"Сакрализация рационального знания и логика осквернения институтов". Часть вторая

Продолжение...

Максим Фомин: Последние полгода в докладах, которые читают уважаемые люди в уважаемых московских вузах и НИИ, предлагается, например, строить автономные межпланетные поселения или создавать подземные поселения на глубине 20, 30, 40 километров. На вопрос известных специалистов: а как это реализовать, а есть ли технологии, которые позволили бы это сделать, ведь единственная глубокая скважина, которую удалось пробурить в России составляла всего 13 километров в глубину и была достаточно узкой, то есть «КамАЗ» бы в нее не влез точно? Эти люди отвечают, что технологии есть, просто о их от нас скрывают. Этот факт очень показателен, ведь других идей пока нет, они не озвучиваются и не предлагаются. Но, лично у меня данные предложения рождают когнитивный разрыв.

Как известно, всегда существует некое видение перспективы. Потом происходит постановка идеологических задач, дальше рождается доктрина, которая потом превращается в стратегию, план и et cetera. Но в этих предложениях по строительству подземных городов минимум две ступени оказываются вырваны, при этом появляется конструкция, которая обсуждается на очень серьезных научных конференциях. В контексте прозвучавших выступлений получается что: научное сообщество, представляющее собой институт, должно рождать реальное рациональное знание, которое потом должно трансформироваться в технологию, в продукт. Но, во-первых, общество еще больше начинает страшиться такого научного сообщества. Оно и так относится к нему с большим подозрением, потому что непонятно, что это такое. Раньше Академия наук представляла собой собрание уважаемых академиков, которые, сидя в черных шапочках, делали, что-то очень важное и очень нужное. И в обществе 1940-1960-х годов бытовало мнение, что если будешь учиться, ты туда может быть попадешь. Начиная с 1970-х годов, произошла мощная трансформация, и с конца 1970-х годов к Академии наук начинают относиться с подозрением, а не пиететом. Что академики делают, непонятно. И разбираться в этом не особенно хочется. А есть еще такой вариант: зачем вообще эта академия нужна? Такое отношение чаще проявляется по отношению к представителям гуманитарного знания. С техническими науками легче. Молодые ученые уезжают на Запад, что-то там производят и продукт их интеллектуального труда возвращается к нам в виде импортируемого товара. А вот что создают гуманитарии – это страшно или непонятно.

Почему так происходит? Дело в том, что если раньше существовали какие-то детско-юношеские кружки, сообщества, в которых молодых людей знакомили с наукой, и они, входя во взрослую жизнь, понимали, что же такое научное знание, то теперь данная система отсутствует. Как следствие, поскольку молодые люди не подходят к осознанию того, что есть наука ступенчато, они к этой науке относятся если и не враждебно, то с крайним подозрением. Отсюда и рождается сектантство.

Я не учился в МГУ, но хорошо знаком с тем, что там сейчас происходит. Я приведу простой пример. Раньше мехмат МГУ являлся чуть ли не жилищем небожителей. Мои друзья говорили: вот иду по коридору, а навстречу Келдыш, и у него можно что-то спросить, что-то узнать. И это был реальный обмен знаниями. Происходило фактически сакральное действо. Кто-то что-то чертил на какой-то доске, кто-то запоминал, что-то происходило. А что сейчас? Забор, стена, со своего чердачка кто-то выглядывает, все. Наверное, это и есть отсутствие сакрального в ведущем ВУЗе страны. Наверное, сейчас что-то меняется, но последние пять лет так все и было.

Петр Сафронов: Выражение «иду, а тут Келдыш», это почти идиома. В дальнейшем его можно использовать в преподавании. Из экономии времени, минуя сакрализацию, сразу перейду к осквернению.

Мне кажется, что различие секты и института, конечно, справедливо, но оно мешает нам схватить одну важную особенность функционирования институтов, которая, на мой взгляд, связана с тем, что они работают, предъявляя на показ свою непрозрачность. Это система, в высшей степени озабоченная демонстрацией чего-то. Однако, демонстрацией своеобразной, демонстрацией, имеющей парадоксальный характер показывания того, что показывать-то, собственно, и нечего. Данная демонстрация непрозрачности, которая приобретает со временем довольно высоко ритуализированные формы, во многом замещает поиск истины. Однако, вместе с тем она выполняет очень важную и полезную функцию постановки на место энтузиазма в смысле непосредственного ощущения присутствия Бога, того, что можно было бы назвать административной тайной, или я бы даже сказал, секретом.

