования. Военная служба способствовала укреплению личных связей между творцами политики, финансирующими организациями и учеными. Но в первую очередь опыт Второй мировой войны послужил основой для разработки теории и стратегии холодной войны. Дэвид Милн очень четко указывает это на примере Ростоу: «Американский Распутин» — увлекательная и продуманная книга, увязывающая недавние исследования по развитию американских общественных наук с вьетнамской катастрофой. Согласно Милну, Ростоу служит весьма убедительным примером антигероя, будучи воплощением той интеллектуальной спеси, история которой бросает яркий свет на деятельность творцов современных войн.

Сам Ростоу хорошо повоевал. В 1942 г. он работал в Управлении стратегических служб и отбирал цели для бомбардировок на территории Третьего рейха; даже после войны он оставался убежден в том, что политика стратегических бомбардировок сломала хребет военной машине Гитлера. Германия занимала его мысли и после 1945 г., когда он отказался от должности в Гарварде, пойдя в помощники к Гуннару Мюрдалю, чтобы руководить экономической реконструкцией Европы. И к тому же самому — к стратегическим бомбардировкам и плану Маршалла — сводилась суть плана Ростоу для Юго-Восточной Азии, ставшей одним из фронтов холодной войны. Ростоу и через 20 лет после смерти Гитлера предлагал бороться с вьетконговцами как с нацистами: вывести их из войны, разрушив их промышленную инфраструктуру, а затем покорить душу и разум вьетнамцев, предложив им серьезную программу социально-экономических преобразований и оказав содействие в ее осуществлении.

Для того чтобы его призывы звучали убедительно, Ростоу нуждался в теории, причем такой, которая позволила бы закрыть глаза на разницу между немцами и вьетнамцами. Такой теорией стала для него концепция модернизации — эволюционный подход к современной истории. Милн едва упоминает эту тему, потому что она была хорошо освещена Нильсом Гилманом в «Бонзах будущего». Однако основные принципы задавались книгой Ростоу «Стадии экономического роста» (которую он издал в 1960 г., снабдив со свойственной ему скромностью подзаголовком «Некоммунистический манифест»); в ней Ростоу выделяет «стадии» развития, через которые якобы должны пройти все страны, желающие «вступить» в современную эру. Самое главное, по словам Ростоу, в том, что большинство новых стран нуждается в помощи, прежде чем сумеют обрести самодостаточность. И если эту помощь не предоставят Соединенные Штаты, их место займут коммунисты, воспользовавшись той дезориентацией населения, которую вызывают неожиданные социальные перемены. Первоначально — по мнению Ростоу, которое подтверждалось историей послевоенных Японии и Германии, — модернизация содействует насаждению демократии. Но к тому времени, как теория модернизации приобрела достаточное влияние, чтобы определять американскую политику, процессы модернизации приобрели отчетливо авторитарный оттенок. Как выражался Госдепартамент при Эйзенхауэре, диктаторы и военные лидеры, расплодившиеся к концу 1950-х гг. по всему развивающемуся миру, обеспечивали Соединенным Штатам преимущество в краткосрочной перспективе. Показательным примером является Индонезия, описанная Симпсоном в его будоражащей и поучительной книге. То, что индонезийская армия вырезала полмиллиона человек во имя очищения страны от коммунистов, не помешало Ростоу и его коллегам относиться к индонезийским генералам как к партнерам. Совсем наоборот, ведь те, по крайней мере, сумели избавиться от угрозы коммунизма.

Одна лишь теория ничего не гарантирует, если только к ней не прислушаются политики и их штабы. Карьере Ростоу способствовали его связи. Со студенческой скамьи он был знаком с Ричардом Бисселлом (которому еще предстояли вторжение в заливе Свиней и другие свершения ЦРУ), а также с человеком, который привел его в МИТ, своим старым другом Максом Милликеном. Как и Ростоу, Милликен в качестве экономиста принимал участие в экономическом возрождении Европы конца 1940-х гг. — в данном случае как помощник Пола Хоффмана, руководившего выполнением плана Маршалла. Перед тем как перейти в МИТ и основать Центр международных исследований, Милликен недолго служил помощником у директора ЦРУ Уолтера Беделла Смита. Все эти связи сыграли свою роль. Вышеупомянутый центр вырос из проекта «Троя» — ранней попытки Госдепартамента создать комиссию по изучению радиоглушения и психологической войны против Советского Союза. Когда государственное финансирование прекратилось, Милликен обратился к своим прежним нанимателям из ЦРУ и фонда Форда (которым к тому времени управлял его бывший босс Хоффман). Гарвард остался равнодушен к проекту; его обществоведы во главе с социологом Толкоттом Парсонсом были поглощены более возвышенной задачей по созданию совершенно новой теории, которая объединила бы все общественные науки. МИТ же с большим удовольствием взялся за решение тонких проблем для правительства, и не остался внакладе. В 1953 г. фонд Форда обеспечил будущее центра, выдав ему колоссальный грант в 1,8 млн долларов. Для МИТ сделка оказалась выгодной: почти без всяких затрат он внес гигантский вклад в формирование американской внешней политики.

