Сурков и фашизм

Владислав Сурков и русские интеллектуалы

Ready made ideology

Среди многочисленных комментариев и реакций на последнее по времени явление "главного кремлевского идеолога" В.Суркова интеллектуальному народу выделяется достаточно долго длившееся обсуждение вопроса о связи представленной "программы" (или ее наброска) с классическими "фашистскими источниками". Хотя в итоге участники этого захватывающего полилога, инициированного одним из философски активных пользователей Livejournal.com, пришли к выводу о необходимости отказаться от самого термина "фашизм", по ходу дела можно было отметить кое-какие особенности аргументов, воспроизводящиеся, пожалуй, с большей регулярностью, нежели "матричные" принципы русской "политической культуры". Несмотря на бедность конечного вывода, полезно проанализировать сами способы "работы с фашизмом", систематически используемые интеллектуалами разных политических ориентаций. И одновременно обозначить их общее место, давно функционирующее в качестве слепого пятна.

Прежде всего следует заметить, что сама презентация некоего текста в качестве претендующего на определение государственной политической программы или даже "идеологии" (безо всяких кавычек) во всех случаях "текста Суркова" выглядит чрезвычайно наивной, лобовой, необеспеченной, что и оказывается предлогом для подобного обсуждения. Исходно задается удобная коммуникация между "властной речью" и "критическим интеллектуалом", которому преподносят предмет его анализа на блюдечке. Достаточно странно представлять продуцирование идеологии (даже если последнюю лишать смысла "ложного сознания", оставляя лишь аморфное значение "программы" или "курса") в ведомственном режиме. "Ведомство", пусть и представленное одним человеком, "отвечает за идеологию" как еще за одну "незаполненную клеточку" общественной работы. Более того, эта идеология сама манифестирует себя как идеология, как бы редуцировав все слои собственной "ложности" и "превращенности". Паря в пустоте или (что то же самое) скрывая реальный идеологический процесс, такая внутриведомственная "разнарядка" порождает один вряд ли учтенный заранее эффект - полное удовлетворение "критической" инстанции, на месте которой, в принципе, может оказаться всякий. Современную ready made идеологию не нужно искать или реконструировать. Она дается в форме as is. То есть как товар, производитель которого не гарантирует успех его использования.

Герменевтика в коротком замыкании

В этой когеренции "властной речи" и "критики" (то есть места критического интеллектуала), естественно, единственным предметом и самой идеологии, и ее критики оказывается текст, выполняющий функцию предельного референта. Идеология пока ограничена текстом, что чрезвычайно выгодно отличает ее от советской идеологической работы, претендующей на кое-что большее. Работа с этим текстом выполняется герменевтически. Для нее потребен хорошо подкованный в источниковедении интеллектуал, испытывающий радость в основном от узнавания знакомого. Так, соотнесение текста Суркова с текстами ведущих теоретиков фашизма позволяет "признать" вечный рецепт фашистской идеологии - в синтезе ее необходимых частей (включая социальный холизм, роль фюрера, будущего и т.д.). Недостающие элементы отсутствуют, как утверждается, именно по контекстуальным причинам их "присвоения" дискурсивными контрагентами. То есть, положим, Сурков вполне мог бы быть фашистом, однако распределение дискурсивных позиций его конкурентов и противников таково, что он не может себе этого позволить - поскольку отличия в этой дискурсивной борьбе играют центральную роль. В конечном счете, если какой-то части не хватает, само это отсутствие, как предполагается, говорит гораздо больше о целом, нежели опись наличных частей. Если Сурков "скрывает" некоторые центральные моменты фашистского дискурса, значит, опять же ему есть что скрывать. Например, "жертвенность", которая уготована для русского народа.

Естественно, подобный "метод" работы не имеет прямого отношения к собственно герменевтике, тем более он не способен поставить вопрос об отношении своей собственной структуры к той "мысли" фашизма, которую он выявляет в тексте власти - наподобие некой искомой "мысли сновидения". Следует понимать, что, несмотря на видимость противного, искомая цель такого подхода состоит вовсе не в конструировании собственно "критической" или "просвещенческо-предупреждающей" позиции, а в обозначении горизонта политической нормы, в которой "исключение фашизма", выполняемое по определенной технологии, играет ведущую роль. Когда интеллектуал заявляет о своей отстраненности или нейтральности, он уже имеет в виду некую нейтральность, которая, конечно, не совпадает с собственно научным нейтралитетом. Внимание к речи Суркова, скорее, бледной по своему содержанию (то есть стремящейся обозначить пункт такой бледности, ne-uter-альности), обусловлено не ею самой (и не высоким положением автора), а именно коротким замыканием позиций представителя власти, который считает достаточным для формирования идеологии ее прямое предъявление в качестве таковой, и "критического" интеллектуала, который, паразитируя на этом "сертифицированном" идеологическом тексте, стремится выстроить систему различий, переход между которыми обеспечивает его полем для работы.

