"Мир стоит по горло в небытии"

Беседа с поэтом Сергеем Соловьевым

Сергей Соловьев: Как говорил один философ: повременим, чтобы скорее кончить?

Екатерина Морголь: Попробуем. То есть я, да?

С.С.: Да, а я пока заварю кофе.

Е.М.: Странный Вы человек. И еще более странный художник. Со стороны Вы создаете впечатление крайне счастливого и свободного человека. Я бы даже сказала оголтело свободного и счастливого. Но кто же тогда пишет: «Веет смертью, веет, веет – от всего, / и слова вокруг немеют – от себя»? Вот в Википедии сказано о Вас: «в 80-х ему принадлежала пальма первенства в эротической литературе», а Вы пишете роман о двух любящих друг друга людях, главную, как Вы говорите, книгу жизни, и – ни одной эротической сцены в ней нет, вообще – почти ни слова об этом. При том что всё – об этом ведь. Больше тридцати лет Вы в литературе, Вас знают и любят, а в то же время Вас как будто и нет в ней. Необычайно яркий дебют и признание, и вдруг исчезаете – на годы. Переплываете моря в одиночку, скитаетесь по краям света, живете в монастыре, реставрируете фрески… И вдруг возникаете снова – в кругу метареалистов - другой, с другим письмом, и снова исчезаете. А потом создаете стихийный авангардный театр в Киеве и - на самом пике событий – бросаете. Как и с изысканной каллиграфической негазетой «Ковчег» - создаете, осыпаете город с воздуха ее миллионным тиражом и – нет Вас нигде, годы. И снова появляетесь с громадным архитектурным проектом «Фигура Времени» - что-то вроде борехесовского видения лабиринта лабиринтов, некоего зазеркалья, в котором весь мир – Алиса. Проект публикуют на Западе, снимают фильм, собираются строить в Германии. А Вы, отмахиваясь фразой Андрея Битова - «реальность скурвит идею», опять исчезаете налегке. С одной ногой на весу. Как в том разговоре Вашем с индийским шофером на горном серпантине: одну ногу надо всегда держать на весу, говорил он, уводя пол машины в пропасть, иначе вязнешь – и в жизни, и в боге, и в смерти. Видимо, в Вашем случае это оказалось как-то особенно близко. Вспомнились Ваши строчки из юношеского, где Вы, ночуя на складе денатурата, интимно шепчете подстриженной под ноль возлюбленной: «Я принес тебе хлеб с маслом, / съешь его как-нибудь, / цель не имеет смысла, / важен путь…» А потом пишете инфернально мистическую хронику с лаконичным названием: «Редкий случай разделения человека тупым предметом на две половины». А потом «Параслов», где от мира остались одни слова, играющие в людей. Где ж Вы живете? Даже географически это не ясно. В аннотациях к книгам пишется: в Крыму, Германии, Индии. Одновременно? Как однажды сказал о Вас Алексей Парщиков: Сережа – загадочный праздник, криптик селебрити – то есть на небе, то нет. А сами Вы с улыбкой называете себя барбосом, последним на земле барбосом, хотя, добавляете, на самом деле нас двое – я и Чёс, настоящий, четвероногий. «Мир ловил меня, но не поймал», да? Вы сторонитесь каких бы то ни было литературных «прайдов», Вы сами по себе, в стороне (кстати, так названа и Ваша недавняя книга – «В стороне»), только в какой? Об этом и критика за все годы Вашего пребывания в литературе не очень-то решается высказаться. В стороне, и тут же – в самом центре: создаете в Москве клуб свободной мысли «Речевые ландшафты», собирая аншлаги на задиристо элитарные вечера, издаете альманах, как Вы говорите, «белой» литературы - «Фигуры речи», пытаясь выстроить внятную альтернативу «серой» и «пестрой». И вновь исчезаете – на годы, в Индию. Но и там Вы «в стороне». В стороне от той Индии, ради которой туда собственно и едут люди. Где же Вы? В джунглях. И говорите, что встреча с тигром, например, для Вас куда более глубокое событие, чем, произошедшая чуть поздней и наделенная, наверное, не меньшим смыслом, странная встреча с Далай Ламой. Бродите по джунглям, живете с первобытными племенами, и при этом похожи Вы – одновременно – на Пастернака, Баталова и Юрского, а сами – в стороне. И в ответ на актуальные вызовы с полей людских переживаний вспоминаете ту историю с Джойсом, когда в 1932 году советский союз писателей прислал ему анкету с вопросом о его отношении к октябрьской революции. Письмо было подписано секретарем союза – некой Романовой. Джойс ответил, что особо глубоко в этот вопрос не вникал, но, судя по подписи, положение в России, вероятно, не очень изменилось. И добавляете: что не помешало Джойсу создать портрет своего времени уж не менее верный, чем у литературных передвижников. Да и вопрос ведь еще – о фигуративности времени. И, отводя взгляд в сторону: как заметил кто-то из мыслителей или мистиков (Шестов? Экхарт?) - если хочешь, чтобы Бог услышал тебя, отойди дальше. Не скажу, улыбаетесь, что уж так хотел бы, чтобы он услышал меня, но желание отойти подальше только растет. И вновь исчезаете – на семь лет – писать роман о… счастье. Об этой книге – «Адамов мост», вышедшей в 2013 году в издательстве «Русский Гулливер», ставшей финалистом премий Андрея Белого и "Студенченский Букер", Станислав Львовский говорит: «Русская проза — которая вообще есть — выглядит сегодня вот так. Другой нет — и не предвидится. По крайней мере, в обозримое время».

