Реабилитация пространства

От редакции. Владимир Каганский – столь же крупный, сколь и необычный представитель племени отечественных географов.

Необычность его – даже не в том, что он соединяет в себе исследователя и мыслителя: специалиста, изучающего вполне определённую и ограниченную область бытия (в этом есть, кстати, неявный каламбур, ибо предмет его основного интереса в географии – границы, принципы их проведения) – и человека, который ставит перед собой вопросы, выходящие далеко за пределы своего предмета изучения, соединяющие этот предмет с устройством бытия в целом), хотя это ярко само по себе.

Основные области научной работы Каганского - сообщает нам всезнающая Википедия - теория районирования, теория классификации (классиология), проблема границ вообще и, в частности, лимология - наука о границах; россиеведение - герменевтика российского культурного ландшафта и постсоветского пространства; теоретическая география. (Кстати, за занятия теоретической географией нашего героя в 1987 году «выдавили», по его собственным словам, с географического факультета МГУ, где он тогда работал. В советскую систему представлений такая научная дисциплина не укладывалась).

С 1992 года он - ведущий научный сотрудник Института национальной модели экономики, где руководит направлением «теоретическая география ландшафта»: это - теоретические и полевые исследования структуры и трансформации российского и советского ландшафта, а также осмысление долгосрочных последствий распада СССР. Ныне – в Институте географии РАН.

Своё видение советского пространства и его постсоветской судьбы Каганский сформулировал в книге «Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство» (2001) – это, пожалуй, самая известная неспециалистам его работа. Его называют «философом российских пространств»[1], и это, кажется, очень удачное определение.

А ещё он - путешественник и, можно сказать, теоретик путешествий как особой культурной формы. Об этом он тоже кое-что писал, только эти работы - «Путешествия и границы»[2] , «Путешествие в ландшафте и путешествие в культуре»[3] - менее известны, поскольку выходили в специальных и малотиражных изданиях. Возможно, большему числу читателей-непрофессионалов знакомо его эссе «Путешественник», опубликованное в сетевом «Русском журнале» семь лет назад[4]. Разработал спецкурс «Техника путешествий». (Вот что было бы, кстати, интересно однажды прочитать собранным в одну книгу).

Самая же примечательная черта интеллектуального облика Каганского – особенное внимание к происходящему на границах между разными научными дисциплинами и чуткость к связям между ними. Даже такими, которые непосвящённому глазу могут казаться далёкими от географии. Кто бы мог подумать, что, например, у географии и биологии может быть область пересечения? А она есть, и Каганский в ней работает не первый год, сотрудничая с коллегами-биологами.

Наш корреспондент обратился к Владимиру Леопольдовичу с целью узнать, как ему самому видится смысл собственной работы и собственное место в культуре.

* * *

Русский журнал: Кто Ваши теоретические авторитеты – в России и за её пределами? На какие научные традиции Вы ориентируетесь, и кого считаете своими учителями?

Владимир Каганский: Я чувствую себя принадлежащим, через цепочку непосредственных личных контактов, к традиции академической географии, которая началась в Германии в начале XIX века.

В то время было два великих географа: Александр Гумбольдт и Карл Риттер. У них учился тогда совсем молодой Пётр Петрович Семёнов, ещё не Тян-Шанский; он продолжал и комментировал труды Карла Риттера. Быть путешественником он научился у Гумбольдта.

Второе звено: у Семёнова был сын Вениамин, родившийся в 1870 году. Вениамин Петрович начинал как геолог – так начинали тогда многие географы, - а потом его интересы сместились в сторону общей географии, географии человека. Он написал немало замечательных трудов – к сожалению, до сих пор не всё опубликовано, - в частности, яркую книгу «Район и страна», где заложил основы того, что мы с Борисом Родоманом сейчас называем «теоретической географией». Значение этой книги велико и сегодня: Вениамин Петрович был отчасти научным пророком.

По обстоятельствам советского времени он не оставил прямых учеников: его травили, преследовали за занятия антропогеографией; приписали ему страшный жупел - «геополитику». Но его влияние испытали люди, с которыми общался и Родоман, и я.