Ведь в противном случае требование раскрыть "фашизм" как вновь возникающую стихию актуальной политизации упирается в своеобразный тупик: с одной стороны, мы можем признать, что последствия фашизма оказались столь серьезными и столь мистифицированными, что одно это послужило его "репрессии" - как политической, так и интеллектуальной. И что в таком случае "выход" фашистской "породы" на поверхность российского политического процесса стоит только приветствовать - как пролог для "большого" фашизма (или даже фашизма, не искаженного девиациями своих исторических предшественников). Но, с другой стороны, при таком выводе интеллектуал не может не столкнуться с ограничителем, который исходно направлял его стремление "признать фашизм", поскольку его текстуальное чутье заранее заточено как раз "репрессивным" механизмом, то есть вполне узаконенным способом говорить о фашизме как об "абсолютном" зле, ничего конкретного о нем не сказав. Такая заточенность определяется уже формированием самого общего термина "фашизм", то есть невозможностью расцепить в самом "феномене" фашизма его "сущность" и ее "репрессию". Первая неотделима от второй, производится и существует только в режиме близкого или более отсроченного исполнения второй. Причем интеллектуал в таком случае (как он сам может бессильно признать) ангажируется механизмами репрессии, которые, в принципе, не позволяют ставить вопрос о фашизме или о "фашизмах". Ведь его работа сводится именно к тому, чтобы "особым образом" не ставить этот вопрос, постоянно его выпячивая и делая центральным.

Двигаясь внутри этого своеобразного double bind, сформированного требованием "заранее замечать", "признавать" фашизм, раскрывать его текстуальную и социальную природу, и императивом его устранения, исключения, превентивного уничтожения, можно одновременно выдвигать малосовместимые друг с другом позиции. Например, обращаться к существенным отличиям уже на уровне "текстуальных источников" фашизма. И при этом утверждать наличие априорного синтеза его "четырех источников" и начал. В конечном счете, желание "признать" фашизм может руководствоваться исследовательским пылом ученого, который готов поставить рисковый эксперимент, лишь бы тщательнее изучить особенности интересующего его феномена - хотя бы для того, чтобы тем успешнее его в будущем предотвращать. Россия и ее идеология могут стать ядерным полигоном фашизма, вытесненного в Западной Европе. Но до такой диалектики ангажированный интеллектуал обычно не доходит, как не может он себе позволить и циничного "энтомологического" интереса, ведь в случае с фашизмом еще неизвестно, кто именно окажется букашкой, а кто - энтомологом.

Фашист как текст и его противник - интеллектуал-аскет

Вместо такой циничной диалектики формируется нерефлексивный механизм опознания-репрессии, который выражается в выписывании фашизма как некоего литературного жанра, обладающего особыми мифическими чертами. В соответствии с общими посылками своей позиции интеллектуал представляет фашизм в качестве, прежде всего, результата литературной работы, и здесь Сурков как писатель - немалая подмога. Однако это не простая литература, а саморазвивающаяся, роман-субъект. Иначе говоря, даже небольшие "ростки", повествовательные элементы фашизма неизбежно дорастают до собственного "гештальта", воспроизводя некую целостность содержания как свой телос. Отсюда тема "предупреждения", "превентивного интеллектуала": фашизм нужно предупредить - именно как то, что, внушая положительные "эмоции" и обманывая "малых сих" (вроде Хайдеггера), неизбежно восстанавливает само себя во всем структурном богатстве своих последствий. Иными словами, фашизм в такой "критической интерпретации" - это в глазах даже самых "благожелательных" критиков современный извод мифа о "благих намерениях". Что интересно в этом мифе - так это его "когерентность": фашизм не только постулирует холизм, ставит на первое место органическое целое (например, в форме целого народа и вождя), но и сам реализуется как целое, то есть как "одно целое".

