Редакция журнала "Проблемы мира и социализма" 1958-1990

Воспоминания сотрудников и современников. Часть II

От редакции: Редакция журнала "Проблемы мира и социализма" (Прага, 1958-1990) - интересный феномен советской политической истории. Сотрудники его редакции оказали большое влияние не только на судьбы позднего советского марксизма, но и на политическую трансформацию "восточного блока" в 1985-1991 гг. Между тем история этой редакции почти не изучена, есть лишь несколько интервью и воспоминаний, а архив редакции до сих пор не приведен в порядок и не описан исследователями. Месяц назад в Facebook по нашей инициативе началась небольшая дискуссия о "Проблемах мира и социализма". Сегодня мы публикуем воспоминания Александра Волкова, присланные в редакцию. Это лишь начало серии публикаций, которые мы посвятим истории знаменитой редакции.

Волков Александр Иванович (р. 1929) – журналист, доктор исторических наук, профессор. Окончил Ленинградский государственный университет по специальности – журналистика. Работал в газете «Алтайская правда», в том числе – в годы освоения целинных земель. Затем был собственным корреспондентом газеты «Известия» по Алтайскому краю, по Ростовской области – это время, когда главным редактором газеты был А. И. Аджубей. Впоследствии был назначен редактором отдела и членом редколлегии газеты «Советская Россия», работал заместителем редактора отдела «Правды». В 1970 году перешел на должность заведующего сектором в Институт конкретных социальных исследований АН СССР. В 1972 году был приглашен на работу в международный журнал «Проблемы мира и социализма» (Прага), заведовал отделом журнала. Пробыв в Праге почти 11 лет, стал профессором Академии общественных наук, потом - заведующим научным отделом Института общественных наук при ЦК КПСС. После преобразования института в Фонд Горбачёва - его эксперт. Ныне – независимый журналист, автор нескольких книг.

* * *

На крутом холме, возвысившимся над Прагой, на огромном бронзовом коне сидит могучий бронзовый Ян Жижка, вперив неподвижный взгляд единственного глаза (другой закрыт косой повязкой) в далекую точку на противоположной стороне города. Туда, где сквозь дымку чернеют островерхие шпили Собора Святого Витта в Пражском кремле. Если, наглядевшись отсюда на панораму города, повернуться на сто восемьдесят градусов и медленно, прогулочным шагом, пойти по асфальтированной аллее назад, то минут через двадцать выйдешь на лежащую чуть ниже улицу Коневова (то бишь маршала Конева, который когда-то освобождал этот город от фашистских войск), а, пройдя еще примерно столько же, подойдешь к дому с пронумерованными подъездами – 155, 157, 159. В пятьдесят пятом живут в основном латиноамериканцы, в пятьдесят девятом – чехи. Средний, 157 – наш.

Мы живем на шестом этаже, а вокруг нас очень интересные соседи. За дверью рядом недавно жили ирландцы, а потом поселились молодые французы-переводчики. Напротив нас – представитель Компартии Венесуэлы Херонимо Каррера с женой Магдой, немкой. Над нами Сарада Митра, индиец. Под нами – индонезиец Сатияджая Судиман с русской женой, рыженькой Наташей. Ниже – панамец Феликс Диксон, ну, и наши, русские сотрудники международного журнала «Проблемы мира и социализма» (ПМС), наследника, можно сказать, правнука Коминтерна, объединявшего когда-то коммунистов мира.

Из того, что уже говорилось об этом журнале, лучше, чем кто-либо и когда-либо, рассказал в своем интервью, которое мы взяли у него вместе с коллегой, журналистской Светланой Ярмолюк, Лев Степанов, руководитель группы консультантов при шеф-редакторе этого издания. Журналист-международник, он работал в издательстве «Иностранная литература», журнале «Новое время», в Посольстве СССР в Индии, в Институте мировой экономики и международных отношений АН СССР, был заместителем главного редактора журнала «МЭиМО». В течение двенадцати лет (1971–1983) работал в Праге. Затем был консультантом отдела ЦК КПСС.

Мы брали интервью для книги «Пресса в обществе (1959-2000)», и я сейчас хотел бы опереться на него, поскольку в нем систематически изложены некоторые очень существенные вещи, обсужденные и согласованные нами, кстати, еще до публикации. Приведу его с сокращениями - того, что не имело прямого отношения к главной теме.

– Насколько нам известно, Лев Васильевич, работа в печати поглотила чуть ли не полвека вашей жизни. Но если не возражаете, мы хотели бы поговорить главным образом о тех двенадцати годах, которые вы провели в Праге, в редакции журнала «Проблемы мира и социализма». И давайте сразу уточним, что это было время как раз между концом Пражской весны и началом нашей перестройки, не так ли?

– В общем, да. А уж если быть точным, то я попал в Прагу через три года после появления там советских танков и отбыл домой, в Москву, за полтора года до прихода Горбачева к власти. Тем самым уточняется, в каком именно издании мне довелось работать. Ведь на разных отрезках пройденного журналом без малого тридцатилетнего пути под названием «Проблемы мира и социализма» выходили, по моим представлениям, по меньшей мере, четыре разных издания – румянцевское, францевское, зародовское, послезародовское (по фамилиям шеф-редакторов) или, при почти точном совпадении по годам, хрущевское, раннебрежневское, позднебрежневское, послебрежневское.

По убеждению и по рассказам «пражан первой волны», именно при них (58–64 годы), то есть при Румянцеве, то есть при Хрущеве, журнал достиг высшей точки развития и самого пышного расцвета. Склонен считать, что так оно и было, особенно если учесть, что «первым пражанам» выпало снимать сливки с основосотрясательных решений ХХ съезда. И среди независимых, так сказать, отзывов о журнале наиболее для него лестные относятся, мне кажется, к «Проблемам» как раз того времени.

Под руководством Францева (64–68 годы) журнал притих и превратился в растерянного наблюдателя, а в какой-то мере и пособника обратного замораживания оттаявшей было при Хрущеве общественной мысли.

Волнения европейского студенчества и Пражская весна открыли (или пусть для начала только приоткрыли) новую страницу в современной истории, а заодно и в жизни «Проблем мира и социализма». Москва еще лелеяла свой «полный гордого доверия покой», но, хочешь – не хочешь, ее идеологам приходилось искать способы приспособления к миру, внезапно усложнившемуся и возымевшему склонность бунтовать. Для нового шеф-редактора журнала Зародова такое приспособление («без сдачи принципиальных позиций») было и серьезной личной потребностью, и важнейшей в его понимании задачей КПСС. Так что под его водительством (68–82 годы) «Проблемы» обрели второе дыхание и стали осторожно допускать на свои страницы то непривычные, то даже явно крамольные суждения.

Журнал послезародовского времени, на глазах тускнея, протянул до весны 1989 года. Он был обречен: в условиях разложения и распада коммунистического движения, при гласности и свободе печати такому изданию уже не было места. Потерпели крах и попытки превратить его из журнала международного «красного» в международный «розовый».

Не могу не поделиться таким, забавным по-своему, наблюдением. Мои знакомые «пражане» разных очередей заезда, как правило, настаивают, что именно в их время журнал был наиболее интересным и работал всего плодотворнее. Воистину непобедимо преданное отношение всякого кулика к своему болоту. Моим временем было зародовское по пражским часам и позднебрежневское – по советским.

– Для советской печати это было время унылого однообразия. Все повременные издания были как бы одним миром мазаны. Ушли в небытие четкие различия и противостояния, вроде тех, что разрывали читателей между «Октябрем» и «Новым миром». Есть, однако, мнение, что "Проблемы" многие читали особенно внимательно и заинтересованно. Например, по словам известного правозащитника А. Гинзбурга, журнал пользовался успехом у попавших в заключение диссидентов. Каково ваше мнение: имел ли он собственное лицо, представлял ли особое, отличное от других направление?

– И да, и нет. Это, думаю, самый близкий к истине ответ. Да – уже потому, что журнал даже не числился советским. Он считался международным – совместным изданием сначала, кажется, двадцати (при основании в 1958 году), потом многих десятков «братских партий». А нет – потому, что журналом тем не менее всецело распоряжались ЦК КПСС (задававший «генеральную линию») и советские работники редакции (тащившие на себе груз литературной текучки и организационно-технической суеты). Из Москвы, конечно, шли и деньги, хотя все партии-издатели, стоявшие в своих странах у власти, тоже были обложены данью, собирать которую с каждым годом становилось все труднее. И как всегда: кто этот журнал «ужинал», тот его и «танцевал».

