Чрезвычайное гражданство

От редакции. На прошлой неделе «Русский журнал» опубликовал новую программную статью Юргена Хабермаса «Что такое ‘политическое’», посвященную реабилитации «политического» в условиях господства постполитики и постдемократии. Статья вызвала большой отклик в российском интеллектуальном сообществе. РЖ публикует сокращенный полемический ответ на эту статью, написанный Дмитрием Кралечкиным.

* * *

Хотя мало кто считает Хабермаса с его концепцией легитимации, выразившейся, в частности, в довольно «попустительском» отношении к западным либеральным демократиям, теоретиком чрезвычайности, если внимательнее приглядеться, несложно понять, что принципом введения нормы выступает именно чрезвычайность. После выхода в 90-е работы «Между фактами и нормами»[1] многие критики с удивлением отметили, что, по сути, «нормализация» либеральной демократии, то есть выстраивание ее идеальной легитимационной логики, вписанной на уровне конституций, приводит к выводу о полной нелегитимности этой демократии.

Все довольно просто. Те идеальные условия, в которых «коммуникативная власть» должна была бы оправдывать политическую систему, никогда не выполняются, причем уже на структурном уровне (например, в рамках государства всеобщего благосостояния, которое играло у Хабермаса довольно странную роль – одновременно институционализации дискурсивных практик и главного врага гражданского общества в целом). В «норме» (которая нереальна) автономная публичная сфера порождает универсальную коммуникативную власть, которая только и может легитимировать власть в ее обычном значении.

Но в действительности этот «круговорот» власти в либеральном обществе действует совсем иначе – политическая власть упорно сопротивляется попыткам ее так легитимировать. То есть те конституции, которые определяют «основания» европейских демократий, прямо указывают на то, что существующие правительства, по Хабермасу, неконституционны, поскольку конституции соответствуют букве либеральной теории, а циркуляция власти – ни в коей мере. Публичная сфера, как спонтанное, но рациональное формирование дискурса, не только подвергается колонизации, но и разрушается на уровне собственно «жизненного мира», так что единственное, что остается – это надеяться на некие чрезвычайные обстоятельства, в которых граждане сумеют мобилизоваться, чтобы проявить свою конституционную природу, противодействуя политической системе.

Иными словами, неконституционная политическая система способна получить легитимацию только из тех действий гражданского общества, которые блокируют ее «рутинную работу», например в акциях гражданского неповиновения. Политическая власть может «нормально» легитимироваться коммуникативной властью только в чрезвычайных условиях, когда общество объявляет чрезвычайное положение власти, обнаруживая ее нелегитимность и выводя ее, соответственно, из игры.

Этот логичный, но парадоксальный вывод определяет всю позицию публичности как нулевого центра, вернее, «периферии», или жизненного мира, определяющего легитимность власти: сама «норма» вводится лишь в исключительном случае, тогда как эмпирическая или социологическая норма социальной жизни безмерно далека от легитимной нормы, так что мы не можем уйти от принципиальной двусмысленности – либо полагаться на чрезвычайную «мобилизацию», которая объявит либерально-легитимационную революцию, либо искать в государстве признаки институционализации дискурса, предполагать, что граждане могут быть «выполнены» на каком-то другом, искусственном материале, в виде социальных практик, бюрократических структур, экспертных групп и т.д. Что, с точки зрения идеальной языковой ситуации, слишком рискованный ход.

Ключевым моментом, позволяющим понять «гибридизацию» и разложение публичной сферы, является игра внутри оппозиции спонтанного/универсального. В норме (которая эмпирически не опознается ни в одном из исторических моментов западной демократии, за исключением немногих чрезвычайных обстоятельств), спонтанная работа публичной сферы предполагает универсализацию, то есть выдвижение претензий, способных за счет, в том числе, отвлечения от локальной игры привилегий, сделок и т.д., перейти на уровень всеобщей рациональности, оказаться значимыми для всех «разумных людей вообще».