Это ощущение административной тайны или некоторого секрета, которое неизбывно охватывает каждого, кто пытался в России как-то погрузиться в процесс защиты диссертации, существенным образом связано со всей конституцией академической системы. И в этом смысле я никак не могу согласиться с коллегой Фоминым, что 1940-1950-е годы или какие-то еще были временем блаженного хождения в черных шапочках, навстречу Келдышу. Келдыш был всегда и продолжает оставаться. Подобное положение дел имеет место в силу, прежде всего, того, что еще Михайло Васильевич Ломоносов приучил ученых Российской империи, потом ученых СССР, и, наконец, ученых постимперии, к тому, что статус ученого определяется наличием градуса, то бишь степени. И право присваивать градусы – это то, за что бился с пеной у рта и Михайло Васильевич, и многие другие. А как нас учит социальная практика, градус нужно повышать. Соответственно, не повышая градуса, мы оказываемся в ситуации, когда как будто бы нам и нечем подкрепить ту самую непрозрачность, которая настолько ценна для того, чтобы бесперебойно могла вырабатываться административная тайна или административный секрет.

Выработка этого самого административного секрета, которая неразрывно связана с повышением градуса, приводит к мысли, что если и говорить об автономии в производстве и науке как каких-то элементах всей этой системы, то нужно говорить не столько об автономном производстве научного знания, сколько о производстве, систематически автономизирующемся от научного знания. То есть, задача всей этой системы, построенной на беспрестанной заботе о научных и ученых степенях, заключается именно в том, чтобы максимально автономизировать процесс, связанный с формированием системы научной аттестации, от процесса формирования научного знания. И в этом смысле энтузиазма некоторым административным деятелям еще как не занимать.

Еще одно последнее замечание. Почему защита имеет свойство превращаться в ритуал, в инсценировки, в политические дебаты и карнавальные шествия? Превращение защит и процедур научной аттестации как таковых в вышеперечисленное отнюдь не является чем-то таким, в отношении чего, можно задавать вопрос «Почему?». Ничем, кроме ритуалов, инсценировок, политических дебатов, карнавальных шествий эта система в принципе не может и не могла быть ни в 1940-х, ни в 1950-х годах, то есть, во времена, когда были черные шапочки, когда черные шапочки заставляли снять, и когда даже забыли, что значат эти черные шапочки. Соответственно, имеет смысл поставить иные вопросы. Каким образом работает система, в которой защита является ритуалом? Каким образом работает та система, в которой защита является именно карнавальным шествием? Поставив эти вопросы, мы совершенно логично и последовательно перейдем к тому, что сдвиги и сбои в работе научных институтов, являются не более чем нормальным способом функционирования. То есть, это такая система, которая постоянно воспроизводит определенную сеть эпистемологических разрывов, маскирующих, по сути дела, тот факт, что само испытание системы науки на разрыв, то есть, возможность превращения науки в ритуал и ничего, кроме ритуала, является ее главной целью.

Александр Павлов: Кто-нибудь желает перенять эстафету?

Вопрос: Я правильно понимаю, что, с вашей точки зрения, ритуализация защит диссертаций – это не есть некоторое отклонение в логике развития научного сообщества, а это есть прямое следствие этой логики?

Петр Сафронов: Да, совершенно верно.