В первые же дни работы в редакции я услышал из уст тогдашнего ответственного секретаря Шахназарова: «Любые наши попытки улучшить журнал, поднять его качество останутся бесплодными. Журнал и должен, и будет соответствовать нынешнему состоянию коммунистического движения. А оно такое, какое есть». Меня эти слова, признаться, покоробили. Ни на какие творческие усилия они не воодушевляли. Путь к примирению с правдой, высказанной вслух Георгием Хосроевичем, занял несколько лет. По ходу дела уяснилось, что же именно за этой правдой скрывается, и как она (неизбежно!) отражается на содержании, на всем облике журнала. Самым существенным было то, что на страницы «Проблем» не мог не выплескиваться все более охватывавший комдвижение идейный разброд – иначе сказать, идейное многоцветье.

Главной и всеопределяющей задачей для нас было «укрепление единства международного коммунистического движения». На деле это означало прежде всего постоянный, из месяца в месяц, сбор подписей компартий мира под текстами, которые, каждый на свой лад, должны были звучать присягой на верность Москве. Часто это не составляло труда. На заре своей пражской жизни, в 1972 году, находясь еще во власти некоторых романтических, на школьной скамье усвоенных представлений, я был просто ошеломлен собственным производственным успехом – тем, с какой легкостью получил в Люксембурге подпись председателя тамошней компартии Доминика Урбани под «его» статьей, мною же написанной и в нашей редакции переведенной на французский. «Автор» назначил мне встречу в кабачке, где и подмахнул, не читая, это мое сочинение. То же самое, с ничтожными отклонениями от общего правила, повторялось у меня потом с главными коммунистами в Австрии, Дании, Норвегии.

Подобное, однако, не проходило с руководителями чуть более самостоятельных либо уж совсем отбившихся от рук партий. Например, нечего было и думать о подсовывании готовых бумаг испанцам, итальянцам, французам. Со временем все больше стала обнаруживаться заразительность «дурного примера»: в 1976 году я заявился в Лиссабон с тщательно отработанным «проектом статьи» Алваро Куньяла и неожиданно получил от ворот поворот. Правда, произведение, созданное им самим и присланное в редакцию пару недель спустя, духом своим и содержанием нисколько не отличалось от моего «проекта».

Сама наша роль «нового Коминтерна», занятого борьбой за единство международного коммунистического движения, предполагала отсутствие такого единства или, во всяком случае, его зыбкость, непрочность. Действительно, если одни партии легко снабжали нас своими «подписями», то другие настойчиво проталкивали в журнал и упорно отстаивали собственные, дорогие им (но не Москве!) «завоевания творческого марксизма».

Единство партий, как и единство «Проблем» с советскими печатными изданиями, было незыблемым главным образом перед лицом врага номер один – американского империализма. Ему от журнала всегда доставалось по первое число. Но далее срабатывала со средневековья известная истина: еретик опаснее безбожника и самого дьявола.

Зло страшнее страшного, с которым неустанно воевали «Проблемы», находилось не где-то в цитаделях мирового капитала, а всегда в пределах передовой части человечества – либо в странах социализма, либо в рабочем и национально-освободительном движениях, либо среди партий, признававшихся коммунистическими, то есть, в конце концов, в собственных рядах хозяев журнала. Имя зла с течением времени менялось. Сначала это была «клика Тито-Ранковича», с которой вела непримиримую борьбу предшественница «Проблем» – переместившаяся из Белграда в Бухарест газета «За прочный мир, за народную демократию». Потом, уже из Праги, прямой наводкой поочередно хлестали по маоизму, чехословацким предателям-ревизионистам, польской «Солидарности»...

Более обходительное обращение требовалось для еврокоммунизма в разных его ипостасях и для не в меру самостоятельных идеологов, подававших голос из братских соцстран. В этих случаях негоже было громить; ошибкам и заблуждениям надлежало противопоставлять выверенные марксистско-ленинские взгляды. Соотношения выдерживались «правильные»: на одну страницу «заблуждений» страниц эдак тридцать идеологически безукоризненных текстов, разъясняющих и опровергающих.

Установочными, во всех отношениях главными были, конечно, статьи, которые печатались за подписями руководителей КПСС. Чистоту и точность поставлявшихся со Старой площади и распространявшихся «Проблемами» теоретических истин мы блюли с особым рвением. Если случалось чего-то недоглядеть, старшие товарищи нас поправляли.

Этот опыт «Проблем» и мой лично дает, между прочим, повод задуматься о цене идеологической чистоты, причем о цене в ее буквальном, самом обыденном понимании. То есть почем (в денежном выражении) обходилось строго выверенное партийное слово? В 1977 году я как-то должен был срочно слетать в Москву и обратно, чтобы доставить в Прагу одно-единственное исправление, внесенное самим Сусловым в «его» статью, подготовленную у нас для очередного номера. В те времена аэрофлотовские тарифы устанавливались еще не на рыночной, а на «научной» основе, но все равно подобное путешествие влетало, конечно, в копеечку. Справившись сегодня о стоимости авиабилета на полет по маршруту Прага-Москва-Прага, каждый может узнать, что за вставку прилагательного «социалистического» в словосочетании «принцип социалистического распределения по труду» отвалить по 400 баксов нашей партии было ничуть не жалко. Стоит задуматься, почему она была такая щедрая.

Впрочем, и в глазах многих сотрудников журнала любые затраты сил и средств на статьи, подобные сусловской, оправдывались тем, что таким путем строилась, как сейчас сказали бы, «крыша», под которой позволительно было запускать на журнальные страницы и кое-какую ересь. Читателям предоставлялась возможность мужественно продираться сквозь частокол забубенных пропагандистских заклинаний, чтобы впиться в несколько абзацев, по московским меркам крамольных и пропущенных нами когда вынужденно (по настоянию партии-автора), а когда и сознательно. Мы сами с наслаждением печатали, а преданные наши читатели и почитатели с удовольствием воспринимали отчеты о «круглых столах», за которыми их участники высказывали множество мыслей, советской властью не дозволенных.

Об этом вкладе «Проблем» в умственную жизнь нашего общества говорено-переговорено, написано-перенаписано. И все в одном ключе: журнал «выглядел» более прогрессивным, чем советские издания... Здесь проходили более раскованные идеи, чем дома, здесь они в известной мере «легализовались». Характерно, что «в Москве поначалу кое-кто даже пытался ограничить распространение журнала в СССР». Это – из совсем недавно (1998 год) вышедших воспоминаний К.Н. Брутенца, тоже бывшего «пражанина» и под конец партийной карьеры замзава международным отделом ЦК. К словам Карена Нерсесовича, как и к созвучным высказываниям иных «послепражских мемуаристов» (А.И. Волков, А.С. Черняев и другие) полностью присоединяюсь. Эта оценка, на мой взгляд, верна (хотя, может быть, и в разной степени) для «Проблем» как румянцевского, так и, безусловно, зародовского времени.

Журнал страдал врожденным пороком, который, однако, в определенном смысле оборачивался для него добродетелью. Он был обречен быть отменно скучным – уже потому, что на его страницы не допускались личные мнения и оценки, а лишь тщательно уравновешенные, по возможности для всех партий приемлемые суждения, то есть главным образом общие места. К тому же «Проблемы» под разными названиями выходили, как (с перебором!) сообщалось на обложке, на 34 языках и распространялись в 75 странах. (Данные эти претерпевали изменения, потому в заголовке названы иные цифры. – Прим. А.В.). Это означало, что обычная журналистская забота о сочности слова, об изяществе изложения заведомо теряла смысл, поскольку любые достижения в этой области все равно шли насмарку при переводе. Впрочем, и выглаженные до состояния телеграфного столба тексты «русского эталона» ставили переводчиков в тупик; они, например, годами бились над неразрешимой задачей – как перевести (на какой угодно язык) словосочетание «персональный пенсионер союзного значения»?

– Достоянием чуть ли не всего нашего читательского сообщества были, как известно, навыки чтения между строк. Для «Проблем» тоже были характерны «подтексты»?

– Могу поручиться, что эзопов язык, прозрачные или хотя бы скрытые намеки, косвенные наводки для читательской мысли – все эти приемы политической тайнописи, неплохо освоенные и испытанные в некоторых советских изданиях, у нас совершенно не были в ходу.

