Утешение орнитологией

Книга Андрея Зорина, вышедшая в издательстве НЛО через два года после блистательного исторического сочинения "Кормя двуглавого орла...", озаглавлена столь символично, что автора сложно заподозрить в непреднамеренности. Заглавие предыдущей работы щеголяло перифрастическим сарказмом и подчеркнуто западным выговором (начинать с деепричастий - не по нашей части...)1. Искаженная цитата превратилась в формулу русской империи, брошенную как бы извне, из воображаемого или реального зарубежья (оттого и объект цитации - Тютчев, двадцать лет проведший за границей). Это формула, которая в лучших традициях Б.Эйхенбаума подкреплена материалом истории - дабы явственнее проступили ее возможные проекции в настоящее2. Сложившаяся уже непосредственно на современном материале книга "Где сидит фазан..." названа так же, как один из вошедших в нее многочисленных очерков, написанных Зориным в качестве колумниста "Неприкосновенного Запаса". Аллюзию сменила прямая цитата; интерес сместился с гордого орла на обреченного фазана. Впрочем, весьма самостоятельного: он где-то сидит, активно прячется, то есть действует, в противоположность орлу, которого кто-то кормит. Такая культурная орнитология бьет наверняка: не зря сказки о животных служили зеркалом социальных отношений. В отличие от державного орла, фазан - птица частная, преданная опасной, но неподдельной свободе. Драматическое переживание этой свободы и заставляет ученого выступать в качестве героя своего времени.

Экспансия профессионального гуманитария в исследуемую область стала привычным делом: за последнее десятилетие рафинированная междужанровая проза беспрекословно обскакала одышливый и обветшалый роман. "Где сидит фазан..." - это крепкий экземпляр указанного креольского происхождения, состоящий из разномастных non-fictions, выбранных мест из смежных специальностей. Основной массив сборника составили тексты, публиковавшиеся в НЗ в 1998-2002 годах, но есть и более ранние сочинения, вплоть до рекордного раритета "Батюшков-87", написанного еще в советские времена. Тематически книга делится на два раздела: первый - преимущественно автобиографический, если не остро экзистенциальный, классический пример "времени в себе"; второй - в основном свидетельский, посвященный политической физиологии минувшего десятилетия, но также сводящий счеты с личными химерами. Тем, собственно, и ценный, ибо рискованная затея совокупной публикации журнальных колонок оправдала себя лишь наполовину. Давно позабыты поводы для страстных и энергоемких построений, напоминающих порой детективное расследование, как, например, в том же очерке "Где сидит фазан...", демонстрирующем виртуозное умение автора раскручивать исторические контексты якобы случайных фраз, брошенных всуе малообразованными политиками. Быть может, будущие историки вчитают в эту подборку свое непреходящее значение, да только сами все равно предпочтут журнальные первопубликации (если, конечно, навыки историка останутся прежними).

Первый же раздел состоит из признаний - то ли авторский "best", то ли "unreleased", составленный из "провисающих" заметок, слишком субъективных для науки, слишком специальных для беллетристики. Профессионал ученой словесности поддерживает форму именно такой гимнастикой - не столько ума, сколько души. Авторского "я" здесь много больше, чем в отчужденном научном письме, а следовательно, больше опасностей. Не тех якобы страшных опасностей, что подстерегают ученого на пути в вечность, а реальных, касающихся лично того, кто пишет, и умирающих вместе с ним. Зорин - писатель не робкого десятка, и от уплаты по счетам не уклоняется. Скорее, наоборот. Вошедшие в книгу тексты тщательно, но тщетно маскируют интеллигентскую исповедальность, а ведь известно, что интеллигент, в отличие от интеллектуала, склонен переплачивать.

В Зорине уживаются и тот, и другой. Для него это, конечно, не одна лишь игровая смена перспективы, но осознанная двойственность семидесятника, продолжавшего "жить не по лжи", но уже начавшего упрямо отрицать идеалы и лишь из чувства самосохранения не занявшегося срыванием всех и всяческих масок. В первом очерке, посвященном "секте пятидесятников", автор неслучайно говорит о безъязычии носителей лагерного опыта: "Для передачи этого опыта еще не существовало языковых и мыслительных конструкций". Их разработкой и совершенствованием занялось следующее поколение, для которого лагерный воздух не был чем-то будничным и самим собой разумеющимся. Семидесятники же вновь начали испытывать недостаток "своего" языка. Им, впрочем, оказалось достаточно наличных ресурсов, чтобы облечь свою инертность и реакционность в форму гротескного неприятия любой идеологии. Отсутствие языка - не новость, но печальная традиция русской культуры, напрямую связанная с привычкой забывать собственное прошлое. После шестидесятников немногие позволяли себе и уж совсем единицы были действительно в силах говорить на своем языке (вспомним одно из таких исключений: "Каждому веку нужен родной язык, каждому сердцу, дереву и ножу нужен родной язык чистоты слезы - так я скажу, и слово свое сдержу..."3). Через голову следовавшего за ними и уже скончавшегося постмодернизма восьмидесятых Зорин одним из первых вернулся к себе и своему времени - не судить, а придумывать язык описания. В этом смысле центральное значение для книжки в частности и для автора в целом имеет главка "Между двумя вечерами", впервые опубликованная в немедленно разошедшемся сборнике "Семидесятые как предмет истории русской культуры" (М.: ОГИ, 1998).

