Решающее – не сбиться

От редакции. Беседа с Петром Чейгиным – счастье, проникновенность речи соревнуется с готовыми смыслами и побеждает их, дар раскрывается как дар, а не как данность. Поэзия Чейгина не доказывает, какое состояние бытия лучше, а какое – хуже, она всегда показывает, что рай слов не меньше рая уже постигнутых данностей. Так и сбывается настоящая радость, через муки сравнений и через обретение чистого благоволения.

* * *

Русский Журнал: У современной поэзии довольно сложные отношения со временем: единой модели времени не существует, каждый, можно сказать, создает свое время на свой страх и риск. Если раньше поэт рисковал, когда создавал образ или жанр, то теперь он может брать знакомые образы, но при этом он должен создать время собственного бытия. Что происходит с таким временем, на Ваш взгляд?

Петр Чейгин: Прежде чем попытаться ответить на вопросы, я хочу поблагодарить Вас за проявленный интерес к моим стихам, коим я не избалован публично. Тем более я рад тому, что Ваш интерес дружеский и проникновенный. До сей поры это был удел Ольги Александровны Седаковой. Впрочем, некогда Татьяна Григорьевна Гнедич за дружеской беседой в Царском селе обмолвилась, как погладила – «Вы, Пётр, поэт для поэтов».

И у меня не было оснований ей не верить.

Но с этим приходилось жить.

И дожить до дня, когда ККК (Костя Кузьминский) удивился, получив в Штатах мой «Пернатый снег» моей «поэтической сохранности» и похожести только на самого себя.

Но вот и Ваши вопросы. Их, кажется, семь. И семь ответов.

Когда-то у меня спросили – «Ты хоть понимаешь, что ты пишешь?» Я ответил – «Нет».

А время? Время – это мой ребёнок, которого я кормлю. А он кормится мною.

Со временем ничего произойти не может. Время – дар. Познать его – для многих личная доблесть. Не для меня.

РЖ: В Вашей поэзии необычно противопоставление не жизни и смерти, и даже не жизни и всепоглощающего времени, а, наоборот, времени и смерти. Кажется, что время и есть то, что раньше называли вдохновением или жизнью, или что время – поэзия, а смерть – проза. Как возникает такое противопоставление, тождественны ли поэзия и вдохновение жизни? Календарь для вас – не вехи судьбы, а скорее каталог жанров и мотивов, адрес-календарь поэтической души, тогда где именно само время как таковое напоминает о своем ходе, в чьей судьбе или в судьбе какой вещи?

П.Ч.: Когда я «собираю» слова и, собрав, чувствую, что им хорошо вместе, то я чувствую время.

Время – любовь единения.

РЖ: Слово тоже, как и время, не есть непосредственно данное в ощущениях, оно может быть забрано на время, и может быть возвращено. Причем это не опыт афазии, но опыт оставленности словом. Можно ли сказать, что это продолжение нормальной ситуации лирика, долго быть в творческом тупике, не находя нужный образ? Или же ситуация наших дней радикально другая, и опыт отчаяния, оставленности, покинутости становится из уникального переживания общим опытом?

П.Ч.: Да, я пережил «оставленность словом», накопив отрицательный опыт, но Все-ленная Речь меня не оставила, и я физически почувствовал, как слово возвращается «в меня».

Физически, повторяю.

РЖ: Важная для Вас тема ветхости трактуется необычно: не как тема созерцания, а как тема действия. Мы привыкли в европейской лирике к созерцанию руин, к любованию, иногда тяжкому, умиранием природы и дел рук человеческих. У Вас всякая руина, все ветхое, ветхие листы, старые дороги и дома – наполняется динамизмом. Это и есть действие, решимость, выбор – пойти навстречу ветхому, самому стать ветхим, действовать на этих невидимых путях, рассыпать листья Розанова и влюбляться в преходящее. Как эта тема ветхого и становится темой внутреннего опыта, темой внутреннего языка, с помощью которого только и возможно проживать жизнь?

П.Ч.: Мои истоки не в европейской лирике. Скорее в восточной поэзии и русской сказке.

