Путём творца

Михаил Эпштейн. Отцовство. – М.: 2014, «Никея», с. 320

Перед нами странная, мало на что похожая книга. Она далеко не является художественным произведением ни по форме, ни по первоначальному замыслу. Перед нами дневник молодого отца, начатый в феврале 1979 года двадцатидевятилетним советским филологом, у которого родился первый ребенок, дочь. Цепочка наблюдений за развитием ребенка и чувствами, которые он вызывает у отца на протяжении полутора лет. В качестве фона - разбор всевозможных литературных сюжетов, философских максим, притч из Священного Писания и т. п.

Такая, вполне точная, кстати, характеристика книги вряд ли привлечет к ней читателя. Казалось бы, материи тривиальные и скучные, не говоря уже о том, что автор зачем-то приводит все возможные литературные параллели.

Тем не менее, книга завоевала широкую и весьма разнородную читательскую аудиторию. Причем восторженные поклонники нашлись не только среди молодых отцов.

По какой причине?

Осмелимся выдвинуть предположение: текст Эпштейна, не будучи художественным по формальным признакам, по своему художественному воздействию превосходит многие современные образцы литературы вымысла.

Попробуем разобраться, о каком эффекте идёт речь, и как он в тексте Эпштейна возникает.

С точки зрения той традиции философии искусства, которую условно можно обозначить как восходящую к Ницше, цель любого художественного произведения - привести читателя к катарсису. В европейской литературе для этого использовался некий устоявшийся набор сюжетов, мотивов, форм организации текста. Вслед за И. Н. Фридманом мы можем назвать этот комплекс архетипом жертвоприношения. Предполагается, что страсти (чувство собственной отдельности, конечности, бренности, потребность в спасении в религиозном смысле слова, переживаемая как болезненная и острая недостача) уходят от читателя вместе с погибающим по сюжету произведения литературным героем, который как бы приносится автором в жертву.

Последние двести лет такая схема при всей ее важности для истории литературы может жить в современной словесности лишь полулегально. Ведь преодоление чувства собственной отдельности, т.е. снятие индивидуации (в данном случае термин понимается, как у Шопенгауэра и Ницше) может толковаться еще и как растворение индивидуального в родовом, а между тем уже два столетия в западной культуре длится эра индивида, который провозглашается высшей ценностью.

В тексте Эпштейна, во-первых, отсутствует сквозной литературный сюжет и центральный вымышленный персонаж, во-вторых, снятие индивидуации в нем присутствует не как некая опция читательского восприятия, пусть и предусмотренная характером письма и культурой чтения, но не обязательная. Снятие индивидуации здесь дано в опыте автора, точнее – автобиографического персонажа (он же рассказчик) как его личное религиозное переживание, не привязанное ни к какой конкретной религиозной конфессии.

Автобиографический герой книги, несомненно, жаждет спасения. В одной из первых глав рассказ о поездке на историческую родину в маленький городок Брянской области. Казалось бы, где как ни здесь припасть к родовому телу, как блудный сын к руке отца. Но на родине автобиографического героя Эпштейна от его предков не осталось даже руин. В магазине родина в лице пьяного агрессивного амбала отторгает его, опознав в нем чужака. Избавление символично: от опасности автобиографического персонажа Эпштейна спасет жена, которая просто берет его за руку и тихо уводит прочь.

Еще один едва заметный, но важный штрих. Автор, молодой советский (и антисоветский, разумеется) интеллигент на словах в разговоре с товарищами выражает свое неодобрение тем, как демонстративно и неистово молятся баптисты. Тем не менее, втайне им завидует. Его вера пока лишена такой всеохватности и глубины.

На память приходит одна из сцен романа Виктора Пелевина «Бэтман Аполло», где главный герой-рассказчик с иронией описывает наивную веру своего шофера Гриши, при этом, однако весьма отчетливо чувствуется зависть автора к этому эпизодическому персонажу, к его истовости и цельности.