Мысль о "фашизме" неизбежно воспроизводится как "Мысль Фашизма", то есть субстанция здесь непременно становится субъектом, причем - что особо интересно - даже самая мельчайшая доля этой субстанции. Герменевтический поиск "необходимых и достаточных" источников фашизма непременно восстанавливает искомое целое даже из части, а недостающие части списывает на особенности синхронического производства. В конечном счете, такой метод восстановления целого по одной косточке нужен именно для определения скрытых даже от самих себя дурных намерений, некоего figmentum malum фашизма. Эти намерения представляются как "нарыв", который виден только клиницисту, поскольку "для себя" эти намерения, естественно, дурными не являются. Сурков, в частности, может считать, что "злые слухи" о нем - лишь результат его собственных программирующих действий, однако в своем тексте он показывает, что его намерение скрыто от него в качестве абсолютно-злого. Фашизм интересным образом - в такой критической перспективе - всегда выполняется как гиперсубъект и в то же время как недосубъект. Он восстанавливается из пепла и одновременно не знает этого до конца. Конечно, сама позиция критика-терапевта в таком случае оказывается весьма опасной, рисковой, поскольку и на нее распространяется инфицирующая сила самовосстанавливающегося фашизма. Поэтому современный интеллектуал - это, прежде всего, аскет-антифашист, который должен фиксировать "первые признаки" "чумы двадцатого века" не столько в других, сколько в себе, ведь в соответствии с той же самой критической диспозицией фашизм "начинался" с таких же, как он (им, конечно, помогли некие абстрактные "общественно-исторические условия", но это не так уж и важно).

Симбиоз "анти" и "фа"

Такая картина "работы с фашизмом" имеет, конечно, несколько утрированный характер, однако это не значит, что она не реализуется сплошь и рядом. Любая внешне легитимная постановка вопроса в ней сопряжена с вполне конкретными и заранее заданными императивами представления/исключения фашизма, которые не оставляют места не только для собственно "инстанции понимания", но и для "археологии" фашизма - включая археологию его настоящего.

Возможно, наиболее симптоматичным является тот факт, что желание и готовность обсуждать отличия Гитлера и Рема, Юнгера и Шмитта поддерживает исключение, пропуск таких фигур, как Ялмар Шахт, изучение деятельности которых потребовало бы переоформления самого дискурса "критической оценки" и "детекции" фашизма как прежде всего идеологии. Ведь от фашизма как самовоспроизводящейся "матрицы смыслов" мы должны были бы перейти к фашизму как ( прежде всего) экономико-финансовому явлению, реализующемуся в специфическом международном контексте (и представляющему, соответственно, скорее, именно один момент в эволюции международных режимов). То есть к фашизму, который уже невозможно интерпретировать в терминах "самого" фашизма, то есть в терминах "вызревания", "почвы", "отравления", "заражения", "гештальта", "искажения", "падения" и т.п.

Говоря об "источниках фашизма" и подразумевая под ними прежде всего текстуальные источники или даже "идеи", мы не только идем на поводу записных идеологов "фашизма", но и отрезаем возможность действительной постановки вопроса о фашизме, в том числе и о его современной возможности, которая вовсе не эквивалентна его возвращению - возвращению некоего недобитого призрака, не желающего покоиться под могильной плитой.

Такая постановка вопроса (на сегодняшний день очевидно невозможная) должна была бы, в первую очередь, высветить то странное единство, которое объединяет и критиков "фашизма", то есть его просвещенных терапевтов, и его более или менее откровенных защитников, стремящихся высвободить "актуальную" истину фашизма, очистив его от "искажений" и всего "ненужного". То есть, конкретизируя, объединяет условных Михаилов Рыклиных и Константинов Крыловых. Их альянс, заключающийся в постоянном симбиотическом взаимоопределении (если двигаться к деконструкции фашизма, которая предполагала бы ограничение его холистской "литературности" и в то же время невозможность возврата к догматическому [например, марксистскому] прочтению), обосновывается именно необыкновенно упорной верой в идею как идею или даже в политику как политику. И, соответственно, в то, что истина фашизма как некоего совершенно уникального события (или события-зла) может быть раскрыта только из его собственного источника. Такая истина и такая идея представляются на сегодняшний день последним примером некоего "натурального порядка", естественного выведения одной мысли из другой, в каковом выведении порядок сущего совпадает с порядком мыслимого. А политика представляется местом, зияющим отсутствием "идей" и нуждающимся в наполнении. Несложно заметить, что в основе такого единства можно обнаружить именно фашистское отвержение каких бы то ни было "реальных условий" как в пользу "большой политики" и большого "понимания", так и в пользу мифологизации истории.