В вас много «опыта». «Опыт» – это лекала. Опыт изменчив. Мудрость – сердце. Я познаю жизнь сердцем.

Ветхого – нет. Но, если ветхое есть, то оно – умирание. А умирание лишь повод и готовность к новой жизни. На Волковском кладбище в Ленинграде четыре слоя захоронений. Что там копится? Или уже проявлено? И нас защищает?

РЖ: Вообще Ваш мир очень динамичен: в нем все трепещет, взлетает, застилает дали, влечет и льется. Для старого лирика это была бы живая игра природных сил, позволяющая приоткрыть покров над тайной бытия. У Вас этот блеск динамики скорее – блеск покровов, каждая новая вещь скрывает не только предыдущую, но и последующую. Получается скорее кинематографический мир, но тот, в котором не режиссер решает, где использовать фотоувеличение, а где каждый предмет этого требует. Как переживается эта динамика самим поэтом: как род познания вещей, или как неизбежность события, в котором надо уметь удержаться, которое надо пережить?

П.Ч.: Мне кажется, что Ваши вопросы относятся не только ко мне. Что это наряд, который Вы примеряете многим. Имею ли я право Вам отвечать? Но я отвечаю.

Ни то, ни другое. Через меня смотрят на вещи (мир) и они открываются каждый по-новому, и мне кажется, что мне не велено знать – как. Понимаете – я настроен. Решающее – не сбиться.

РЖ: Для некоторых поэтов ХХ в. поэзия была родом познания: созерцанием, подчиненным ритму, и потому создающим собственные мотивы и собственные нормы рациональности. Для Вас поэзия – это познание, или это скорее воспоминание? И из чего складывается воспоминание? – явно не из обрывков впечатлений, но скорее из некоторой интеллектуальной страсти.

П.Ч.: Воспоминание – память крови. В детстве «грёзы ветра» или «ласка сосны» были мне ближе человека в его множестве. Кто это принимал?

РЖ: Загадка и разгадка – одна из древнейших форм поэзии, и часто в Ваших стихах тоже требуется разгадывать загадку (не случайно часты вопросительные знаки), не в смысле быть догадливым, а в смысле остановиться перед явлением, внимательно увидеть его и внимательно им восхититься. Поэтому все эти образы незавершенности и ритмы неоконченных высказываний, "обрыв", "остановка", сама сбивчивость речи – никогда в Вашей поэзии не фрагментарность, но, скорее, чувство, которое испытывает отгадавший загадку, чувство возвращения правильности в мир. Как видится эта правильность до и после создания произведения?

П.Ч.: Правильность тянет меня, играет со мной и покидает, когда обнаружу и запечатлю.

РЖ: Вы работали в Музее Достоевского. Считаете ли Вы Достоевского поэтом, не только прозаиком?

П.Ч.: Я работал в музее-квартире Ф.М. Достоевского поначалу экспонатом, а затем – персонажем хозяина. И взяли меня не за подвиги в филологии, а как поэта. Могу добавить, что у Фёдора Михайловича славно сочинялось. Там меня посетила «птица Моль», которая затем перелетела в стихи Лены Шварц, навещавшую друзей в музее.

РЖ: В Вашем мире, как в Пасхальном слове Златоуста, "и намерения приветствуются", причем намерения и вещей тоже, во всяком случае, самых зорких из них. А какое намерение остаётся у поэта, если намерениями обладают все его герои, если все они сознают, чего хотят, очищают свой разум? Может ли поэт достичь чистоты намерений, или он вновь и вновь возвращается к руинам собственных слов?

П.Ч.: Вот для меня нет «руин собственных слов». Это всё выдумки неучей сердца.

Желаемое – «Сказать словам о всех, кого люблю».

Добавлю вот что.

В Ваших вопросах прослеживаются ответы.

Так, вероятно, было Вами задумано, а от меня испрашивались лишь координаты Ваших будущих целей.

Тем не менее Ваш подход к моему творчеству производит впечатление.

Беседовал Александр Марков

Фото: Алексей Балакин, vavilon.ru

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67