Автобиографический герой Эпштейна в итоге веру обретает. Страх за роженицу и ребенка толкает его на первую в жизни молитву, которую он переживает как отказ от собственной души и принесение себя в жертву Богу. Это событие воспринимается им как временная смерть и второе рождение.

После этого он замечает, что его больше не тяготят унылые границы собственного «я». С появлением дочери автобиографический герой Эпштейна и его жена могут спокойно спать в дачном домике даже с незапертой дверью, хотя раньше пугались каждого шороха. Страх перед жизнью на какое-то время уступает переживанию ощущения единства с мирозданием.

Однако «Отцовство» – книга, полная не только радости и любви, но и грусти.

Рождение ребенка одновременно оказывается счастьем и страданием, встречей и разлукой.

Это состояние становится источником вдохновения. Эпштейн обретает собственный голос. Пушкин, Шекспир, Данте, Бердяев, к чьим текстам он обращается, для него не авторитеты, а собеседники. Обнаружив, что тексты классиков меньше его опыта, не вмещают его целиком, недостаточны, Эпштейн спорит с ними и продолжает их.

Ребенок в книге предстает не просто творением своего отца. Это, безусловно, нечто большее, хотя бы потому, что маленький ребенок еще не вполне конкретный, оформившийся человек. В нем есть всеобщность чистой потенции. Он может стать кем угодно, и потому, пока мал и не развился, является сразу всем.

Однако ребенок сразу же начинает свое движение от отца прочь. Каждая отцовская радость чревата увеличением дистанции: вот ребенок впервые пополз, взял в руки осознанно какой-то предмет, пошел, побежал и т.д..

Ощутив временное освобождение от пут индивидуации, автор наблюдает, как его дитя движется в противоположном направлении, то есть по пути воплощения, осознания себя и вычленения себя из мира. Рассказ о дочери заканчивается в тот момент, когда ребенок обретает способность говорить, и может уже сам попытаться рассказать о себе.

Впрочем, автобиографический герой Эпштейна и сам отдаляется от своего ребенка, поскольку у него рождается еще один. Уходя от дочери в любовь к новорожденному сыну, он дает ей взамен себя брата.

Как и другие поворотные моменты в истории взаимоотношений родителя и ребенка, это событие рассмотрено в книге в философском ключе. Скорбь отца, от которого уходит дитя, не безутешна. Она близка к сентиментальной грусти, поскольку перед ребенком, в конечном счете, та же спасительная перспектива – создать семью.

Эпштейн четко формулирует свою позицию. Он пишет о том, что семья (в его трактовке, надо признать, довольно современная) – единственно правильная форма причастности к роду. Она спасает и от злокачественного индивидуализма-«отщепенства» и от утраты себя в страстях толпы, от превращения в деталь государственного механизма.

За четверть века Михаил Эпштейн вполне мог переписать свою первую книгу, например, с позиций традиционного иудаизма или православия. Однако, постоянно возвращаясь к тексту книги и его перерабатывая, именно этого он предпочел не делать. Осмелимся предположить, что для него куда важнее религиозное творчество, основанное на движении к общему ядру мировых религий. Именно поэтому спустя четверть века «Отцовство» дарит радость и надежду всем независимо от конфессиональной принадлежности. – Василий Костырко

* * *

22 апреля в культурном центре «Покровские ворота» состоялась презентация книги Михаила Эпштейна «Отцовство». Перед мероприятием автор ответил на вопросы об обстоятельствах создания книги, ее сокровенном смысле, изначальной и нынешней аудитории.

Василий Костырко: Ваша книга «Отцовство» не совсем обычная. Она похожа и на личный дневник, и на философское сочинение. В ней есть и предметный, и именной указатель. Чем она была для вас, когда вы начинали ее писать?