Кирилл Казбеков: Мне хотелось бы затронуть тему критериев научности, в частности в психологии, поскольку это как раз тот вопрос, который имеет отношении к институционализации науки. В течение долгого времени все занимались словесной эквилибристикой, жонглировали терминами: классическая научная рациональность, неклассическая научная рациональность, постнеклассическая рациональность. Но постнеклассическая научная рациональность, по крайней мере в психологии, - это как раз отсутствие научной рациональности. Грубо говоря, уже нет никакой истины и нет тенденции к ее нахождению. А есть право того, кто заявил, что он знает что-то. И это право фактически не оспаривается. В психологическом сообществе, например, очень сильно давление авторитетов. Если кто-то сказал что-то, то это что-то практически нельзя оспорить. Ведь непонятно, на каких основаниях ты будешь это оспаривать. Поэтому приходиться постоянно оперировать к мнениям разных ученых. Грубо говоря, стоит не вопрос о том, приумножаем ли мы знания, и можем ли мы каким-то образом продвинуться нашем познании человека. Стоит вопрос о том, каким образом мы находим некоторую солидарность между разными позициями разных людей. К чему это приводит?

Если мы не знаем, что такое наука, то нам нужно какое-то замещение. То есть, нам нужна некоторая подставка, опора для того, чтобы каким-то образом действовать. Соответственно, если у нас нет классических научных критериев, нам нужны критерии институциональные, то есть, степени, гранты, звания и так далее. Это приводит к сакрализации научных школ, дисциплин, а самое главное, людей, которые за ними стоят. Почему? Потому что если мы не знаем, что такое наука, тогда тот, кто такое сказал, что нечто является наукой, оказывается основателем научной школы. И единственное, что отличает его от как будто бы маститых ученых – это наличие институциональной укорененности. Отсюда и ритуализация процесса получения научных степеней.

Что же будет делать молодой человек, который приходит в научный институт, и еще не зная, что такое наука, обнаруживает, что в НИИ тоже никто давно этого не знает? Он, прежде всего, неизбежно потеряет энтузиазм. Потому что если человек пришел заниматься наукой, а науки нет, то ему придется каким-то образом создавать свою науку. И таким образом противопоставить себя существующему положению вещей. Либо уйти из этой системы, либо найти какую-то альтернативу. Таким образом, нам нужно снова поставить вопрос о критериях научности, о чистоте научного знания. И, соответственно, на этом основании мы сможем понять, что такое качественная научная диссертация, и каким образом должно регулироваться научное сообщество.

Андрей Игнатьев: Слово «институт» упорно использовалось в предыдущих выступлениях одновременно в двух разных смыслах, притом, эти разные смыслы все время подменяли друг друга. И меня это начинает беспокоить. Я понимаю, что есть проблемы, касающиеся науки как социального института. Есть проблемы, касающиеся организации, которые называются отраслевые и академические институты. Но это, вообще говоря, две совершенно разные проблемы.

Я имею некоторое представление о том, как устроена американская наука. В 1970-е годы мне много приходилось про нее читать, а в 1990-е годы даже посмотреть своими глазами. Хорошо известно, что в США существуют три сектора науки: промышленные лаборатории, университеты и независимые исследовательские институты. В одном из таких исследовательских институтов мне удалось побывать. Там точно известно, чем все занимаются. Ни о каких отчетах и речи нет. Промышленная лаборатория выдает коммерческий продукт, университет выдает образованных и умелых молодых людей, а независимый исследовательский центр обладает, скажем так, персональной репутацией. Обычно, это два человека – секретарша и директор центра. За океаном вопроса о том, кто приносит пользу обществу, а кто нет не возникает. В нашей стране этот вопрос задавался еще в 1960-е годы, когда я поступал в аспирантуру. С тех пор ничего не изменилось. Но, это действительно интересный вопрос.

Я примерно понимаю, у Академии наук попросту нет функций, нет прагматики. Соответственно, нет никакой прагматики и в учреждениях Академии наук. Поэтому вырождение Академий наук во что-то вроде досугового сообщества для институтов есть явление нормальное. Но это опасно.

Что касается науки как социального института, то я был бы готов долго и с удовольствием защищать тезис о том, что у нас в стране наука была вполне институализирована только при советской власти, да и то не на протяжении всего этого периода. Начиная с середины 1980-х годов, происходит ее стремительная деинституционализация. И вот эти самые секты, о которых сегодня было много сказано – классический признак того, что обычно остается, когда то, что является социальным институтом исчезает. У нас в стране наука не институализирована. Сегодня она существует в доинституциональной форме, в форме каких-то комьюнити и небольших групп.