Свой опыт чтения этой книги я уже пыталась выразить. Хотя вопросов осталось больше, чем способностей не то что ответить на них, но хотя бы удерживать их во внимании.

Вы говорите, что начиналось все с намерения написать людям книгу счастья, которой, как это ни странно, нет литературе…

С.С.: Ну во-первых, нет никакого намерения «написать людям». В основе настоящего или хоть чего-то стоящего творческого намерения вообще нет никакой «воспринимающей стороны», нет никакой почвы под ногами, нет не только будущего читателя, но и самого будущего, да и в настоящем – ни языка, ни тебя самого - с этого начинается. Иначе – речь о книгах другого рода, известного.

Во-вторых, речь идет о особой прозе, в основе которой поэтический опыт письма и его инструментария. Для себя я отчетливой границы между тем, что я делаю в поэзии и прозе не провожу. Дело лишь в расширении возможностей, в снятии ряда ограничений, в построении такого симфонического пространства, которое не дается ни поэзии, ни прозе по отдельности, именно по причине их особенностей. Кроме того, стихотворение дышит траекторией непредсказуемости, интуитивно, ощупью прокладывая путь от слова к слову, в отличие от прозы, которая перед тем, как быть написанной, продумывается наперед, или, как минимум, имеет некий план предстоящего. Но как запрячь коня и трепетную лань в одну повозку? Это ведь не задачка на сложение. И речь не о ритмической прозе (как у Белого в Петербурге, например), а скорее о задачах, которые ставил перед собой Джойс в «Улиссе», только на более чувственном что ли, теплом пути, не отстраненном от рассказчика.

Е.М.:В одной из рецензий на «Адамов мост» говорится, что этот роман так написан, «как если бы текст в пятьсот с лишним страниц можно было прочесть на одном дыхании и заучить наизусть — не с первого, так с третьего раза».

С.С.: Да, в этой шутке есть смысл. Сродни стихотворению, которое схватывается одним вдохом восприятия, только здесь пролеты между «рифмующимися» словами и смыслами разнесены на десятки страниц.

Герой «Адамова моста» говорит где-то там, в Индии, ей, любушке, под одеялом, во тьме: «Читатель это недоразумение. Трагическое. И человек выбрасывается из художника, как из окна».

У меня есть стихотворение – из недавних, которое еще прямее отвечает на Ваш вопрос. Оно начинается так: «Он уходит в письмо, как уходят из жизни – / всем, что есть у него, в то, которого нет».

Е.М.:В предисловии к «Фигурам речи-III» Вы пишете, что художник не должен быть понят. Может, но не должен. И не только читателем, но прежде всего - собой.

С.С.: Если продолжить об «Адамовом мосте», то особенность его в том, что присутствие читателя в этой книге, то есть место для него, как бы не предусмотрено. И вот эта ситуация его неуместности, видимо, ощутима довольно явно. То есть весь пятисотстраничный монолог героя не обращен ни к кому, кроме героини, о которой к тому же не скажешь, рядом ли она физически, даже когда это кажется очевидным, или когда этот монолог переходит в диалоги с ней, - интонация и весь строй речи настолько интимны и замкнуты на этих двоих, что читатель, ища для себя место, привычное для чтения прозы, мало того что не находит его, но и чувствует эту нарастающую неловкость невольного свидетеля. Свидетеля, быть может, избранного, но не званного. Из такого неудобного, тупикового положения проза, тем более, протяженная, писаться, казалось бы, не может.