Милликен звал Ростоу в свой центр, потому что они в принципе сходились во взглядах на то, что требуется Америке. В начале 1950-х гг. холодная война внезапно превратилась в глобальное состязание за влияние в деколонизирующемся мире, и многие полагали, что Вашингтону следует участвовать в этом состязании намного более агрессивно. В 1954 г., через неделю после сражения при Дьен-Бьен-Фу, Ростоу и Милликен приняли участие в конференции по созданию «всемирного экономического плана», который бы обеспечил триумф свободы. Именно эти двое составили итоговый документ, направленный Эйзенхауэру, в котором содействие развитию называлось ключом к достижению американских внешнеполитических целей: один раз это уже сработало в Европе, и теперь Америке следовало применить такую же стратегию и в третьем мире. Однако президент Айк никак не отреагировал: он был чересчур консервативен в финансовых вопросах, а его ближайшему окружению не нравился Ростоу со своими понуканиями. Тем не менее доклад Ростоу нашел заинтересованных слушателей, особенно одного молодого сенатора из Массачусетса. Ростоу написал для Кеннеди ряд речей, затем вошел в состав его администрации; венцом модернизаторских усилий стал «Союз ради прогресса» — ключевой элемент «десятилетия развития», которое с гордостью провозгласил Кеннеди. В Вашингтоне Ростоу в качестве помощника Мак-Джорджа Банди, советника Кеннеди по национальной безопасности, должен был отвечать за Юго-Восточную Азию. Вьетнам стал для него шансом доказать, что теория модернизации поможет победить в холодной войне. После смерти Кеннеди Ростоу стал вместо Банди советником по национальной безопасности при Джонсоне — «моим чертовым интеллектуалом», как ворчал этот техасец. Настал звездный час Ростоу.

Однако триумф был недолгим. Вьетнамские дела катились в пропасть, а с ними были похоронены и проекты для дельты Меконга. Гарвардский профессор Сэмюель Хантингтон, советник Госдепартамента, выступал за принудительное переселение крестьян в города; но даже план «стратегических деревень» вышел американцам боком. Впрочем, агрессивный Ростоу не терял оптимизма. Он игнорировал мнение тех, кто указывал, что стратегические бомбардировки так и не поставили немцев на колени и что Вьетнам — это не Германия, так же, как игнорировал свидетельства о поддержке северных вьетнамцев Китаем. Но в первую очередь он отворачивался от того неудобного факта, что сражается не с homo economicus, а с врагом, чей боевой дух опирается на решимость выгнать из страны захватчиков-империалистов. Ростоу не понимал этого, потому что не считал себя империалистом. Все, чего он хотел — встать вровень с поэтом, чье имя носил (его вторым именем было Уитмен), помогая народам выйти из колониального состояния и тем самым преобразуя мир. Милн сравнивает его с неоконсерваторами, затеявшими иракскую войну по идеологическим причинам. Как и Ростоу, те видели в Америке образец для стран, стремящихся к модернизации, и наряду с ним считали войну единственным способом распространить благую весть. Но не следует считать, что они во всем схожи друг с другом. Ростоу был человеком 1960-х, считавшим, что многое зависит от государства, в то время как неоконсерваторы одновременно являются неолибералами, выступая за демонтаж государства в надежде на то, что выпущенные на свободу силы свободного рынка совершат чудо. Не менее важно и то, что Ростоу и его окружение были ключевыми игроками в интеллектуальном и научном мире Америки 1960-х гг., в то время как в 2000 г. неоконсерваторам, замкнувшимся в мозговых центрах, и людям из научных кругов почти нечего сказать друг другу, по крайней мере, вежливого.