Принципиальное единство речи фашистов и антифашистов, которое остается невопрошаемым, обнаруживается уже на поверхности. Например, в сюжете чрезвычайного захвата власти некими внешними силами или, что то же самое, в представлении власти как всегда "внешней". В одном варианте эти властные силы не дают развиться гражданственности народа и ограничивают его институциональный рост, оставаясь "внешним", "наростом", "структурой". В другом они предстают просто захватчиками-нерусью. И в том, и в другом случае поразительна регулярность воспроизводства тем "лагеря", "ГУЛАГа", "капо" и т.п. - именно в зеркальных модусах. Например, с б ольшим вниманием к истории и с попытками историзации самого опыта "нашего фашизма". Или же с обращением к светлому национальному будущему. Собственно, и та, и другая стороны предполагают выстраивание будущего как своеобразное присвоение истины фашизма - либо как открытие фашиста в себе, либо как его утверждение. То есть либо фашизм в его истине уже реализован в актуальной захватнической власти (и тогда Сурков - лишь умеренный ее глашатай), либо эта власть является радикальным оппонентом подлинного фашиста. Выбор, как водится, невелик. Ведь в обоих случаях проблемы общества и публичности подменяются существованием гипостазированных и принципиально разделенных, инопланетных "обществ", "каст" или "рас". Единственное, что этим достигается, - так это экстериоризация проблематичности политического и социального.

Особенно интересно, то есть более хитро, такая экстериоризация происходит в случае антифашистского дискурса. Даже если актуальная власть не представляется в нем в качестве ответственной за тихое возвращение фашизма (за бытовой и бюрократический фашизм русской жизни), все равно она виновна в том, что народ остается нечувствительным к проблеме фашизма, продолжая "наивно" верить, будто он - не фашист. Иначе говоря, в таком случае власть остается ответственной за то, что проблема фашизма не была надлежащим образом интериоризирована, то есть она - конечный виновник такого его внешнего положения и, стало быть, отсутствия внимания к фашизму, которое порождает "россиянина" как единственное современное политическое животное, незнакомое с абсолютным злом именно потому, что оно его победило. Победило, не заметив!

Назад к первичному вытеснению?

О невозможности постановки вопроса о фашизме, вопроса, который получал бы ответ не в режиме тавтологического утверждения через поиск источника, приходится говорить именно потому, что в указанной конфигурации все, в общем-то, довольны. То есть репрессия фашизма успешна как никогда. Ведь поддерживаемая, например, на уровне Евросоюза логика профессиональных антифашистов, стремящихся импортировать в Россию большого Эдипа (а если это невозможно - то, по крайней мере, постоянно пенять на такую невозможность), на противоположном полюсе используется как вечное алиби подлинного фашиста. Как всего лишь еще один пример "заражения" и "захвата". Независимо от личной ненависти ангажированных представителей разных политических и интеллектуальных сред, их позиции объективно работают друг на друга, поддерживая своеобразное "ученое незнание". И, что еще более важно, сам их симбиоз встраивается в глобальное вытеснение/забвение фашизма как элемента истории капитала, труда и политики в XX веке. Ведь еще одно общее место дискурса фашистов/антифашистов - это более или менее откровенное недоверие к "революционному социализму" как таковому, как "родовой" мете и фашизма, и коммунизма. Исключение "социализма" со стороны фашистов и антифашистов руководствуется именно запретом на детерриториализацию фашизма, на его вписывание в ту политику, в которой, например, устанавливается объективное сходство антикризисных программ Германии 30-х и США того же периода (при всем различии условий и историй). Работа с этим исключением или, что то же самое, с "первичным" вытеснением фашизма грозит поставить слишком много неприятных вопросов, которые вряд ли возможно перенести в прозрачный мир последовательной (анти)фашистской дедукции.

И в конце повторение прямого вопроса: так фашист ли Сурков и его тексты?

Очевидно, что перформативным моментом текста является как раз замыкание ready made ideology и позиции интеллектуала, а не народа-власти и вождя-духа. В известном смысле даже при всем желании этот текст не мог бы выполнить фашистский жест, не мог бы работать по-фашистски. Вместо этого он оказывается вписан в другую дискурсивную историю, прежде всего - в историю интеллигенции. А на уровне распределения "позиций" он вынужден осуществлять попытки нейтрализации крайних фашистских и антифашистских позиций, переводя логику власти в логику центра. Однако такая работа остается достаточно рисковой, поскольку, во-первых, сам центр оказывается зависим от содержаний "экстремумов", крайних позиций, претендующих на будущую власть, а во-вторых, исключая наиболее содержательные позиции, центр создает эффект пустоты, скрывающей именно то, что она исключает в качестве неприемлемого для общества. Последний эффект возникает именно за счет замыкания речи власти с речью интеллектуала, готового опознать отсутствие в качестве примитивного скрытия или "временной скромности".

Иллюстрация: Комар и Меламид. Ностальгический вид на Кремль с Манхэттена, 1981.

       
Print version Распечатать