Историчность Фуко

Фуко М. Ранние работы / Пер. с фр. и предисл. О.А. Власовой. – СПб.: Владимир Даль, 2015. – 287 с.

Мишель Фуко и в России уже давно перестал быть объектом моды и быстрого любопытства – перейдя в разряд одновременно и культовых фигур, и классиков. О первом свидетельствуют хотя бы его многочисленные фотографии, которые разглядывают поклонники – или известный случай с одной лекции, ему посвященной, когда лектор, включив запись, предложил послушать само звучание голоса, никак не связав предмет высказывания Фуко на записи с темой собственной лекции. О том же говорит и интерес к биографии Фуко, внимание к всевозможным становящимся известными обстоятельствам его жизни, его пристрастий, увлечений, фобий – подогреваемый крайней ограниченностью доступа к его архиву. Мода проходит, культ утверждается – как и всякий культ, замкнутый теперь в круг к нему принадлежащих – и ранжируемый по степени приверженности.

Но гораздо важнее его статус классика – и одновременно, как чаще всего и обстоит дело с классиками в XIX – XX вв., революционера в своей области. Последний оборот вводит в характерную особенность не только его мысли – но и самой ситуации гуманитарного знания последнего полувека – поскольку оказывается затруднительно определить, что же, собственно, было «своей областью» для Фуко. В его случае наблюдается невозможность не только «дисциплинарных» рамок, но и «междисциплинарности», которая формируется за счет пересечения дисциплинарных границ при их сохранении – для историков оказываясь «философом» и «методологом», для философов он же оказывается «историком» (в последнем случае, правда, есть возможность опереться на его собственное мнение) – его поздние погружения в античность ценят за обилие материала и новизну взгляда, тогда как антиковеды только и указывают на ошибки и «новизну», обусловленную именно неверностью фактических утверждений. И при всей типичности подобной ситуации – его мысль оказывается тем, что стало составной частью самого нашего взгляда на мир – «фукольдианство» присутствует теперь там и в таких ситуациях, где их могут не подозревать и сами действующие/познающие. Влияние Фуко уже давно не связано с непосредственным знакомством с его работами или даже с их пересказами – оно стало частью «неявного знания», чем-то, относительно чего уже можно не знать первоисточника – и над распространением и эволюцией чего уже не властвуют исходные тексты: это не теории, не концепции, а само устройство взгляда. Но чем больше влияние подобного рода, тем больше возрастает и ценность возвращения к первоисточнику, предсказуемо отличающемуся от того, что воспринято – и тем более от того, что стало «всеобщим».

Сам Фуко называл своей первой книгой «Историю безумия…» – от нее ведя отсчет своей интеллектуальной биографии, не акцентируя того, что было ранее – не упоминая и не разрешая переводить первую вышедшую под его именем книгу – «Психическая болезнь и личность» (1954), введение к переводу «Сна и существования» Бинсвангера (1954) и статей 1950-х. Эти работы и вышли за последние годы в переводах и с обстоятельными предисловиями и комментариями О.А. Власовой – в 2009 г. в издательстве «Гуманитарная академия» была издана «Психическая болезнь…», а в этом году «Владимир Даль» представил сборник ранних работ Фуко, куда вошли переводы уже упомянутого введения к Бинсвангеру, обзорная, подготовленная для энциклопедии, статья «Психология с 1850 по 1950 г.» (1957) и открыто-полемическая статья «Научное исследование и психология» (1957). В этих текстах – вновь «другой Фуко», хотя говорить о его «многоликости» стало шаблоном – Фуко, который стремится к «подлинности», говорит об «изначальных смыслах» (стр. 283), об «анализе условий человеческого существования» и «оживлении наиболее человеческого в человеке» (стр. 230) – говорит не цитируя и не изучая, а от своего имени. Тот Фуко, который значится автором этих текстов, больше всего напоминает тех, чьи тексты уже довольно скоро станут объектом его критического внимания – так что, как пишет О.А. Власова, его критика предстает с учетом данных текстов в первую очередь как самокритика (стр. 79 – 82): Фуко первый объект своего критического анализа, последующее фукольдианство будет выстроено именно через разбор того, что он утверждал и делал в 50-е.

Кстати, Фуко – и здесь он не очень типичен для французской традиции – созревает медленно и поздно: это должно было, надо полагать, сильно травмировать его. Долгое ощущение собственного интеллектуального превосходства, своих качеств и возможностей – в признании узкого круга, но так и остающееся личными суждениями, тем, что никак не получается закрепить публично. Для депрессии, к которой он был склонен и от которой лечился, в молодые годы были основания – он принадлежал к числу лучших, но в этом кругу были свои стандарты, своя мерка – как и в любом круге, важнее для самоощущения оказывалось не то, насколько сам этот круг (например, выпускников Эколь Нормаль) превосходит всех остальных и принадлежность к которому уже является избранничеством, а то, кто ты, где твое место в этом кругу. В 1950-м он проваливает экзамены на «агреже», чтобы год спустя сдать их блистательно (ему выпало говорить на только что введенную в список Кангийемом новую тему – сексуальность), но заняв лишь третье место – это большой успех почти для любого, но не для Фуко. Извинения занявшего первое место Ива Бре, сказавшего, что оно причиталось Фуко, способны были скорее подчеркнуть полученное третье место.