Е.М.: Возможно, дело не только в этом развороте речи и ее интонационном строе, но и в самом языке? О котором одна известная писательница договорилась в своей рецензии до того, что книга эта вообще написана не по-русски. На что другим рецензентом было замечено: «Настолько по-русски написанной книги у нас давно не было». И все-таки, уж простите эту настойчивость, что же было в начале – вот это чувство, о котором сказано в Упанишадах: «Даже Атман бессилен перед природой счастья»? Эта фраза была у Вас эпиграфом к ранней версии романа, а потом перекочевала внутрь книги. Поближе к корням отчаянья? Где, по Кьеркегору, излюбленное место счастья? Но ведь это не только о счастье книга, но и…

С.С.: Да, и счастьем написанная – такая вот, небывшая еще. Почему? Самый расхожий ответ: счастье – глухонемой. Расхожий, то есть пошлый. Есть и другие ответы. У счастья нет сюжета, перипетий, коллизий, утрат, смерти - всего того, на чем держатся книги, что вовлекает читателя, одаривает, а потом отнимает. Но и это не так важно. Можно было написать. Больше того - она и была написана. Почти. Почти, потому что между автором и героем незримо стоял в тени третий, пристально наблюдал за ними и молчал. И оба чувствовали этот взгляд, и кое о чем умалчивали. Но и жизнь тем временем в стороне не стояла, и книга рая исподволь превращалась в книгу изгнанья.

А началось это на крохотном острове, где помещалась лишь ветхая избушка в облущенной крокодиловой коже и заглохший сад с краном, который приходилось затыкать черенком малярной кисти. На этот островок и перебрались между двумя жизнями герой и героиня романа (а кроме них и не было ведь никого на свете). Позади у них было неизъяснимое странствие по Индии, впереди ждало еще одно – последнее. И вот он сидит в саду, голый, как Адам, с маленьким черно-белым макинтошем и начинает писать книгу. Совершенно не представляя себе не то что ее очертаний, но и следующей фразы. То есть ни о каком плане, как это водится у писателей, нет и речи. Есть он и она, чувство счастья, ошеломительной близости и родства с миром, ощущения избранности (за которую спросится), и есть, пока еще не замечаемый ими, где-то вдали поднимающийся ветерок, легкий, скользящий по их безмятежному раю – оттуда, из будущего. И вот он (Взрослый) пишет о них двоих, об их странствиях, и вечерами читает ей (любе, любушке) написанное, и так они движутся – и там и там - и в книге и в жизни. То есть их четверо. А еще тот, кто внутри него наблюдает за пишущим. И, наверно, внутри нее тоже… Не договаривая. Есть две модели времени – линейная и цикличная, а есть модель Уильяма Дана (время объекта наблюдения, с поправкой на время наблюдателя, с поправкой на время наблюдателя за наблюдателем, и т.д. до относительной бесконечности). И ведь не скажешь, что они, эти двое (или четверо) неискренни в своем счастье, что оно лишь высвечено из узора их жизни, и кто знает, в какую тьму уводят нити… А потом, когда уже «всё случилось» (но что? когда? по чьей вине? – этого не обнаружить так, чтобы сказать: вот и вот), когда уже ничего не поправить, и нет на свете этих двоих, хотя они живы, и книга счастья написана, и сын, рожденный ими, смеется, и она, любушка – за тридевять земель – идет по степи, одна, прижимая сына к груди, укрывая его собой, как тьма огонек, а он, Взрослый, на другом краю света, скользит вдоль незримой стены с осиновым колом счастья, воткнутым в спину. Скользит и пишет – тот, кто смотрел и молчал.
И эта вторая линия романа, главы которой чередуются с главами «райского» странствия, называется «Барка». И барка эта отсылает к странной неоконченной новелле Кафки «Егерь Гракх», где некий егерь уже не первую сотню лет дрейфует на странной барке, зависшей между этим светом и тем. И каждый день ровно в полдень к нему входит Юлия, жена шкипера, и ставит у его изголовья напиток той страны, над которой они проплывают. В чем моя вина, думает егерь, и не находит ее. Может, это миг невнимательности Капитана, думает он, ведь бывает и так: легкий поворот руля – мы и не заметили его – а вся жизнь уже на другом пути. И вот герой романа всё больше задумывается об этом егере, отчасти отождествляя себя с ним, а любушку – с этой Юлией. Но что значит «отчасти»? Легкий поворот руля…

Е.М.: А я вот все ждала, что Вы вдруг скажете: может, хватит вводить в заблуждение читателя и сказать, наконец, о каком счастье идет речь? Не о том ведь, о каком он, читатель, вероятно, думает?