Все сколько-нибудь значительные статьи попадали на страницы журнала после их обсуждения и утверждения на заседаниях редакционного совета либо с учетом замечаний, сделанных представителями партий в рабочем порядке. Предварительно подготовленные тексты переводились и размножались на ротаторе, у которого долгие годы стоял пожилой технический работник, чех. Пришел ему срок уходить на пенсию, и на своих проводах он – тихий, скромный человек – заявил, что хотел бы на прощание разрешить мучившую его все это время загадку: что такое «струггле»? «Если у меня шла статья на английском, – пояснил он, – я заранее знал, что на каждой странице это слово встретится раз десять. Так что же это такое?».

Так невзначай была, на мой взгляд, дана независимая сводная оценка одновременно и языкового убожества журнала, и смысловой ограниченности его содержания, переперченного революционной риторикой (Struggle, англ. – борьба)…

Так вот, мне кажется, что, ощущая навязанную обстоятельствами внешнюю непривлекательность и занудность своего детища, сотрудники журнала даже и по этой причине, то есть подсознательно стремились поправить дело и снискать благорасположение читателя, используя любую возможность подсунуть ему какую-нибудь «свежатину», подать ее под видом осуждаемой «ненашей» точки зрения. Хотелось все-таки как-нибудь поприличней выглядеть, причем в глазах именно своего, советского читателя. Работали главным образом, если не исключительно, на него.

– И добивались читательской признательности?

– Ответ может быть утвердительным со ссылкой на то, что в СССР журнал расходился почти без остатка. Но кто скажет, какую роль при этом играло то обстоятельство, что из года в год от членов КПСС требовали подписываться хотя бы на одно партийное издание, и они останавливали свой выбор на «Проблемах», которые были дешевле большинства подобных журналов и партийных (вроде «Правды») газет? В любом случае «Проблемам» выпало обрести то, что именуется широкой известностью в узком кругу, и в пределах этого круга журнал поддерживал шевеления ищущей мысли, подпитывал умы свежими соками и помогал им освобождаться от косных, отставших от века представлений…

Слепцам журнал глаз не раскрывал; до них он попросту не добирался. Но прозревавшие находили в нем опору и поддержку.

Мне известно упомянутое вами мнение-воспоминание Александра Гинзбурга, который добавлял, что журнал даже повергал наших инакомыслящих в сомнения насчет правильности избранной ими линии общественного поведения, заставлял задумываться: что лучше – открыто отстаивать свои взгляды, расплачиваясь за это обрывом всех связей с обществом, либо все-таки использовать доступные возможности влиять на умы, ради чего, мол, не грех и наступить иной раз на горло собственной песне?

Находил добрые слова для «Проблем» и А.И. Солженицын – это в связи с появлением в журнале статьи Юрия Карякина (1963 год), которая представила только-только громко заявившего о себе писателя ценнейшим идеологическим союзником международного коммунистического движения.

Стоит обратить внимание на сходства и различия в восприятии «Проблем» вольнодумцами, с одной стороны, и охранителями устоев с другой. Если первые выискивали на наших страницах ростки независимой мысли и за это нас любили, то вторые, ссылаясь на те же признаки нашего вероотступничества, поносили журнал самыми грозными словами. От наезжавших в Прагу или в Карловы Вары партийных и государственных чинов среднего звена мне не раз приходилось выслушивать высокомерно осуждающие отзывы о нашей редакции как «гнезде ревизионизма». (Похоже, но с иной интонацией, вполне позитивной, высказался о журнале в одной из бесед популярный французский обозреватель Мишель Татю. Он назвал ПМС «гнездом диссидентства». - Прим.А.В.)

– Распространено мнение, что из тех, кто делал журнал, из людей, прошедших «пражскую школу», сколачивался затем особый, самый, так сказать, передовой отряд советской политической журналистики. Вы разделяете это мнение?

– Во всяком случае, «пражская школа» давала очень много – основательно учила и переучивала, здорово воспитывала.

Для начала, однако, не мешает взглянуть на вещи шире. Система – однопартийная, но многоподъездная – создавала вполне достойное оруэлловской оценки причудливое положение, при котором все стоявшие над печатью начальники были заодно, но некоторые выступали заодно больше, чем другие. В ЦК отношения отделов пропаганды и международного были подпорчены взаимной подозрительностью и неприязнью, что не обнаруживалось прилюдно, но сплошь и рядом прорывалось в частных разговорах, среди своих, когда стороны обзывали друг друга соответственно «отъявленными ревизионистами» и «невежественными долдонами». Говорить об идейной вражде в данном случае было бы нелепо. Но и не стоит упускать из виду проявлявшееся тут противостояние различных мироощущений, различных профессиональных опытов и в целом, можно сказать, различных культур.

«Проблемы» ходили под международным отделом, а не пропаганды, да еще над ними не было ни главлита, ни выездной комиссии. Печатать – не печатать, отправляться – не отправляться в загранкомандировку – такие, обычно мучительные в московских условиях, вопросы решались у нас просто и мгновенно, по итогам одной встречи с шеф-редактором.

Разумеется, московских чиновников это сильно раздражало, как и ни с какими привычными правилами не сообразуемое положение редакции, изъятой из-под власти посольства СССР. Все советские граждане и учреждения за границей находились под строгим посольским присмотром, а тут, видите ли, полная самостоятельность и прямой выход на Москву, да еще на ЦК КПСС, к тому же на его пропитанный чуждым духом международный отдел.

Всего этого было достаточно, чтобы носители косных московских взглядов и привычек смотрели на сотрудников нашей редакции как на скрытых идейно-политических противников. Многие были, например, убеждены в причастности советских работников журнала к развязыванию «антисоциалистических тенденций», которые привели к «преступной вылазке» Дубчека, Смрковского и прочих «врагов» Советского Союза и чехословацкого народа. К услугам такой точки зрения имелись и факты: в роковые дни 68-го несколько советских сотрудников журнала (среди них В.П. Лукин, впоследствии посол в США, влиятельный депутат Думы от «Яблока») были в срочном порядке отозваны в Москву в наказание за «неправильный» прием, оказанный ими советским танкам в Праге. Ясно, что подобные люди никак не могли выпускать журнал, нужный партии и достойно проводящий ее линию.

Действительность в таких представлениях ставилась с ног на голову. Не работники «Проблем» подняли на бунт Прагу, а восставшая и раздавленная Прага прочищала и освобождала от догм головы советских журналистов, учила гибкости их мозги и перья.

О «пражанах» румянцевского призыва А.С. Черняев говорит, что «эти люди, а их десятки, прошедших школу журнала, стали черенками свободы в дряхлеющем древе советского марксизма-ленинизма...» В существе своем, полагаю, эта оценка будет верна и в отношении значительной части сотрудников зародовских «Проблем». Но не мешает отметить вот какое немаловажное различие в судьбах «пражан» этих разных поколений. При первом заезде в «пражскую школу» поступали люди, только начинавшие искать свое место в профессиональной, общественной и политической жизни. Иных через пять лет после смерти Сталина и взять-то было негде. Мы же, усаживавшиеся за парты этой школы спустя 15–20 лет, в большинстве своем успели уже до прибытия в Прагу обзавестись и опытом, и положением, так что сравнительно с нашими предшественниками могли выглядеть переростками, второгодниками (некоторые, действительно, после перерыва в несколько лет, приезжали при нас на второй срок). Тем не менее воспитательно-преобразующая сила «пражской школы» была настолько велика, что помешать ее благотворному воздействию не могли никакие наши возрастные особенности.

Среди источников этой силы, помимо уже отмеченных, заслуживают упоминания по крайней мере еще два.

Прежде всего – сама Прага, примолкшая, ушедшая в себя, но так или иначе не дававшая забывать о трагедии 68-го. Конечно, и в кругах московской интеллигенции было тогда обычным делом потихоньку наслаждаться пленительными запахами увядших цветов пражского свободомыслия и мучиться горьким стыдом за свою пусть и косвенную принадлежность к тем, кто вытоптал эти многообещавшие ростки обновления. Но в самой Праге жизнь с кукишем в кармане требовала куда большей внутренней напряженности и изворотливости, особенно от тех, чьей первой и главной обязанностью было оберегать чистоту казенной идеологии и, более того, добиваться, чтобы эта идеология не теряла наступательного заряда и набирала влияние во всем мире. В этих условиях судьба ужей на сковородке была уготована и для меня, и для многих моих товарищей по советской части редакции, и в ощутимой мере даже для К.И. Зародова, а равным образом и едва ли не для большинства представителей «братских» партий в журнале.