Если оригинальность мышления – черта, присущая Фуко с молодости, да и вряд ли это то, что «формируется с возрастом» и чему можно научиться, то с годами он оказывается оригинален и в плане выработки академической стратегии и общения с коллегами, переставая идти «положенным путем» – в отличие от молодости, когда он вместе со многими вступает в компартию, пытается включаться в положенные круги общения, идет по «академической тропе». Занятия психологией – помимо личного интереса – это еще и последняя попытка двинуться существующей дисциплинарной тропой: психология в этом отношении удобна – она и в центре внимания как академических кругов, так и «свободных интеллектуалов», в ней масса направлений и открытость движения, доступность создания разнообразных интеллектуальных коллажей, заимствований из любых областей – от биологии до литературоведения. Книга и статьи – в особенности большое введение к «Сну и существованию» Бинсвангера, одобренное самим мэтром – претендуют на то, чтобы стать событием, чего, как известно, не случается – не потому, чтобы эти работы были плохи – напротив, они весьма интересны, но вполне ожидаемы, нечто подобное могли бы написать и другие (за исключением некоторых стилистических поворотов и отдельных образов, уже вполне фукольдианских) – и даже повышение градуса критичности, прямая полемичность в двух статьях 1957 г., претендующих вроде бы на то, чтобы пересмотреть все устройство психологии, остается в границах привычного – прочитываясь (и, надо полагать, верно) как молодой задор и требование признания, «повышение ставок», поскольку у играющего в данном случае нет статуса, который он мог бы потерять – он играет лишь на приобретение, поражением здесь оказывается молчание.

И тем не менее будущий Фуко уже присутствует в данных работах – не только в качестве «негатива», объекта критики в дальнейшем, но и в целых ходах мысли – контекст для которых дадут лишь предстоящие тексты. Так, во введении к Бинсвангеру он пускается в литературно-историческое странствие, перемежая Аристотеля с французской классической трагедией – начиная говорить иным голосом, чем до и после, где слышен старательный ученик, освоивший экзистенциалистское наречие и стремящийся напасть на Сартра, опираясь на Бинсвангера (а через него – на Хайдеггера). Здесь он пишет, например: «Во сне как опыте трансцендентной истины христианская теология находит кратчайший путь божественной воли и самый короткий путь, которым Бог кажет свидетельства своего бытия, свои воления и свои предзнаменования. Он словно выражение этой зыбкой свободы человека, податливый, но не позволяющий себя подчинить, проясняющий не ограничивая, предупреждающий без внушения неотвратимости. Во всей классической литературе о сновидениях обнаруживаются теологические коллизии благодати, сна, являющегося, образно говоря, для воображения тем, чем благодать является для сердца или воли [выд. нами – А.Т.]» (стр. 119 – 120) – историческая перспектива, обращение к иному, радикально отличному в том, что кажется вроде бы описанием одного и того же феномена, явно дает ему легкость говорения – он свободно движется среди текстов и метафор, не вынуждающих обращаться к «человеческому» вообще, настаивая, что поэтическое выражение «в действительности обретает свое наиболее значительное измерение не там, где оно находит больше всего заместителей реальности, не там, где обнаруживает больше всего двусмысленностей и метафор, но, напротив, там, где оно лучше всего восстанавливает свое собственное присутствие, там, где сосредотачивается рассеяние аналогий и где метафоры, нейтрализуясь, восстанавливают свою глубину в непосредственном и ближайшем. Выдумщики образов открывают сходства и гонятся за аналогиями; воображение же в своей подлинной поэтической функции мыслит тожествами» (стр. 186).

И тем интереснее наблюдать, как в статье 1957 г. «Научное исследование и психология», последней опубликованной – перед большим перерывом, после которого появится «История безумия…» – уже есть ходы, ведущие к «археологии». Здесь он с критическим пафосом и откровенностью, в дальнейшем ему не свойственным, обличает психологию в ее негативности, противопоставляя истории: «Историк принадлежит своей собственной истории, и именно определяя методы, концепты, знания в структуре и событиях, в культурных формах соответствующей эпохи, мы возвращаем историю к ее собственной истине. У исторической ошибки, стало быть, лицо мифа и смысл иллюзии. Но когда иллюзия становится объектом исторического анализа, она находит в истории свое основание и, в конечном счете, фундамент своей истинности» (стр. 255). История разоблачает иллюзию и одновременно утверждает ее истинность – в отличие от психологии: «У критики истории посредством Истории всегда смысл обоснования; критика психологии, отталкивающаяся от психики, всегда есть лишь форма отрицания. Поэтому историческое исследование, если оно обозначает в качестве своей задачи демистификацию, обретает в то же самое время значение позитивного осознания; психологическое исследование под той же личиной демистификации всегда осуществляет лишь экзорцизм, изгнание демона. Однако богов там нет» (стр. 256 – 257). Тем самым – не в этой работе, но в последующем оказывается, что обрести некую позитивность, осуществить демистификацию можно именно из истории – в том числе и позитивность самой психологии. Историчность здесь уже движется в направлении не понимания историков – продвигаясь к историчности самой истины, написав в 1954 г.: «Различные формы мысли – сами себе введения: их история – единственно возможная форма интерпретации, и их судьба – единственная форма критики» (стр. 84).

       
Print version Распечатать