Эмпирическая реализация разумных людей всегда, разумеется, вызывала, много вопросов, хотя Хабермас, например, некоторое время возлагал большие надежды на нуклеарную буржуазную семью как оплот рациональности (то есть залогом публичности выступала предельно частная инстанция, не подверженная, якобы, колонизации). Политическая система в этом «нормально-идеальном» (но не рутинном) случае выступает в качестве гаранта универсализации, то есть те «шлюзы» политической машины (прежде всего – аппарат выборов), через которую проходит «коммуникативная власть», позволяют отсеивать частный интерес от всеобщего.

Такой шлюз действует как машина универсализации, однако никакого содержательного принципа его работы нет (у либерального государства нет своей «доктрины») – его «принципы», по сути, должны лишь повторить то, что уже и так дано в идеальной языковой ситуации, внутри рационального дискурса. Дублирование, раздвоение механизма универсализации представляет базовую проблему либеральной легитимации, поскольку, в конечном счете, оно выражает попытку дезавуирования всей политической сферы в целом, буржуазное неприятие политики и политической системы (вместе с государством) как пережитка Старого режима.

Пока универсальный шлюз остается чем-то внешним для публичной сферы, его легитимирующий статус под вопросом. Поскольку в обычной ситуации политические шлюзы никогда не работают «на дискурс», единственное, что остается чрезвычайному гражданину, – разрушить их, застопорить. Разумеется, чрезвычайная публичная сфера реализуется только в горизонте универсальности, однако, как легко заметить, любая содержательная универсальность легко присваивается политической системой, которая, лишая ее качеств спонтанности, мгновенно потребляет то политическое топливо, которым в норме эта система должна была бы питаться, – и теперь, например, темы экологии, разоружения, энергетики и т.п. уже не представляются нам производной публичной сферы, как было еще в 90-е, удачно вписавшись в дискурс различных наднациональных и государственных институтов.

В известном смысле, либеральное государство даже в теории находится в положении тощих коров, которые всегда готовы съесть много тучных, никогда не прибавляя в своем политическом, то есть нормативном «весе». Поэтому сама универсальность неизбежно оказывается под подозрением, как вторичный эффект шлюза, его тень, противопоставить которому публичная сфера – в свой исключительный момент мобилизации – может лишь предельно частное, но спонтанное содержание, отсылающее к жизненному миру и не поддающееся тем или иным техникам манипуляции/колонизации.

Союз двух составляющих «классической» публичной сферы – спонтанности и универсальности – сегодня распался, поскольку публичная сфера может логически вводиться только в чрезвычайных обстоятельствах, когда первейшая задача – оспорить уже имеющуюся фигуру «всеобщего интереса» (представленного, например, в виде «общественной безопасности», «повышения уровня жизни», наконец самого государства как такового). Негативно «чрезвычайный гражданин» остается в зависимости от шлюза универсальности, поскольку он может противопоставить ему лишь свой предельно частный характер, фундируемый изнутри его жизненного мира. Гражданин – сам являющийся осколком этого былого союза – смотрит на шлюз, но не видит в нем «рационализации общества» или канала для универсализации, он видит в нем лишь обманку, разбить чары которой можно только своим частным содержанием, личным опытом, качественной и наполненной жизнью.

Иными словами, сама система «незнания», продуктивно обосновывающая универсальные претензии публичной сферы, сегодня всегда оказывается не более, чем частным свойством политической системы, (де)легитимировать которую гражданин может только частным опытом, в котором он совершенно уверен и в котором его не проведешь.

Масштабные мобилизации, на которые возлагал надежды Хабермас, были не только присвоены различными инстанциями, не имеющими прямого отношения к публичной сфере, но и, по сути, распались на микро-мобилизации, на постоянное предъявление частного в качестве материала, позволяющего дезавуировать всю политическую систему в целом – точечным ударом со стороны жизненного мира. И неважно, что последний – не более, чем конструкт, возникающий из «колонизационных» сил (рынка, государства и медиа), главное, что он обеспечивает ту спонтанность, которая выдыхается вблизи государственных шлюзов. Государство, в пределе, ничего не может противопоставить знатоку устриц.