Другим источником мощного влияния на наши умы и души было тесное повседневное общение с «представителями» (так обобщенно, без дальнейших уточнений именовались постоянно жившие в Праге либо время от времени туда наезжавшие люди, которые работали в журнале по поручению сотрудничавших с ним компартий). Отношения у нас с ними, за редчайшими исключениями, были самые хорошие, взаимно уважительные, часто сердечно дружественные. И в основе их лежали не «классовая солидарность», не «международное братство единомышленников-коммунистов», а чисто человеческие чувства и здравым смыслом привитые представления о том, что такое хорошо и что такое плохо.

Преобладали среди представителей люди порядочные, чистые. Многие отличались обширными познаниями и разнообразными, порой самыми неожиданными способностями. У одних за спиной были годы работы в подполье, жизнь, полная приключений, другие и в Праге-то чувствовали себя не совсем уютно, поскольку не могли забыть, что над ними висит вынесенный на родине смертный приговор…

По изначальному образованию я – индолог. Наверное, это сыграло определенную роль в нашем быстром сближении с умным, обаятельнейшим Сарадой Митрой, представителем компартии Индии. Сарада обладал неиссякаемым запасом юмора, пленял всегдашней готовностью подтрунивать над самим собой. Бок о бок, душа в душу прожили мы с ним все мои и его пражские годы. (Он скончался через месяц после моего возвращения в Москву).

На заре нашего знакомства я как-то попросил рассказать, что привело его в политику. Ожидал услышать что-нибудь насчет праведного гнева, разгоревшегося в душе индийского юноши, оскорбленного черствостью и жестокостью хозяйничавших в его стране колонизаторов. Поведал же Сарада следующее: «В мои школьные годы в нашем городке, да и по всей Бенгалии, время от времени в лавках исчезал керосин. Конечно, это вызывало всеобщее недовольство. Взрослые ругались, жаловались, но не знали, что делать. Зато мы, школьники, знали. Однажды сговорились и гурьбой отправились к дому окружного комиссара. Подошли, расшумелись. Он появился на крыльце – стройный, подтянутый, красивый англичанин. Спрашивает: – Чего вы хотите? По уговору предъявлять наши требования должен был я. И вдруг меня осенило, что с таким божественно прекрасным человеком, да еще и высоким начальником, говорить о керосине мелко, смешно, просто стыдно. Я выступил вперед и выкрикнул: – Свободы! Он по-доброму улыбнулся, широко развел руки и сказал: – Свободы? Нате. Пожалуйста. Ну, а если детской голове пришлось задуматься, что же важнее – керосин или свобода? – потом ее от политики не оттащишь. Так все и началось».

Журнал считался теоретическим, и как проповедники марксистских истин мы, советские работники редакции, могли действовать очень уверенно, оправданно сознавая и чувствуя свою более основательную книжную подготовку по сравнению с представителями партий, университетов, как правило, не кончавшими. Но помимо общих рассуждений о базисе и надстройке, об антагонистических и неантагонистических противоречиях, о мирных и немирных формах борьбы за диктатуру пролетариата и проч., и проч. – помимо всего этого, мы должны были еще заниматься воспеванием всякого рода земных достижений нашего родного общества.

Здесь нас постоянно подстерегали ловушки, расставленные посконными советскими представлениями. И на выручку приходили иностранные друзья, разъяснявшие, как это делала, например, Родни Эман, представительница «Левой партии – коммунисты Швеции», что предлагаемые автором такой-то статьи хвастливые ссылки на достигнутые в СССР успехи в охране материнства и детства выглядят по меньшей мере смешно в сравнении с тем, что достигнуто в этой области в Скандинавии.

«Что вы тут расписываете, как ваши трудящиеся проводят отпуск в санаториях? – кипятился Жорж Квиатовски, представитель Германской компартии. – В ФРГ отпуск есть отпуск. А в санаторий люди отправляются само собой, по предписанию врача, не во время отпуска, а помимо отпуска».

Так чужеземные «братья по классу» приучали нас критически относиться к опорным догмам советской пропаганды. Заодно они отваживали и от чисто советских подходов к выпуску национальных изданий журнала, к его распространению. Отбиваясь от нашего начальства, требовавшего расширить распространение «Проблем» в Сенегале, посланец тамошних борцов за народное счастье Амаду Дансоко гремел на редакционном совете: «Поймите, наконец, что африканская культура отличается от европейской. Она устная, а не письменная!»

Еще, среди прочего, учили нас не переживать за судьбу датского издания журнала и спокойно относиться к тому, что кучка выпускавших его коммунистов время от времени в полном составе увольняется и вливается в ряды безработных. Еще бы! Им же надо было на что-то жить, и полученных за два-три месяца пособий по безработице этим подвижникам-бессребреникам хватало, чтобы потом целый год отдаваться переводу и изданию журнала, не заботясь о куске хлеба.

Кстати, эти самые датчане потрясли нас и находчивостью, проявленной ими в поисках дороги к сердцу читателя. В редакции вдруг появилась малоформатная книжица в глянцевой обложке, на которой в вызывающей (суперавангардистской!) художественной манере, но вполне внятно был изображен акт любви. Оказалось, это свежий номер наших глубокоуважаемых «Проблем», вышедший в Копенгагене – столице сексуальной революции. Зародов ухмыльнулся, но в ряд национальных изданий журнала, выстроенных в его кабинете, датскую новинку не поставил.

Такие вот разные, полезные и важные уроки давала «пражская школа»…

– Какова же в свете всего сказанного ваша итоговая оценка того воздействия, которое журнал «Проблемы мира и социализма» оказал на наше общественное сознание?

– Боюсь, придется последовать всеобще осуждаемой одесской привычке и, отвечая на поставленный вопрос, нагородить уйму встречных вопросов.

Вполне справедливым считаю мнение насчет ощутимого вклада «Проблем» в прочищение мозгов советского общества, по крайней мере какой-то его части. Справедливо, по-видимому, выпятить и заслуги редакции как «кузницы просвещенных кадров», которые потом, дома, не только в печати, но многие и на довольно высоких ступенях управленческой лестницы пускали в дело пражскую закалку и становились деятельными проповедниками и проводниками нового.

«Светлые дни моей жизни», – отзываются о работе в журнале многие бывшие его сотрудники, даже подавляющее большинство. Исключения есть, но их очень мало. Мне лично годы, проведенные в Праге, вспоминаются украшенными и согретыми, среди прочего, чувством своей принадлежности к кругу неравнодушных, творческих людей, жаждавших и добивавшихся раскрепощения и обновления нашего общественного сознания.

Но вот какие встают вопросы: не есть ли это разговор о частном, второстепенном, не уводит ли он от главного? Какой меркой надлежит мерить содеянное «Проблемами» и их работниками? Числом читателей, приобщенных к достижениям «ревизионистской» мысли? Не вернее ли будет повнимательнее присмотреться к содержанию самой этой мысли и оценить ее в свете последующего общественного опыта?

Ведь руководившая нами мудрость держалась на уверенности, что многое в нашем социализме подлежит переделке, улучшению. Соответственно мы упивались победами, одержанными в словесных битвах за «утверждение ленинских норм партийной жизни», радовались каждому пробитому на страницы журнала тексту в защиту товарно-денежных отношений, хозрасчета и прочих «прогрессивных форм социалистического хозяйствования». Отсюда для многих, для меня тоже, позднее пролегла дорога к увлеченной разработке широкого набора идей совершенствования социализма – идей благородных, многообещаьющх, но, как это предстояло еще осознать, безнадежно несостоятельных.

О «пражанах» своего времени А. Черняев говорит, что, работая в журнале, они превращались «из коммунистов в гуманистов» и им «суждено было годы спустя участвовать в демонтаже самой коммунистической структуры мышления и поведения». Мне эти суждения представляются чуть-чуть неточными – чуть-чуть, но достаточно, чтобы сбить с толку. В гуманистов выпускники «пражской школы» превращались, оставаясь коммунистами. Одно ведь другому не мешает, когда прельщаются «социализмом с человеческим лицом». И насчет участия в «демонтаже самой коммунистической структуры» тоже: почти никто из бывших пражан не замечен среди участников демонтажа структуры, выросшей из самой коммунистической идеи. В чем они действительно были деятельными, так это в начинаниях горбачевской перестройки, то есть опять-таки в совершенствовании социализма…

Не могу поэтому чувствовать себя свободным от греха соучастия в недобром деле: все средства партийной пропаганды, и в том числе «Проблемы», знаменосец «ревизионизма», хорошо поработали над тем, чтобы не выпустить народные умы за пределы коммунистической идеологии. Сегодня при виде стройных рядов зюгановских дедов и бабушек с плакатами, нежно поминающими социализм, советскую власть и товарища Сталина, я со вздохом отмечаю: нет, жизнь не прошла зря. Смех сквозь слезы.