Не будь сурового пафоса Галича, который, "как оступившийся минер, все о беде и о разрухе", герой автобиографического исследования не воспринял бы канонизированного Приговым оправдания социальных удовольствий, чье ползучее превосходство воцарилось к концу так наз. "застоя" всерьез и надолго. Шестидесятники пили "за победу", презревшие их семидесятники - "за удачу". Как любое глубокое обобщение, эта контроверза отсекает множество значимых частностей, позволяя, собственно, писать историю. Вера в удачу и надежда на себя научила автора не обольщаться. С одной стороны, он признается студентам, что ему нравится наконец-то почувствовать себя реализовавшимся и уважаемым членом общества, с другой - "постыдное удовольствие" от приглашения в жюри Букеровской премии в ходе наблюдений за процессом сменяется унылыми наблюдениями за столь же унылой возней в литературной гостиной (см. очерк "Как я был председателем"). Скепсис помогает жить.

Но писать - не всегда. Насколько увлекательной и стилистически безупречной смотрелась в журналах аналитика автора, будь она о государственном гимне и памятнике Дзержинскому или о проблеме интеллигентской идентичности и конфликте поколений, настолько же она проигрывает, будучи собрана под одной обложкой. Горсть мемуарных заготовок, сметенных под шапку "Виньетки в манере Жолковского", указанной манеры не слишком придерживаются. Зорин не без бравады рассказывает студентам, как мало было тех, кто стоял ниже него в советской табели о рангах. Есть ли тут мифотворчество и/или вранье - не читательское дело, показателен именно отказ от позитивности, распирающей alter-ego того же Жолковского. Отлично знающий технологию аналитического письма, остро чувствующий нерв публицистики, Зорин, тем не менее, не превращает свои "казусы" ни в анекдоты, ни в новеллы. Они остаются сознательно бледными зарисовками с натуры - рутинной, исполненный истинно семидесятнического равнодушия. Если же читать эти заготовки к виньеткам как человеческий документ, то все становится на свои места. Тогда на первый план выступает многое из того, что отличает именно поколение, к которому принадлежит автор. Например, что единственным "идеалом юности" у них была ненависть к советской власти и что семиотикой и философией они интересовались, чтобы не быть, как те, другие ОНИ.

Отзвук этой фразы, брошенной в предисловии, катится до последней страницы, хотя раздел "Политика и мифология", вроде бы, совсем о другом. Дело не в "ненависти", вполне, в общем, оправданной, а в негативной самоидентификации. Удивительная устойчивость этой модели (не быть хотя бы, как ОНИ) вызывает смехотворные, если не тревожные действия политиков, не устающих спускать директивы по национальной идеологии, культурной идентичности, историческому самоопределению и т.п. На страницах НЗ автор с блеском отстаивал свое и чужое право оставаться в стороне, быть частным человеком без государственных запросов. Этот искусственный взгляд из угла, принадлежащий весьма успешному представителю интеллектуального мейнстрима, был хорош именно своей деконструирующей силой. В книге же она то ли ушла в песок, то ли, что вероятнее, лишилась контекста. Характерно, что из общего списка размышлений на случай несколько выделяется очерк "Осень в Нью-Йорке", посвященный теракту 11 сентября и написанный человеком, готовившим в тот день спецкурс по "Войне и миру" в своем манхэттенском офисе visiting professor'а. Это то прошлое, которое все еще с нами, в связи с чем у книги остается открытый финал - невольный фокус, спасающий от скуки.

Ныне критик Андрей Немзер ждет от своего тезки "новых трофеев", радуясь успехам "птицелова". Ряд обстоятельств, например - писательский дар в редком сочетании с энциклопедической ученостью, позволяет уповать на то, что дальше не будет ни пальбы по воробьям, ни истязания синицы в руке. Актуальная для прошлого десятилетия орнитология явно исчерпала себя, и Зорину это прекрасно известно, не будь он, по выражению Галины Юзефович, "редким примером того, что на Западе называется public intellectual". Если сам автор иронично полагает, что сознание соотечественников стремительно развивается "от романа к сказке" (а именно так озаглавлен последний очерк сборника), то недостатка в материале не будет. Другое дело - стимул для его анализа...

Примечания:

1 Редкий случай оправданного риска - вышедшая в НЛО почти одновременно с работой Зорина книга Ларри Вульфа "Изобретая Восточную Европу...". Обычно переводчик предпочитает успокоительную субстантивацию: например, работа немецко-американского русиста Айрин Мазинг-Делич "Abolishing Death" в русском переводе называется "Преодоление смерти" (СПб.: Академический проект, 2004), а знаменитая книга Маршалла Маклюэна "Understanding Media" - "Понимание медиа" (М.: Канон-Пресс, 2003). Остается догадываться, во что можно превратить, скажем, "Rethinking Bakhtin" Кэрил Эмерсон.

2 "История есть особый метод изучения настоящего при помощи фактов прошлого" (Эйхенбаум Б. М. Литературный быт // Эйхенбаум Б. М. О литературе. М.: Советский писатель, 1987. С. 428).

3Кенжеев Б. Из семи книг. М.: Независимая газета, 2000. С. 93.

       
Print version Распечатать