После Вьетнама теория модернизации лишилась своего лоска, а Ростоу остался без работы на Восточном побережье: МИТ не захотел снова брать его к себе. Лишь предвидение Линдона Джонсона помогло ему получить пристанище в Техасе, в Школе общественных отношений им. Л. Джонсона при университете штата. Но разумеется, это не означало конца романа между общественными науками и миром политики: сменились лишь караул и одна-две парадигмы. Теория модернизации стала одной из победительниц в борьбе между представителями общественных наук за финансирование из фондов холодной войны, но не следует забывать, что были и проигравшие: так, на голодном пайке держали антропологию, несмотря на безупречную службу Маргарет Мид во время войны и ее стремление показать, каким образом русские способы пеленания младенцев сформировали советское мировоззрение. География — предмет, способствовавший восхождению Исайи Боумана, директора Американского географического общества и президента университета им. Джона Хопкинса, к высшим правительственным должностям во время обеих мировых войн, — к концу 1940-х гг. настолько утратила свое значение, что Гарвард, а затем и многие другие ведущие университеты закрыли соответствующие факультеты. В центрах региональных исследований почти без всякого финансирования остались специалисты по Ассирии и санскриту, эксперты по суфизму и Конфуцию. Однако после бихевиористской революции, охватившей социологию и политологию, пропасть между регионалистами, изучающими культуру, и всеми прочими лишь углубилась. Для тех, кто считал историю, языки и те ценности, которыми реально руководствуются другие общества, чем-то наносным, главным предметом для подражания стала экономика. Как блестяще показал Филип Мировски, экономика сперва сумела успешно перестроиться на основе физики, а затем на основе оперативных и кибернетических исследований военного времени. Изучение политики в новом экономическом ключе свелось к изучению «систем», взаимоотношений, акторов, посредников — факторов, якобы ценностно-нейтральных, вневременных и формальных, вдохновляясь образом науки, лет на двадцать как к тому времени устаревшим.

Международные отношения поначалу оставались несколько в стороне от этого стремления к научности. В 1950-х гг. их теоретики держались так, будто в мире почти ничего не существует, помимо государств, сцепившихся друг с другом в вековечной борьбе за власть. Они нелестно отзывались и об ученых межвоенной поры с их лозунгом вильсоновского интернационализма, и о фанатиках холодной войны, при упоминании Советского Союза всякий раз заводивших речь о зле и о морали. Такие люди, как Ганс Моргентау, гордились своим реализмом, идеологической непредвзятостью и ярко выраженным представлением о границах возможного. В частности, Моргентау утверждал, что категория «политического» просто не сводится ни к чему другому и, таким образом, конфликт — это постоянный фактор международной жизни. Однако унижение, которое претерпел Ростоу во Вьетнаме, и крах теории модернизации создали вакуум. В сфере политики на смену Ростоу пришел ученый муж совершенно иной породы — реалист Генри Киссинджер. Он был историком, а не представителем общественных наук, исследователем искусства дипломатии, и к переговорам ядерного века подходил не как теоретик, а как практик.

Впрочем, в университетах реалистическая школа международных отношений подверглась острой критике. Дело было не только в мрачных отголосках Вьетнама. Как раз тогда случился первый нефтяной кризис и рухнула бреттон-вудская финансовая система; доллар окончательно лишился золотого обеспечения, и в мир хлынули беспрецедентные объемы нефтедолларов. В этих обстоятельствах американские теоретики международных отношений, к тому же остро ощущавшие потребность своей дисциплины в «теории», ухватились за идею о том, что государства — единственные игроки, что-либо значащие в мире, и что военная и дипломатическая сила — единственные орудия, посредством которых государства распространяют свое влияние. В итоге у них получилась международная политическая экономия — предмет весьма поучительного рассказа Бенджамина Коэна, не понаслышке знакомого с темой своей книги.