Мои ближайшие друзья по Праге, вроде бы полные единомышленники, смеха не слышат, а для слез, настаивают, нет ни малейших оснований. Упрекнуть нам, дескать, себя не в чем, и для покаяния, тем более самобичевания, причин – никаких. Согласен. Но я-то о другом.

Я об Афганистане, например. Ребят, прошедших афганскую войну, тоже не попрекнешь, не осудишь, и к покаянию их звать было бы кощунственно. Они-то, вне всяких сомнений, были честными, мужественными людьми. И сейчас, наверное, достойны бóльших почестей, чем им воздаются. Но позволительно ли, как это сделал в дни своего премьерства Е. Примаков, незадачливо утверждать, будто там, в Афганистане, они «защищали свою семью, свой дом, свою родину»? Можно ли и стоит ли обходить молчанием преступную природу и сущность самой афганской войны?

Говорят, что оценивая «Проблемы», да и прочие издания советских времен, надо читать их тогдашними, а не сегодняшними глазами. Задаюсь вопросом: а возможно ли это? Возможны ли оценки прошлого, полностью очищенные от позднейшего опыта, свободные от сегодняшних знаний и пристрастий? Откуда же нынешние расхождения во взглядах, например, на декабристов, Чаадаева, Победоносцева? Одни восхищаются, другие клянут. Что, открылись новые данные? Нет, открылись возможности выражать собственную точку зрения – ту именно, которая определяется личным выбором в сегодняшней раскладке общественно-политических сил и настроений.

А имея такую возможность, допустимо ли освобождать себя лично или «свое» издание от лежащей на нашей интеллигенции в целом ответственности за то, что общество оказалось совершенно не готовым к жизни в условиях свободы? Да и за то, что сами интеллигенты предстали в этих условиях «разочарованными странниками»?

Отсюда и моя общая, противоречивая (в таких случаях говорят: как сама жизнь) оценка журнала «Проблемы мира и социализма»: заслуживает всяческого одобрения за многолетние старания расковать общественное сознание; повинен в насаждении искаженного видения мира и порочных представлений о ценностях».

* * *

Завершив публикацию текста Лёвы Степанова, замечу, что в основном согласен с его оценками, хотя и не во всем. Конечно же, что-то и просто устарело, например, сказанное о «сегодняшних», а теперь уже вчерашних взглядах наших «пражан». Это естественно. Однако в тексте проявляется и некоторая стыдливая самоирония человека, которая была свойственна нам в определенный период времени – когда в новых условиях жизни мы стали как-то сложно переживать своё коммунистическое прошлое, уж очень-то не стыдясь его, но всё же осмысливая, как пишет Лёва, свои «грехи соучастия». Однако ведь мы, коммунисты того времени, были очень разными, в партии, в КПСС, тогда насчитывалось три-четыре течения или слоя, различающихся по мировоззрению, менталитету, поведению. И многие из нас, работая в партийной прессе, не считали себя и не были продажными, что многие сейчас называют неизбежным для журналиста, хотя и сознавали несвободу, в которой приходилось действовать. Даже, работая в свое время в «Правде», мы противостояли этой несвободе. Мы видели для себя возможность выбора и делали этот выбор. Мы, конечно, приспосабливались к условиям, но ради того, чтобы реализовать свои идеи. Хотя в международном журнале это было сложнее. И все же мне, например, удавалось высказаться самому или устами авторов о проблемах экономики и ее реформирования, опубликовать те идеи, которые никак уже не прошли бы в советской прессе.

У Лёвы сказывается и то, что он сравнительно мало общался с представителями партий в журнале: просто в его обязанности входило выполнение поручений шеф-редактора, работа именно на него, выполнение особых заданий, а не повседневная работа с представителями, не общение с ними по поводу представленных партиями статей. У него, конечно, тоже были друзья, все так…Но многих я знал ближе в силу постоянной совместной работы над их материалами, видел что-то под иным углом зрения, а потому и ценил, быть может, несколько иначе. Для меня это общение и теперь кажется наиболее важным и ценным, если говорить о том, что дала нам Прага.

Мне хочется и представляется необходимым рассказать о людях, об этих коммунистах теперь, когда само это слово для многих имеет выраженную негативную окраску, о чем-то общем для них и о том, какие они разные. Рассказать об атмосфере, среде, отношениях, в которых мы жили, рассказать по возможности просто, без какой либо сверхзадачи, без желания открыть некую истину, что-то доказать…Начну свой рассказ с соседей по подъезду дома на улице Коневова, в котором мы жили, а потом постараюсь поведать нечто и о других хорошо знакомых и близких людях, об эпизодах нашей пражской жизни, каждый из которых тоже что-то добавляет в представления о журнале и о тех, кто его творил.

САШКА

Французы переводчики, жившие в квартире рядом с нашей, это Реми Дюмон, сын и наследник конного заводчика, и его супруга Саша Гайяр, изящная молодая женщина с короткими темными кудряшками, шапкой покрывающими голову, удивительно обаятельная, хорошо владеющая русским языком, но приятно грассирующая, смешно надувающая щеки (пф-ф-ф!), когда чем-то озадачена или сердится. Ее как-то все любили, как милого и красивого ребенка, но некоторые мужчины и более неравнодушно.

Сашка вообще-то русская, дочь давних эмигрантов, родившаяся во Франции, но одержимая не очень осознанной, однако сильной страстью к России. В юном возрасте она приехала в Советский Союз с какой-то туристической группой и сбежала от нее, пытаясь остаться в нашей стране. Ее немедленно разыскали и отправили обратно во Францию, от чего она испытала глубокое чувство обиды, смешанное с удивлением: почему с ней так поступили в стране, бывшей для нее идеалом? Они оба с мужем коммунисты, на том и сошлись, он даже отказался от «буржуазного наследства». Правда, потом оказалось, что временно…

Мы с Маей, моей женой, часто, вернувшись с работы вместе с соседями редакционным автобусом, зазывали их к себе в гости. Мая готовит что-нибудь вкусненькое, а я достаю из естественного холодильника на кухне водку и Пльзеньский праздрой, лучшее, на мой взгляд, чешское пиво, и мы долго сидим, треплемся, расспрашиваем их о парижской жизни, они рассказывают и все обещают тоже позвать нас в гости, когда приедет Сашкина мама, а она вот-вот приедет…Они нам словно дети, которых здесь нам явно не хватает, и мы даже любим их побаловать.

Сашка – прелесть, рассказывает интересно, я даже как-то заставил ее написать одну баечку для журнала, с которым сотрудничал мой зять Максим, и она была опубликована под заголовком «День в Люксембургском саду». Реми владел русским языком хуже, и однажды у нас с ним произошла забавная история.

Я вышел из подъезда с авоськой, полной бутылок из-под пива. Навстречу Реми:

- Скажи, где взять фляги?

- Какие фляги, такие что ли? - показываю на свои бутылки.

- Нет, фляги на двери.

Господи! Какие это фляги ему приспичило вешать на двери?

После долгого разбирательства выясняется, что нужны флаги, советский и чешский, которые у нас обычно вывешивали на окна, а не на двери, конечно, перед каждым большим праздником…

Мама, наконец, приехала, и нас пригласили в гости. Стройная молодящаяся дама приветствовала нас по-русски. На маленьком журнальном столике красовался круглый сладкий пирог. Мы все сели вокруг него, и мама любезно повторяла, обращаясь к нам очень непривычно в то время: кушайте, кушайте, господа! А мы думали: да чего тут кушать-то!

Потом они развелись, Сашка и Реми. Совратил Сашку ее русский начальник, заведующий французской редакцией Дима, съевший уже, как он сам говорил, свои зубы, то есть немолодой уже человек, не устоявший перед обаянием молодости и бросивший свою жену Риту. И Сашка, дурочка, вышла за него замуж - по-моему, все-таки из-за этой своей идиотской мечты жить в социалистической стране. Какое-то время и пожила, работая переводчицей в издательстве «Прогресс», но, кажется, эта жизнь нисколько не походила на мечту. Встречаться с ней мне как-то уже не хотелось. Звонил пару раз в редакцию, но и разговор не получался.