Константин Аршин: Я, прежде всего, хотел бы защитить честь своего родного вуза. Я закончил МГУ имени Ломоносова, философский факультет. Поэтому инвективы насчет того, что Келдыша в коридорах Главного здания МГУ сегодня не встретишь, должен отметить, что, наверное, действительно не встретишь. Келдыш – это фигура в научном мире. Если использовать термин Имре Лакатоса, то академик Келдыш – это создатель определенной научно-исследовательской программы. Отсюда мы о нем и знаем. Но в рамках этой научно-исследовательской программы сегодня работают сотни и тысячи математиков, имен которых никто не знает. Это, однако, не значит, что они неталантливы или не могут похвастаться каким-то достижениями. Совсем нет. Но, современная наука это, к сожалению, а может быть к счастью, не работа одиночек. Это в XV веке Галилей мог выкачать из стеклянной трубки воздух и доказать, что перо, дробинка и листик в вакууме достигают дна одновременно в вакууме, что масса тела не влияет на скорость его движения в вакууме. Это можно было сделать в XV веке. Но сегодня физик-одиночка не сможет построить себе синхрофазотрон или адронный коллайдер. Последний, кстати, не может позволить себе ни одна страна в мире. Строительство адронного коллайдера финансировали несколько европейских стран. Равно как и химик-одиночка, если он, конечно, не долларовый миллиардер, не создаст собственную современную научную лабораторию. А если мы коснемся социологии, то и социологи на свои собственные деньги едва ли смогут провести качественное полевое исследование. Они все равно вынуждены подавать на гранты. Это, во-первых.

Во-вторых, вопрос о сектах. Если мы обратимся к творчеству философа науки Томаса Куна, то он говорил, что в определенные моменты, в моменты научных революций, происходит борьба парадигм. И как мне кажется сегодня мы как раз находимся в ситуации такой борьбы. В современной России идет война парадигм. Советская социология умерла, но ей на смену еще ничего не пришло. Однако, каждая парадигма претендующая на победу обладает собственным понятийным аппаратом, собственным языком. Соответственно, встает вопрос, с моей точки зрения, о языке. Насколько представители этих секты, каждая из которых стремиться сделать свою парадигму единственно возможной, понимают друг друга. Оказывается, что, на самом деле, они друг друга не понимают. На самом деле, они, может быть, используют одни и те же понятия, но вкладывают в них совершенно разный смысл. И когда вдруг представители одной секты встречают представителей другой секты и слышат от него, что он как-то по-иному понимает то понятие, которое используют они, и как-то по-иному его трактует, они приходят в бешенство и стараются уничтожить этого человека как единицу производства научного знания. Карнавальное шествие превращается в закланье. С моей точки зрения, это именно то, что мы здесь увидели. Это именно такое заклание, которое было вызвано неправильно понятым языком, неправильно понятыми жестами. В итоге диссертант оказывается в положении миссионеров, которые в Африке встречали племена каннибалов. Каннибалы скакали вокруг миссионеров, улыбались им, а те думали, что их таким образом приветствуют. На самом деле это был ритуальный смех перед поеданием этих миссионеров. И выход только один – оканчивать аспирантуру и защищаться в тех вузах, в которых получали диплом. То, что на Западе, как известно, считается дурным тоном, у нас оказывается правилом.

Александр Павлов: Итак, вопрос поставлен. Термин «секты» не нов для языка социальной науки. Например, политическая наука США активно использовала этот термин на протяжении всего XX столетия, она. Более того, сами политические ученые были своего рода гуру, вокруг которых формировались сообщества их учеников. Это действительно напоминало некое подобие секты. И мне хотелось бы узнать у Виктора: какой смысл он вкладывает в понятие секты? Ответ на этот вопрос важен, поскольку Константин, употребив данный термин, в некотором смысле расширил его смысловое поле. Если вначале мы говорили о науке как институте и об институтах академии наук, то в данном случае под определение секты попали и группы ученых, которые исповедуют те или иные ценности, те или иные принципы и, не побоюсь этого слова, парадигмы. Виктор, передаю вам слово.