Элементарной формой этой микро-мобилизации является, естественно, призыв к знанию, знанию предельно эмпирическому, «реальному» и не подлежащему универсализации (то есть это, конечно, знание за пределами науки): задача в том, чтобы затопить шлюзы знанием, автономно порождаемым буржуазным обществом (или обществом, которое мнит себя таковым). Поскольку любая форма государственной универсальности по определению является подлогом, она подрывается именно принципиально не поддающимися универсализации (или патологическими, как сказал бы Кант) микро-знаниями и микро-опытами.

Пределом этой либеральной де-легитимации в чрезвычайном положении может выступать, скажем, тактика WikiLeaks: государственная машина, сохраняющая видимость легитимности, должна быть опрокинута тоннами знания о ее собственном частном функционировании, подорвана в результате имплозии шлюза, в результате которой он сворачивается внутрь самого себя, забиваясь своей невидимой ранее изнанкой. Собственно, здесь, как нам дают понять, сам шлюз состоит (и всегда состояла) из мусора, огромного количества микроскопических подробностей, грязного белья, сложить из которого машину универсализации – задача просто абсурдная.

Разумеется, такая фигура «мобилизации», рассеивающая чрезвычайную легитимацию по повседневной политической жизни, – приводит к следствиям, прямо противоположным норме этой легитимационной формы – не к экранированию частного и не к «публичному использованию разума», а к формальному, выполняемому на уровне структуры, утверждению тех базовых видов неравенства и несправедливости, которые определяют возможность формулировки сколько-нибудь «содержательных» претензий, порождаемых микрознанием. Чем больше знания мобилизуется, тем больше затемняются условия его производства, условия тех «жизненных миров», до которых уже в принципе не может дотянуть основная часть «населения».

Странным образом публичная сфера не только меняет моду, примеряя завесу знания, скрывающую неявные способы оценки и ранжирования «опыта», но и, в конечном счете, возвращается к добуржуазным формам гражданского общества, то есть к гражданскому обществу как выделенной группе людей, профессионально занимающихся политическим влиянием на основе своей собственной привилегированной позиции.

Вопрос, который встает сегодня, – не в том, живем мы в либеральном обществе или нет. На «глобальном» или «концептуальном» уровне, мы, естественно, в нем живем, и занимаемся (пассивно или активно) теми практиками мобилизации, которые определены его структурной логикой. И, конечно, не стоит ждать возвращения к «норме», поскольку ничем кроме чрезвычайности либеральная норма никогда не утверждалась. Скорее, сама концептуализация либеральной системы как системы «провалов» и «сбоев» сегодня вызывает вопрос, поскольку, по большому счету, она никогда не могла справиться с тем, что «между» – между «идеально-чрезвычайной ситуацией» и чисто эмпирической властью принуждения.

Принципиальная слепота к этому промежутку заставляет исключать всю политику как «серую» зону, из которой может быть два чрезвычайных выхода – мобилизации публичного (уже без разума) и обнажения государственного насилия (например в ролзовском примере либерального государства, проповедующего либеральную «всеохватную» доктрину – Канта или Бентама). Мышление в терминах чрезвычайности – исходно провальное мышление, и сегодня мы наблюдаем его закат, который окрашивает своими красками повседневную политику.

Примечания

[1] Jürgen Habermas, Between Facts and Norms: Contributions to a Discourse Theory of Law and Democracy, trans. William Rehg, Cambridge, MA 1996 (Faktizität und Geltung. Beiträge zur Diskurstheorie des Rechts und des demokratischen Rechtsstaats, Frankfurt am Main 1992).

       
Print version Распечатать