Потом они жили в Париже, в доме Сашкиного дяди, старого и больного человека, который выдавал им небольшие деньги на пропитание и сигареты – за то, чтобы ухаживали за ним, а он обещал оставить им в наследство двухэтажный дом. Оставил. А Сашка, намучившись с дядей и мужем, спившимся от долгого унижения и безделья, выгнала Диму из этого дома.

Жалко мне Сашку с ее нелепой мечтой, испортившей ей жизнь.

САРАДА МИТРА

Иногда вечерком у меня раздавалась трель дверного звонка, и на пороге появлялся смуглый красавец с цыганскими черными глазами и пышной шапкой волос, сияющий широкой белозубой улыбкой. В руках у него, просто в охапке, с трудом удерживаемой - кастрюли, баночки, сверточки, благоухающие, как знаменитый пражский магазин специй «У Сальваторе», что сразу за Карловым мостом.

- Я к вам - готовить рыбу и курицу по-индийски! Не возражаешь?

Конечно, я не возражаю, потому что очень симпатизирую этому человеку! Веду гостя на кухню, Мая начинает суетиться, спрашивает, чем помочь, но Сарада останавливает ее: он все будет делать сам. И начинается… Толстыми волосатыми пальцами он сдирает с курицы шкуру, приговаривая: это в Индии не едят, зачем европейцы едят – не понимаю, сплошной жир, вредный. А карри у вас измельчают в порошок и потом мучаются изжогой. У нас все кладут целым – кардамон, синамон, корень имбиря…Получается вкусный бульон, а изжоги нет…

Сарада не очень-то свободно говорит по-русски, но старается, потому что мы с Маей не знаем английского, а тем более хинди или бенгали. У него идут в ход и чешские слова. На этой вот странной смеси русского, английского, испанского (потому что у нас в редакции много латиноамериканцев), и, конечно, чешского, который все учат, но долго толком не знают, мы в нашем пестром международном коллективе довольно свободно общаемся. Егор Яковлев любил говорить, что ждет, когда чешский язык в него сам войдет, должен же войти…Но не дождался. Я как-то лежал в больнице в одной палате с испанцем Сапираином, и мы три часа спорили о современном значении ленинских работ, а когда я вышел на минутку в коридор, то сам задумался, как же это мы дискутировали, если я знаю по-испански только одно слово «трабахо» (работать), а он по-русски, совсем смешно, только «потому что»…

Однажды у нас сменилась буфетчица, а я пошел покупать у нее сахарный песок. Говорю: дэйте ми писек, десять дека (сто граммов сахарного песка, так мне казалось, попросил я). Она же спрашивает: цо то е писек? Что такое «писек», чего, мол, просишь? Старые буфетчицы поняли бы, они думали, что писек это по-русски сахарный песок, а мы думали, что это по-чешски. Но по-чешски это мог быть, скажем, морской песок, но никак не сахарный. Так вот в нашей речи порой возникали слова, которых не существовало вообще, ни в одном языке…

Когда варево у Митры начинало благоухать, быстро разжигая аппетит, я доставал из холодильника традиционные водку и пиво, и мы сидели всю ночь, почти до утра. Дело еще в том, что Сарада жил один: жена его лишь изредка приезжала к нему из Берлина, а почему, я, конечно, не спрашивал…

Общаясь так много лет (оба пробыли в Праге больше десяти годков), говорили о делах совершенно откровенно. В том числе о сложных проблемах их партии и о перипетиях в нашей стране, и о том, что коммунистическое движение претерпевает страшный кризис. Позднее, уже в Москве, на основе таких вот бесед я написал очень серьезную записку на эту тему – о кризисе целей, кризисе социальной базы, кризисе единства…Ее в международном отделе ЦК КПСС для начала обругали, а потом по ней читали лекции в закрытых аудиториях, например, для мидовских работников. Присутствуя на этой как раз лекции, я и обнаружил, что обруганное мое творение размножили и широко использовали. Впрочем, это было обычным явлением. У Пономарева, секретаря ЦК по международным вопросам, была любимая оценка любой такой записки: «Я ожидал большего», а потом она шла в ход.

Большой мой друг Лева Степанов, очень эрудированный и просто умный человек, дружил с Митрой, и в его интервью описан замечательный эпизод, который говорит о том, что привело Сараду в политику. У нас в журнале была даже такая рубрика: «Почему мы с коммунистами». Это были интервью с разными людьми, как правило, «рядовыми» членами партий разных стран, которые нашим журналистам удавалось взять где-то во время командировок. Маленькие, но часто очень интересные заметки. Митра и мне рассказывал ту свою историю, как он выступил пред окружным комиссаром. И я очень реалистично представлял, как красавец-мальчишка, неожиданно осознавший , что говорить с таким высоким представителем власти о керосине «мелко, смешно, просто стыдно», возбужденный, раскрасневшийся, вдруг гордо выступает перед англичанином, требуя свободы. А потом годами размышляет о том, что же это такое – свобода, как достигнуть ее и только ли в колонизаторах проблема.

Нора Саренц, десять лет проработавшая у Митры секретарем, рассказала мне такой эпизод. «Однажды я, полувшутку, полувсерьез, спросила Сараду, почему они в своей стране, где такая нищета, да еще закрепленная кастовостью, не сделают революцию. Наверное, множество нищих и голодных пошли бы на это. Митра ответил: "А кто их кормить будет? Нет, мы пойдем путем парламентской борьбы и последовательного преобразования страны!" Он еще говорил, что британские колонизаторы оставили Индии парламент, и коммунисты гордятся своими победами на выборах».

Они, многие наши представители партий, были действительно ищущими, серьезными людьми, вызывавшими уважение. Такие вот, как Митра, становились философами. Такими были и африканские марксисты Амаду Дансоко, Пату Сему Гей, авторы серьезных трудов, настоящие ученые. С ними было интересно беседовать, интересно работать с их статьями…

ХЕРОНИМО КАРРЕРА И МАГДА

О них многого не расскажу, поскольку общались мало из-за несоответствия языков. Помню только, что Херонимо был очень серьезный, даже, я бы сказал, строгий человек. На встречах за круглым столом и конференциях охотно выступал по вопросам теории, в частности – взаимосвязи экономики и политики, чем я, кстати сказать, занимался в журнале охотнее всего. Но непосредственных контактов у нас было очень немного. Сравнительно недавно в Интернете встретилась такая информация, что в 2006 году Херонимо Каррера стал Председателем Коммунистической партии Венесуэлы. Ну, а сейчас-то ему уже должно быть 90…

Да, вот ведь судьба-индейка…Не прошло и двух недель, как написал эти строки, про девяносто лет, пришло сообщение: «В столице Венесуэлы Каракасе скончался председатель Коммунистической партии Херонимо Каррера, передает Associated Press. На момент смерти Х.Каррера исполнилось 90 лет.

Х.Каррера являлся одним из старейших членов КПВ - в рядах этой организации он провел 67 лет, а в Центральный комитет организации входил с 1971г. Дважды он был арестован за свои убеждения - в 1950-х гг., во время правления диктатора Переса Хименеса, и в 1960-х гг., при правительстве Ромуло Бетанкурта. Х.Каррера был одним из основателей крупнейшего венесуэльского профсоюза - Конфедерации трудящихся Венесуэлы, работал редактором коммунистической газеты "Народная трибуна"….Автор книги "Боливар глазами марксистов".

Свои соболезнования родным скончавшегося принес президент южноамериканской республики Николас Мадуро. "Честь ему и слава", - написал Мадуро в своем микроблоге в Twitter.

Незадолго до своей кончины Херонимо Каррера дал интересное интервью СМИ Венесуэлы («Analitica»), и, в частности сказал:
- Коммунизма не было ни в одной части земного шара. В СССР предприняли попытку построить передовой социализм. На Кубе нет коммунизма. И Чавес не коммунист. Так говорят его противники, чтобы опорочить его. До того, как он пришёл к власти, я говорил с ним, и он заявил, что не является ни коммунистом, ни антикоммунистом. Чавес - странный зверь. Он ходит на трёх лапах. Боливарианец, христианин и отчасти марксист. Странный случай. То, что он взял кое-что от марксизма, вовсе не означает, что он коммунист. …Чавес обладает всем набором средств, чтобы построить социализм, но его окружение извращает действительность. Без чёткого определения целей и задач социализм превращается в утопию…»

Каррера говорит далее о широкой программе экономических преобразований в стране, которую нужно было бы осуществить. Для построения социализма необходимо создать соответствующие условия и добиться самого важного: национального освобождения, полной независимости от США. Революционное правительство должно не только заботиться о сохранении богатств и природных ресурсов государства, но также стремиться к тому, чтобы стать полноправным членом международного сообщества и достичь национального единства. Помимо всего прочего, необходимо совершить также революционные преобразования в культурной и этической областях.