Полюсом интеллектуальной переориентации стало то место, откуда вышел Киссинджер — Центр международных отношений, о котором идет речь в новой книге Дэвида Аткинсона «В теории и на практике». Неудивительно, что при таких руководителях, как Киссинджер и Роберт Боуи (бывший начальник штаба политического планирования при Госдепартаменте), центр с момента своего возникновения занимался в первую очередь дипломатией, оборонной политикой и ядерной стратегией. Однако начиная с 1970 г. молодые сотрудники центра настаивали на признании международной экономии как предмета для политического анализа. Не то чтобы международная политическая экономия никогда не раскачивала лодку глобального капитализма. Тем не менее она давала достаточно серьезные обещания, а именно: преодолеть все более жестко проводившуюся демаркационную линию между экономикой и политологией. Сьюзен Стрейндж, британка, известная новаторскими исследованиями в сфере международных отношений, решительно осуждала «замыкание в себе», когда представители общественных наук отворачивались от прежней концепции единого поля политэкономии, чтобы окучивать свои мелкие участки. Этот процесс начался в XIX в., но послевоенный экспоненциальный рост общественных наук в Америке только усугубил проблему. Например, экономисты на философском фундаменте утилитарной психологии начала XIX в. соорудили целую дисциплину — микроэкономику; однако, не имея стимулов к тому, чтобы выяснить, что она означает и можно ли считать ее фундамент хоть сколько-нибудь надежным, они безнадежно пропали в мире изящных математических фантазий.

К несчастью, импульс к переосмыслению дисциплинарных границ между общественными науками быстро выдохся. В 1972 г. в Гарварде был закрыт факультет социальных отношений, и его сотрудники разбежались по своим отдельным дисциплинам, ускорив тем самым крах самой последовательной послевоенной попытки создания единой социальной теории. Экономика, менее чем когда-либо интересующаяся словесами, в американских ученых кругах вновь заявила претензию на роль образца для общественно-научных исследований. Международная политическая экономия, взяв на вооружение отдельные элементы прежнего реалистического подхода — основной упор помимо государств теперь делался и на международные государственные организации, — в то же время привязала их ко все более подчеркнуто «научной» структуре аргументации. Книга Коэна — это горький плач ученого, вопреки всему надеющегося, что его дисциплина все-таки чему-то научится на своих ошибках. Урожай оказался жалким, признает он, зерно поедено ржой. Международная политическая экономия не сумела исполнить свои обещания и скатилась в ту же мнимую научность, которой еще раньше оказались поражены другие общественно-научные подходы к миру.

Вообще, из его книги следует, что проблема лишь усугубляется. Поколение военной поры, получившее широкое, мультидисциплинарное образование, вымирает и сменяется амбициозными невеждами, чья профессиональная подготовка не предполагает приобретения реальных знаний о мире. В XIX в. знатоки международных отношений обычно были сведущи в языках; в современных университетах большинство грамотных специалистов не в состоянии отличить торговый баланс от платежного, в то время как единственным языком, с которым знакомы теоретики международных отношений, все чаще оказывается безумный язык квазиматематики. В конце 1970-х гг. менее десяти процентов статей, опубликованных в этой сфере, строились вокруг формального моделирования или эконометрии, которая использует статистические модели для подтверждения экономических принципов; к началу XXI в. эта цифра выросла почти вдвое. Следует заметить, что математики ко всем этим начинаниям относились без всякого пиетета; так, в 1980-х гг. они забаллотировали видного гарвардского политолога, добивавшегося членства в Национальной академии наук, и назвали его занятия псевдонаукой. Сегодня же вы можете получить место научного сотрудника по международным отношениям, не зная ни одного иностранного языка и ни разу не сославшись ни на один иноязычный источник. Но попробуйте обойтись без уравнений и переменных — и ваш путь к успеху станет весьма тернистым.

Вообще говоря, существовала альтернатива поголовному использованию количественных методов и научного жаргона. Коэн в своей книге уделяет внимание и британскому варианту науки о международных отношениях, который с самого начала и вплоть до нынешнего времени оставался более сдержанным в заимствованиях из других дисциплин и более критически настроенным к существующим силовым взаимоотношениям, как и подобает работам малооплачиваемых сотрудников в великой державе, находящейся в упадке. Но, как показывает Коэн, между теоретиками по обе стороны Атлантики почти не существует ни контактов, ни взаимопонимания. Британские ученые обвиняют своих американских коллег в низкопоклонстве перед Вашингтоном и чрезмерной абстрактности, получая в ответ обвинения в путаности, ненаучности и недисциплинированности, мешающей им создавать достоверные теории об окружающем мире.