С.С.: Да, вряд ли это счастье имеет отношение к той «легкости необычайной» и прекрасности, куда ни плюнь. Да и к пресловутой «полноте чувств», о которой страшно подумать, если приблизить взгляд.

Трудный вопрос, может быть, самый трудный. Платон говорил: прекрасное трудно. А исихасты молчат о Боге. Но здесь речь о мире. Только не о том, в котором мы обустроились. А о том, который не подпускает к себе человека. Да и с человеком что-то должно произойти, чтобы началось это сближение, тихое незримое проламывание друг в друга. С немыслимым расширением, когда «видно во все концы света», когда все возможно. Может быть, сумма лучших страниц книги как-то смогла об этом сказать. Особенно там, где эти двое в джунглях. Не случайно ведь, едва ли не пол книги они находятся там. Но ведь опять же – не о джунглях речь, как и не о расхожем счастье. Наверное, ближе всего это к раю Адама, но не лубочного, а первых реальных дней творенья, когда еще не просохли ни воля, ни время. Когда ты вдруг выходишь к такой степени открытости и близости с миром, какая тебе и не снилась еще вчера, когда ты был «человеком». И в этом счастье не нега благости, а натянутая тетива. И предельная концентрация всех твоих сил, которых бы никак не хватило, когда бы не было этой открытости свыше. И женщины рядом. Такой, с которой все это не то что делишь, но так и настолько, как, похоже, с людьми не бывает.

Нет, не так. А вот что. Мир стоит по горло в небытии. И, не будучи высвечен, выхвачен речью, во тьму и уходит. Но как, чем – в этом мутном, вязком пространстве косноязычия и лжесвидетельств – высветить его, удержать? Она умела. Как мало кто. Умела перехватывать мир на той его симфонической скорости, к которой мы так редко восходим. И удерживать, называя. И речь светилась от этой точности, сливаясь с миром. Он – тот, кто был рядом с ней – тоже был наделен этим даром, хотя и иначе. И чудом было то, что их оказалось двое на этой линии отрыва, или – теперь уже скажем: счастья.

Е.М.: Так может, это книга любви? Только сказать о их чувстве друг к другу еще трудней, чем о счастье? А может, отчасти эта книга и не о людях даже?

С.С.: У нас ведь не только нет опыта письма об этом, но и ракурса чтения. Всё – «слишком человеческое». Где-то в романе он говорит с ней об этом, о джунглях, и она отвечает ему: «Может быть, дело в том, что те, кто живет этим взглядом, не пишут, а те, кто пишут, не живут». Похоже на правду. Но не всю. Вторая из трех частей книги называется «Чандра», в ней нет ни его, ни ее, есть тигрица и мир – ее глазами. Вернее, попытка приблизиться к ее глазам – изнутри.

Е.М.: Сейчас, после долго перерыва Вы вернулись к стихам. В них чувствуется какое-то другое качество. Спокойной сдержанной силы, прозрачности, ясности. Даже в метрике – едва ли не классической «пушкинской». Что-то изменилось?

С.С.: Да, вернулся – нежданно, после долгого перерыва. Хотя – как сказать: ведь этот «перерыв» был заполнен романом - стихотворением длиной в семь лет. Так что из поэзии я никуда и не уходил. А в отношении прозрачности, ясности… Ну во-первых, они разные, эти стихи, их ведь в этом «болдинском» мешке – страшно сказать – оказалось за несколько месяцев около семидесяти. Не думаю, что они так уж просты, другое дело, что, возможно, ушло лишнее – вся эта подтанцовка молодости и фокусы из рукава. Ну и, может быть, осень… зрения, хотя лучше бы – бабье лето.

Е.М.: Некоторые из этих текстов можно послушать на YouTube и на “Облаках”.

С.С.: Да, только по первой ссылке выложен не весь альбом, а отдельные треки, всего их восемь, надо выбирать из списка справа. А история такая. В этом году, 25 лет спустя после наших совместных киевских перформансов с Er. J. Orchestra (в те времена – Эр. Джаз), мы встретились и записали два студийных альбома «Ее имена» (тексты разных лет) и «Ее имена-2» (тексты нынешнего года). Кажется, этот странный опыт нельзя назвать даже импровизацией: ни я не имел ни малейшего представления о том, как и куда направится музыка, ни музыканты – о том, что и как я буду читать; все происходило спонтанно, вслепую, по-живому и без перезаписей.

Беседовала Екатерина Морголь

       
Print version Распечатать