Я привожу сравнительно многие его высказывания потому, что долгая жизнь подтвердила его интерес к теоретическим проблемам и экономике, который обратил на себя мое внимание в журнале. Ну, и, естественно, по случаю…
И вот уж действительно «единство противоположностей» - его жена Магда почти всегда была немножко под хмельком, веселая, неразлучная с аккордеоном, с песнями…Она особенно запомнились нам из-за дня проводов, то есть когда мы уже покидали Прагу к концу одиннадцатого года, прожитого в этом чудесном и очень любимом городе.

Официальные проводы традиционно начались в кабинете шеф-редактора журнала. Им стал в то время, после смерти Константина Ивановича Зародова, Юрий Александрович Скляров. Когда он появился в редакции, я зашел к нему и прямо спросил: какие у него инструкции относительно тех советских сотрудников, которые проработали здесь вместе с Зародовым по десять и больше лет. Сказал, что еду как раз в Москву защищать докторскую диссертацию, и если, как мы подозреваем, нас намереваются в скором времени отозвать, я позабочусь о своем трудоустройстве. Он не стал лукавить и сообщил, что инструкция – потихоньку, хотя и не спеша, провожать в Москву тех, кого Зародов столь долго удерживал здесь, продляя и продляя сроки. Нам-то было понятно, что он доверял своим опытным кадрам, особенно – заведующим отделами, а ведь новичка, даже консультанта отдела, нужно было готовить и доводить до кондиции не меньше двух, а то и трех лет. Работа у нас была очень специфическая, слишком многое зависело в ней от умения общаться с представителями партий из 65 стран, постоянно жившими в Праге. За счет добрых личных отношений удавалось разрешать сложные международные, межпартийные конфликты, которые порой были не по зубам даже опытным цековским сотрудникам.

И вот нас с Маей провожают. Никогда в жизни мы оба, ни до, ни после этого дня, не слышали столько добрых слов. Невозможно и пересказать то, что говорилось в адрес нас обоих. Замечу, что Мая работала в библиотеке вместе с чешскими женщинами, и к ней очень тепло относились в коллективе. Высказались многие и очень разные люди, они говорили так красиво и проникновенно, что новый наш шеф-редактор слушал все это не с удивленным даже, а с каким-то очень озадаченным лицом: что же это происходит? Он понимал, что это отнюдь не дежурные прощальные комплименты, что за этим стоят какие-то важные реалии… А потом, в заключение, несколько растерянно признался, что и представить себе такого не мог…

Наверное, он был бы шокирован еще больше, если бы побывал на продолжении этих проводов у нас дома. Пришли буквально все советские сотрудники журнала (и приглашать у нас полагалось всех), в квартире было просто не протолкнуться. Пили, произносили трогательные тосты, девчонки плакали, а потом все высыпали на улицу Коневова, где стоял автобус, чтобы отвезти нас на вокзал. Высыпали теперь уже и чуть не все жильцы дома – из нашего подъезда, соседи-латиноамериканцы из 55-го, даже удивленные чехи из 59-го…Вот Магда тут и запомнилась. Она тоже вышла на улицу, растянула во всю ширь меха своего аккордеона…И пока набитый битком автобус не тронулся с места, даже пока не проехал добрую часть улицы, голосистый аккордеон и общий гвалт, прощальные выкрики тех, кто не поехал на вокзал, будоражили, наверное, не один квартал Праги 3…

САТИЯДЖАЯ СУДИМАН

Я мог бы рассказать, как он учил нас варить рис: наливать воды сверх насыпанной в кастрюлю крупы ровно на фалангу пальца и кипятить до поры, когда вода опустится до уровня риса.. Я мог бы рассказать, как записывал его пение на магнитофонную пленку, которая называлась у меня «Поют члены политбюро», о чем пойдет еще речь. Но мы особенно сблизились во время групповой поездки в ФРГ, на праздник Германской коммунистической партии.

Их было двое, представителей от Компартии Индонезии – Секретарь загранкомитета партии в эмиграции Томас Синурайя и его зам., представитель партии в журнале Сатияджая Судиман. Впрочем, их истинное место в руководстве партии, разгромленной в ходе неудачного восстания, я бы сказал, физически уничтоженной, обозначить трудно: ведь были расстреляны, просто зарезаны семьями или попали в тюрьму не менее двух миллионов человек! Часть коммунистов еще оставалась в подполье в Индонезии, и связи с этими людьми у эмигрантов практически не было. Часть беженцев нашла приют в Китае, а кто-то вот обосновался в Восточной Европе…Трагедия этой партии, при чем пережитая уже, как минимум, в третий раз, не сравнима ни с чем – по числу жертв прежде всего.

Синурайя и Судиман ехали в Германию по чешским паспортам, не под своими именами. Их выраженно азиатские лица уж очень не соответствовали чешским именам, и они сами над этим посмеивались. Когда мы были в Вуппертале, городе Энгельсов, где есть и улица Энгельса, и Дом-музей Энгельса, Синурая пригласил меня сфотографироваться около памятника. Мы стали с ним устраиваться перед аппаратом фотографа, а Судиман, увидев это, тут же бросился к нам:

- И меня тоже!

-Иди отсюда, азиат! – нарочито дурашливо закричал на него Синурайя, - ты нас скомпрометируешь!

Кстати, Синурайя прекрасно говорил по-русски, поскольку учился в известном Университете дружбы народов им. Патриса Лумумбы.

Интересно, что мы встречались с ним совершенно случайно еще два или три раза. Помнится, например, что это было на чемпионате мира по фигурному катанию на коньках в Братиславе, том самом, на котором нашим знаменитым «парникам» Родниной и Зайцеву вдруг отключили музыку. А они все же продолжили катание и выиграли золото! Во время перерыва я бродил внизу огромного спортивного дворца и вдруг услышал, что кто-то громко, но откуда-то издалека, зовет меня по фамилии. Огляделся и увидел, что с самого верха, так высоко, что человека еще и рассмотреть трудно, кто-то машет мне рукой. Потом этот человек стал спускаться по ступенькам, и я его узнал: Синурайя! Еще более неожиданным оказалась встреча в Пушкино, подмосковном санатории. Я катался на лодке по искусственному пруду, и вдруг в бок моего «судна» врезалась носом другая лодка:

- Волков, привет! Я хочу представить тебе мою жену!

Да, как-то вот так с шуточками общались, встречаясь иногда неожиданно, но я всегда чувствовал в этом внешне веселом и беззаботном человеке некий внутренний надлом. А когда слушал его выступление в одной из западно-германских партийных организаций, где он рассказывал об авантюре прежнего руководства своей партии, о том, как люди сидели в местах сбора, созванные их вождями, с винтовками в руках, и все яснее сознавали бессмысленность этого вооруженного безделья, неизбежность своего ареста (а затем, как оказалось, и расстрела), мне стали понятны та неизбывная тоска и горечь, которые жили в нем. А к тому же и понимание, что вернуться в свою страну и реально участвовать в ее политической жизни, тем более – осуществить свои мечты о её преобразовании к лучшему, никогда уже не удастся…

С тем же тяжким камнем в душе жил и Сатияджая Судиман, сознавая и бессмысленность своего пребывания в Праге, неестественность своего положения, и отсутствие какой-либо перспективы…Это я чувствовал во время наших коротких встреч вечерами, когда говорили чаще о чем угодно, о той же индонезийской кухне, но почти никогда об их страшной трагедии.

Покопавшись в Интернете, я нашел интересную запись – сына Томаса Синурайи Тимура, который живет в Москве. Он рассказывает и об отце, и о своих поездках в Индонезию. Он, в частности пишет:

«12 мая 1983 года, тёплый московский весенний день. Группа мужчин в строгих костюмах проследовала в здание Президиума Верховного Совета СССР. Чуть позднее к ним присоединилась женщина в традиционном индонезийском одеянии, чтобы присутствовать на заключительной части предстоящей церемонии. Это была моя мама. В этот день в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР орденом Дружбы народов был награждён индонезиец Томас Синурайя, в то время секретарь загранкомитета КПИ, мой отец».