Все эти обвинения, по-видимому, верны. Британские исследователи не настолько блестящи, чтобы отыскивать закономерности в международных отношениях (хотя циники не обязательно увидят в этом недостаток). Что же до американцев, то просто диву даешься, насколько работа по построению теорий в области международных отношений способствует отрыву от реальности. Теория модернизации, несмотря на свои многочисленные грехи, все-таки позволила накопить немало данных о характерных особенностях таких стран, как Индия или Индонезия. Однако с 1970-х гг. изучение международных отношений залезло в такие математические дебри, что углубленного изучения тех или иных конкретных областей мира порой бывает достаточно, чтобы записать исследователя в специалисты по данному региону. И единственной альтернативой построению теорий представляется уход в советники к властителям — предоставление своего рода консультаций по международному менеджменту для дипломатов-политиков. От фундаментального труда профессора Джозефа Ная «Силы для лидерства» до менее изысканных работ вроде книги Дональда Кеттла «Команда Буша: уроки лидерства, извлеченные из пребывания Буша в Белом доме» налицо тенденция говорить о международных отношениях с точки зрения вопроса о месте Америки в мире и сводить эту проблему к проблеме лидерства. При безоглядном использовании такого подхода в политологии скоро останется мало специфически политического: полезные уроки можно почерпнуть на примере генеральных директоров, боссов мафии, спортивных тренеров и всех, наделенных хоть какой-то властью.

Признаюсь, что я дочитывал эти книги в настроении где-то между растерянностью и отчаянием. Неужели выбор в общественных науках всегда сводился к двум вариантам: пугающе смертоносному девелопментализму или псевдонауке о международных отношениях? Как получилось, что богатейшая страна мира, имеющая в своем распоряжении колоссальные ресурсы, довольствуется столь жалкой интеллектуальной — и дипломатической — отдачей от своих инвестиций? Нетрудно догадаться, что ученые, развращенные доступом к власти, начнут находить любые оправдания для глубоко неэтичной внешней политики; дипломатия и этика по самой своей природе находятся в напряженных отношениях друг с другом. Но безусловно, куда большее беспокойство вызывает необходимость объяснения причин поразительной неспособности общественных наук получить серьезные и долговечные знания о мире, поскольку до сих пор их главным достижением была беспрецедентная местечковость американской политики.

За время холодной войны произошло нечто, не пошедшее на пользу ни научным кругам, ни правительству. На университеты внезапно хлынули колоссальные деньги. Но те, кто может поделиться знанием, — это не обязательно те, к кому прислушиваются творцы политики. Представители общественных наук, получавшие гранты, брали за образец поведенческую науку или математическую экономику, после чего давали технические советы, которые упрощали мир и делали его управляемым. Они превращали отношения между людьми в наборы цифр, культурные закономерности — в разновидности поведенческих реакций, а головокружительное разнообразие миров и языков заменяли универсальным языком науки, переводимым в числа. И еще неизвестно, что хуже: военно-промышленный комплекс или научно-государственный. После краха теории модернизации изучение международных отношений заявило о себе как о новом способе познания мира. Но международные дела по-прежнему воспринимались как проблема, требующая решения, а их рассмотрение почти неизменно велось с «вашингтонской» точки зрения. Расцвет «мозговых» центров усугубил ситуацию еще сильнее: одновременно с тем, как они все больше лишались беспристрастности — параллельно с растущей поляризацией американской политики, — в академических кругах проводилась в жизнь идея о ценностно-нейтральной науке и был наложен запрет на любой явный учет политических соображений в картине мира. Альтернативные подходы — теория взаимозависимости, теория отсталости, марксизм — тоже находили свои ниши в американской науке, но те носили почти исключительно маргинальный характер.

Могут ли общественные науки наших дней нанести такой же вред, какой в свое время нанес Уолтер Ростоу? Безусловно, да. Что происходит, когда стэнфордский политолог уходит в политику и пытается воспользоваться ошибочными уроками, почерпнутыми из развала Советского Союза, применительно к диктатуре Саддама Хусейна? Кондолиза Райс — лишь самый очевидный пример такой тенденции, а продолжающееся увлечение Америки технической экспертизой гарантирует наличие аудитории, готовой прислушиваться к выводам прикладных общественных наук. В прошлом году Национальный исследовательский совет рекомендовал Пентагону удвоить финансирование исследований в сфере поведенческих и социальных наук, ученые уже помогают создавать компьютерные модели для предсказания волнений в Ираке и выявления «глубинных причин терроризма». Наследники профессора Пула продолжают свой триумфальный марш.

       
Print version Распечатать