Михаил Эпштейн: Это – первая моя книга, написанная как целостное произведение. До этого я писал только литературоведческие статьи и отдельные эссе, которые тоже слагались в книги. Но их, по цензурным соображениям, до 1988 года не печатали.

Сначала это был просто "отцовский дневник". Для меня рождение дочери было потрясением всех основ существования, космический аналог ему - только сотворение мира Господом Богом. На примере отношений с ребенком я уяснял себе, как творец может относиться к своему творению, какое здесь сочетание власти, сострадания, любви, терпения, отчаяния.

В.К.: Как бы вы определили жанр того, что получилось в итоге?

М.Э.: Наверное, эссе, жанр для нашей словесности не очень характерный. Я начал им заниматься с середины 1970-х годов.

В.К.: Как вы узнали о существовании жанра эссе? Кто для вас был вдохновителем?

М.Э.: Я очень любил Монтеня. А также Честертона. Вообще в Литературной энциклопедии советского времени говорилось, что жанр эссе чужд отечественной словесности. В самом деле, эссе – это очень личный, ассоциативный, фантазийный подход к вещам. В русской литературе были, конечно, замечательные образцы эссеистики – у Л. Шестова и В. Розанова, у Мандельштама, Цветаевой, Пастернака, Пришвина, но в то время это практически не публиковалось и оставалось неизвестным.

Я стал писать эссе с середины 1970-х, одновременно разрабатывая теорию этого жанра, а в 1982 году основал Клуб эссеистов. Сначала нас было трое Илья Кабаков, Иосиф Бакштейн и я. Потом провели конкурс на лучшее эссе, и по его итогам собралась группа около десяти человек. До 1988 года мы встречались каждые три недели и писали коллективные импровизации.

Но в момент, когда я начал работу над «Отцовством» (1979), в СССР преобладала публицистика. Ее место – в газете, ее герой – выразитель общественных умонастроений. А эссе – прихоть индивидуального ума. Поэтому неудивительно, что это потрясение: "у меня – мой ребенок", "этот маленький человек – мое дитя" – выразилось эссеистически, а не публицистически.

В.К.: Как на вас подействовала работа над этой книгой?

М.Э.: Я очень многое понял о жизни, о себе, о творчестве. К примеру, для меня изменился смысл главной заповеди – "Возлюби ближнего как самого себя!". Как это возможно – полюбить себя? К себе ведь всегда сложное отношение. Однако в другой форме "Возлюби ближнего как свое дитя!" она становится совершенно понятной и лучше исполнимой.

В.К.: Кто был первыми читателями книги?

М.Э.: Я давал друзьям, те – своим друзьям. Один из первых отзывов принадлежал Симону Соловейчику, светилу педагогической мысли 1970-х и 80-х годов. Он меня очень поддержал. Сказал, что посоветовал бы читать мою книгу всем родителям и включил бы ее в один том с доктором Споком, чтобы сначала ознакомить читателя с проблемами детского здоровья, ухода и воспитания, а потом – с духовной стороной отцовства.

В.К.: Как вы себе представляете свою нынешнюю аудиторию, к кому книга обращена сейчас?

М.Э.: Наверное, прежде всего к отцам, состоявшимся и потенциальным, то есть к тем, кто хочет, но не решается завести ребенка. Однако я не исключаю, что первыми прочтут ее женщины – и лишь потом будут советовать ее своим возлюбленным и мужьям.

Моя книга о любви, страстной, романтической, - о любви отца к новорожденной дочери, о вечной женственности. Дочернее, как ипостась женственного, почти не проявлено в мировой культуре, и вот эту лакуну мне и хотелось восполнить.

На духовном уровне ребенок – это "другой", которого можешь любить бескорыстно. Это лучшее в тебе, что может стать образом любви к другим людям. Стоит представить даже в лице не слишком приятного взрослого человека что-то детское, то, каким видели его родители, - и сейчас же проникаешься к нему добрым, теплым чувством. Достаточно почувствовать дитя в каждом человеке – и мы испытываем к нему ту жалость, прощение, милосердие, которые присущи Творцу. Этим решаются многие нравственные проблемы: воспринимай ближнего, как если бы он был дитя. Каковыми мы все по сути и являемся до самой смерти.