ФЕЛИКС ДИКСОН

У лифта в подъезде дома мы часто сталкивались с этим уже внешне незаурядным человеком. Рост чуть ниже моего, довольно скромного, а ширина, объем огромные, наверное, метра два в обхвате, а то и больше. И всегда в обеих руках – сумки-авоськи, полные бутылок с пивом. Кожа округлого лица темная и всегда лоснящаяся потом, и всегда на этом лице добродушная улыбка. Рукой с сумкой показывает: давай ты вперед! Вдвоем с ним в лифт невозможно было войти, и он всегда стремился пропустить вперед того, с кем здесь столкнулся.

О силе его ходили легенды. Один наш арабский переводчик, высокий, крепкий парень, хорошо тренированный, рассказал мне о соревнованиях по перетягиванию каната в Еванах, загородном дачном местечке. Было две команды: представители партий в журнале, с одной стороны, и команда наших, сотрудников редакции - с другой. Впереди каждой команды, конечно, поставили самых крепких ребят. С нашей стороны был вот как раз Володя Звягин, а со стороны представителей Феликс Диксон. Наши проиграли, и Володя оправдывался:

- Понимаете, я дергаю канат изо всей силы, а у меня представление, будто он привязан к бетонной стене! Феликс не то что не качнулся, но словно и не чувствовал моих рывков. Стоит столбом и только улыбается во весь рот. А потом потянул, и мы рухнули…

Кто бы знал биографию этого толстого и мощного добряка! Не знали, конечно, но однажды Зародов рассказал мне, что Компартия Панамы направила его в журнал, чтобы спрятать от полиции, которая могла докопаться до того, какое задание партии он выполнил: задушил своими могучими ручищами предателя, кого-то выдавшего властям.

ГЕОРГ КВИАТОВСКИ

Жорж зашел ко мне в кабинет и сказал, что ему подарили какую-то круглую и блестящую штуку с дырками, сказав, что с её помощью можно стряпать пельмени. Не мог ли бы ты, спрашивает, рассказать, как это делается.

Жорж Квиатовски мой сосед по коридору редакции, он представляет в журнале «Проблемы мира и социализма» Германскую коммунистическую партию, ту, что работает в ФРГ, и мы с ним большие друзья. Даже дружим семьями. Его жизненная история очень и очень не проста. Из крестьянской семьи, очень верующей. Он говорил, что, идя на фронт, абсолютно верил, что русские коммунисты, с которыми придется воевать, это дьяволы, у них даже есть рога. Так ему рассказывали дома. Поэтому, когда его часть была разбита, и он прятался в воронке от снаряда, зная уже, что кругом русские, он прежде всего снял и закопал в землю нательный крестик: увидят его дьяволы и замучают. Пополз тихонько вверх, высунул голову из воронки, а над ним уже стоит дьявол, нацелив на него автомат: Хенде хох! В тот момент, говорил мне Жорж, я пожалел, что оставил внизу все свое снаряжение, в том числе и гранату. Не оставил бы – взорвал бы себя вместе с дьяволом.

Но в жизни все оказалось проще, чем в рассказах. Его заключили в лагерь для военнопленных. Там неплохо кормили, не били, не мучили, а потом объявили: желающие могут записаться в политшколу. И прошел слух, что ее выпускников скорее отправят в Германию. Он потому и записался. Сначала сидел и даже не слушал, а потом его заинтересовал лектор, который рассказывал о положении немецкого крестьянства. Я, говорил мне Жорж, слушал и удивлялся: ну, все правильно рассказывает! Так он стал по-настоящему учиться, и его действительно отправили в Германию, тогда Западную, и он там вступил в компартию.

А теперь вот просит научить делать пельмени. Я говорю:

- Нет, дорогой, так не пойдет! Просто рассказать об этом невозможно. Ваш поэт Гёте правильно писал: теория, мой друг, мертва, а древо жизни пышно зеленеет. Если я тебе буду рассказывать про пельмени, ты никогда ничему не научишься. Вот через три дня праздник – День победы над фашизмом (они, немцы, это так же сейчас воспринимают), ты бери с собой летающую тарелку, которую тебе подарили, бери Хану (жену) и приезжайте к нам: будем учиться в процессе практики – делать сибирские пельмени…

Так и порешили. Когда они приехали, я стал учить Жоржа готовить начинку из трех видов мяса – говядины, свинины, баранины. Учил, как их нужно доливать водой и жамкать пятерней, чтобы мясо было сочное и мягкое, учил, что там можно еще добавлять и чего нельзя, а Мая учила Хану готовить тесто. Работа шла на славу.

Начали лепить, по-сибирски, наматывая слепленный пирожок на кончик пальца, чтобы получалась такая маленькая фигушка. Жорж спросил:

- А сколько штук надо делать?

- По сотне на человека.

- Да ты что! Разве я столько могу съесть?

- А сколько можешь?

- Ну, десять!

- Посмотрим. Только я скажу тебе, что в сибирской чайной заказ меньше, чем на сотню, не принимают. На две-три сотни – пожалуйста!

Вспомнилась типичная алтайская чайная моего времени (не знаю, как сейчас). Шесть утра. Мужики, в основном шоферня, делают стандартный заказ: стакан водки, борщ, сотня пельменей. Мало кто отступает от этого стандарта.

Пельмешки у нас получились на славу. Сделали сибирский соус: горчица, перец, уксус, вода, сахар. И, конечно, под стопочку водочки, запивали еще чешским пивком – Праздроем. Еще там какая-то закусь была. Когда закончили трапезу, говорю Жоржу:

- Теперь вот давай посчитаем, сколько пельменей наделали и сколько осталось.

Посчитали. Вышло так: на мужиков по 83, а на дам по 57 пельмешков! Они оба очень удивились, а я говорю: так мы же еще и осетрину ели, и овощи, а без них сотни на брата и не хватило бы!

Затем Жорж рассказывал о своей жизни после окончания войны. Они с Ханой познакомились в Западной Германии, но потом ее резко «выдернули» оттуда. В магазин, где работала, пришли двое в штатском и сказали: у Вас в цепочке предатель. Не дали даже заглянуть домой. Посадили в машину и – на самолет. Так она оказалась уже в Восточной Германии.

Её заслуги, видимо, были не малыми, поскольку они были оценены, насколько мне помнится, орденом Красного Знамени, боевого! Говорили, что она была в цепочке тех лихих разведчиков, что украли важные секретные документы со стола самого Франца Йозефа Штрауса в бытность его военным министром. Много чего еще можно было бы о ней рассказать, но я не знаю, что сейчас уже не имеет значения, а что еще может повредить…

Жорж и Хана оказались на разных сторонах разъединенной страны. Им было запрещено встречаться. Но они встречались. Тайно, на чердаках: чердаки восточных и западных домов тогда еще не были наглухо разъединены, как весь Берлин, стеной. И мы с Жоржем как-то посмеялись, что детей некоторые находят вовсе не в капусте, а именно на чердаках. Они нашли там двух прекрасных парней.

Когда мы ужинали, Хана по малейшему поводу громко смеялась, что считается у немцев модным что ли, признаком хорошего поведения в обществе, уважения к хозяевам. Но именно тогда я заметил, что губы смеялись, а глаза – нет. Они были грустными и смотрели куда-то вглубь себя. Наверное, нелегкая и опасная жизнь оставила в ней отпечаток на весь отпущенный жизненный срок.

Потом мы сели к телевизору, где начали показывать многосерийный фильм про нашу войну. Нашу с ними. Кажется, это уже была знаменитая «Неизвестная война».

Спрашиваю Жоржа:

- Вот если бы тебе в 41-ом или 43-м (он попал в плен, кажется, в 44-м) кто-то сказал, что через несколько лет ты будешь вместе с русскими делать сибирские пельмени, а потом вместе с ними сидеть за одним столом в самом центре Европы, в городе социалистической страны, и смотреть фильм про нашу войну, - как бы ты реагировал?

- Я бы, наверное, его убил или сам застрелился!

- Вот и я тоже. И двумя дураками на свете стало бы меньше. Но не мы сами, а, слава Богу, кто-то за нас, может, сам Бог, решил иначе. Нам, считай, просто необыкновенно повезло, и давай за это еще выпьем!

Продолжение следует

Часть II

       
Print version Распечатать