Виктор Вахштайн: Я не предполагал, что термин секта из иллюстративной метафоры станет базовым концептуальным определением. Но мне он искренне симпатичнее, чем, например, термин «академические банды» у Шеффа. Представление социологии науки через призму социологии религии – дает лучшую оптику, чем представление социологии науки в облике эдакой криминологии научных подворотен.

Если мы обратимся к чисто социологическому определению понятия «секта», то увидим, что это не более чем замкнутая группа людей с сильной солидарностью, механизмом сплочения которой является приверженность ритуалу. Таким образом, секта – это вовсе не обязательно религиозная группа. Для существования секты достаточно существования общего культа. В этом смысле культ магического пресуществления идиота в кандидаты наук вполне может быть таким основанием солидарности. Иными словами, культ дарования степени и посвящения в сан, достаточен, чтобы вокруг него образовалась секта.

Однако вопрос проблемы сект как своего рода способа постинституционального существования науки гораздо более сложен. Ведь проблема не в приверженности к культу и не в том, что секты по природе своей герметичны и каждая из них пользуется своим языком. Проблема в том, что, с одной стороны, они не являются энтузиастическими и их приверженцам бессмысленно задавать вопрос: ищут ли они истину в процессе дарования сана? Для них истина – этот регулятивный принцип рационального научного познания – более не является регулятивным экзистенциальным основанием солидарности. Инструментальная рациональность благополучно вытеснила всякое представление о том, что существуют некоторые ценностные основания научного познания.

Когда мы предложили провести данный круглый стол, я не ожидал, что даже наиболее благожелательно настроенные наши коллеги по разным институциям, которые были искренне возмущены происшедшим с Дмитрием Куракиным, уже через день после дискуссии проявили классическую реакцию на осквернение реликвии. И интересно, что реликвией здесь является не Институт социологии, а то, что предполагается его неизменным атрибутом – автономия научного знания. Они готовы признать, что никакого научного знания в институтах уже нет, но они требуют сохранить их автономию.

Оказывается, автономия является естественным следствием институционального существования. То есть, если существует институт, он должен быть автономным. Возможна ли автономия научного знания, когда наука переходит в режим коммуникации между сектами, непонятно. А это уже вызывает явное ощущение угрозы. Ведь, какая автономия может быть у секты? Другое дело – институт. В Париже, например, или в Греции до недавних событий полиция не могла войти с оружием на территорию кампуса без разрешения ректора. Вот это и есть реальная автономия. И вот нас упрекают в том, что вынесением обсуждения «казуса Куракина» в поле публичного обсуждения мы эту автономию разрушаем. Даже те, кто готовы признать, что институт мертв, настаивают на том, что автономию при этом нужно сохранить любой ценой.

Если бы существовал единый язык науки с общими ценностными императивами, проблемы коммуникации между сектами не возникало бы. Ведь в этом случае, даже не понимая, что стоит за той или иной теоретической конструкцией, представители разных институций могли бы, тем не менее, понять научного ли круга этот человек или нет? Однако сейчас становится очевидным, что поскольку секты являются герметично замкнутыми и у каждой свой собственный язык, то ни о каком смысловом механизме координации речи уже не идет. В то же время институциональная координация слабеет с каждым днем. Но если институциональная координация дала сбой, то разлом между сектами становится очевидным. Нет никакой институциональной автономии науки в эпоху сект. Потому что в эпоху герметично замкнутых сект, наука по-настоящему независима только от самой себя. В этот момент от того, что называется институтом производства научного знания, уже ничего не зависит.

Представьте себе тот самый храм научного познания, который Бэкон некогда установил в центре своей Новой Атлантиды. Храм со временем был преобразован в институт, институт поделился на секторы, жрецы как заведенные продолжали ходить на собрания и жертвоприношения, потом даже эта институциональная координация ослабла, и секторы стали «сектами без миссии». Не имея внятных этических императивов, объединяющих их в незримый колледж, эти секты продолжают влачить существование на руинах храма научного познания. Иногда приторговывают индульгенциями, иногда приносят жертвы. Но бессистемно и без энтузиазма. А параллельно мучительно пытаются найти основания своей новой – постинституциональной – идентичности.

Окончание следует...

       
Print version Распечатать