В.К.: Скажите, а какой у вас был на тот момент философский багаж? Левинас, насколько я понимаю, на тот момент не был известен в России?

М.Э.: Даже в европейской мысли тогда не ощущалось его сильного присутствия. Я не задавался целью писать философское исследование, где бы приводились необходимые источники. Я писал о том, что чувствовал и видел, на что отзывался. Моими собеседниками стали Данте, Шекспир, Владимир Соловьев, Николай Бердяев. Вот такой круг обозначился. Это же не научное и не философское произведение.

В.К.: Тем не менее, текст местами очень напоминает «Феноменологию духа»

М.Э.: Суть в том, что это действительно феноменология духа, но не исторического духа или абсолютной идеи, а живого, достоверного, тобой же порожденного существа. Кто же может лучше его знать, чем ты сам, ведь это твоя собственная плоть? Неужели какому-нибудь мыслителю дано лучше понимать историю всех народов и законы природы, чем мне – мое собственное дитя? В то же время обнаруживается бездна своего незнания, потому что в ребенке отдельная душа, и чем дальше, тем больше она становится сама собой, а значит – другой, непостижимой. Это не спекулятивная, а персоналистическая феноменология духа, как он являет себя в единственном существе с момента его рождения.

В.К.: Есть ли для вас какая-то связь между этой книгой и «Религией после атеизма»?

М.Э.: Конечно. Я верил в бытие Бога еще со старших классов школы. И даже вел диспуты на эту опасную тему с классным руководителем, учителем химии. Я не принадлежал ни к какой церкви. В моей семье эти вопросы даже не обсуждались – тогда религия была окружена страхом и гонениями. До рождения первого ребенка я верил скорее рассудком, поскольку считал, что мир происходит от Личности, от Творца. Ведь это самое сложное, что только есть, – мое "я", и оно же общее "я" всех людей, наше внутреннее "Кто", в отличие от тех бесчисленных "что", которые нас окружают. Как достоверный живой опыт вера пришла ко мне во время ожидания и рождения дочери. Получилось по Пушкину: "ум ищет божества, а сердце не находит". Сердце нашло, когда родился ребенок. Испытав и поняв это, я написал манифест "бедной веры", т.е. веры вне церквей, обрядов, религиозных догм.

В.К.: Статистически в российском обществе все больше одиночек, которые не вступают в брак, не плодятся. Они боятся в браке утратить свою индивидуальность. На них ориентируется индустрия развлечений, промышленность. Официально их существование не признается, но как социальный сдвиг это присутствует. Как вы к этому относитесь?

М.Э.: Это знак неблагополучной ситуации в обществе и, конечно, личная проблема тех, кто делает такой выбор. Вне отношения к своим детям человеку трудно осуществить свое призвание на земле. Ведь первая заповедь, которую Бог дал человеку в момент его сотворения: "плодитесь и размножайтесь и наполняйте землю". Это уже потом согрешившему и заблудшему человечеству были даны заповеди-запреты: "не убий, не кради, не прелюбодействуй…" А первая заповедь – позитивная: призыв творить по роду своему.

Вообще семья – это форма творчества, способ усиления личности, а не ее нивелирования. Продолжение рода не мешает проявлению индивидуального начала. Напротив, именно через род идет накопление неповторимого, единичного, поскольку каждая ступень рода – это новый выбор. Единственный мужчина находит единственную женщину, вместе с ней создает единственное дитя. Ведь любовь – самый уникальный выбор. С каждым поколением эта единственность личности усиливается. Родовое накопление индивидуального – один из способов облагораживания человечества.

       
Print version Распечатать