Так, его очень ценил основатель советской экономической географии Николай Николаевич Баранский - покровитель Родомана. Баранского я не застал, зато застал двух людей, общавшихся с Вениамином Петровичем: Василия Петровича Коровицына - картографа и комплексного географа, и Андрея Николаевича Ракитникова - крупного специалиста по географии сельского хозяйства. Ни Коровицын, ни Ракитников не были теоретиками, но они были настоящими географами - в том числе полевыми. Они понимали, что география без путешествий невозможна.

Что касается влияний, то первым, главным и продолжающимся по сей день я должен назвать влияние Бориса Борисовича Родомана. У меня также довольно рано сформировались междисциплинарные интересы, и второе крупное влияние – и своими трудами, и самим обликом личности - оказал Юлий Анатольевич Шрейдер, широкий, универсальный учёный. Мне посчастливилось сотрудничать с ним в семинарах и даже написать одну, как считается, неплохую статью о карте как общем - не только географическом - способе представления знаний. Было и влияние связанных со Шрейдером людей, - в частности, гениального палеонтолога и специалиста по теории классификации Сергея Викторовича Мейена.

Из ровесников очень большое влияние на меня оказал ныне продуктивно работающий Сергей Викторович Чебанов – крупный биолог-теоретик, герменевт, специалист по теории классификации.

В этом смысле я ориентирован на российскую научную традицию, для которой характерно, в частности, сочетание сверхглубокого профессионализма с междисциплинарными исследованиями. Все учёные, названные мною выше, делают узкие специальные работы, которые читают несколько человек, - и в то же время выходят в широкие междисциплинарные области и известны именно там.

РЖ: Расскажите, пожалуйста, что Вас привело в географию?

В.К.: Здесь были два момента. Первый: в возрасте 9-ти лет, когда я ещё неохотно и плохо читал, я сломал правую руку и долго не мог ходить в школу. Знакомый нашей семьи, геолог Яковлев принёс мне пачку географических атласов. Читать мне не хотелось, а смотреть атласы и понимать, что в них нарисовано – хотелось очень. Вот тогда я и заинтересовался чудом карты, которым позже и сам немного занимался. А совсем географом я себя ощутил в 14 лет, в 1968-м, когда поступил в Школу юных географов при Географическом факультете МГУ. Я почувствовал себя в своей тарелке и понял, что это – лучшее из того, что можно выбрать. В дальнейшем это подтвердилось.

РЖ: Считаете ли Вы себя сейчас достаточно услышанным – сообществом как профессиональным, так и непрофессиональным, к которому Вы, как публицист, тоже обращаетесь? В чём состоит, по-Вашему, лейтмотив этого обращения?

В.К.: От восприятия своих работ впечатление у меня двойственное. С одной стороны, как специалист по культурному ландшафту России, я достаточно услышан, востребован, меня цитируют в обзорных работах, - формально с этим всё в порядке. С другой стороны, я начинал как специалист по проблеме границ и по логике районирования, хотя книгу на эту тему я ещё не опубликовал. Географы, когда пишут о границах, конечно, меня иногда поминают, но вообще этот корпус работ известен и востребован гораздо меньше, - хотя эти работы, по-моему, самые лучшие. Правда, они немного востребованы в междисциплинарной среде.

К сожалению, интерес к моим работам по советскому пространству - скорее скандальный. Ну как это: развалилась великая страна за 3 дня – а Каганский считает, что это был закономерный процесс кризиса?! - Я действительно так считаю, и считал уже тогда, когда этот процесс произошёл.

Эту концепцию я начал создавать ещё в конце существования СССР: видел, к чему идёт дело. Тем более, что в Советском Союзе была великолепная школа изучения кризисов, созданная нашими крупными палеонтологами. В концепции, которую создал ныне, к сожалению, безвременно от нас ушедший Владимир Васильевич Жерихин, - есть, в частности, потрясающее понимание кризиса. Жерихин сказал замечательную вещь: «Только увидев, как распадается Советский Союз, я по-настоящему понял, что такое кризис эпохи мела: это - суверенизация структурных компонентов системы. Только там это заняло 100 миллионов лет, а здесь - 10 лет».

Собственно, в чём состоял распад Советского Союза? Это же была не демократическая революция, не национально-освободительное движение, а повышение статусов регионов. Вначале повысили свой статус регионы ранга союзных республик, затем они превратились в самостоятельные государства - это предел повышения статуса для региона. В некоторых регионах процесс пошёл дальше: распалась Грузия, полураспалась Молдавия. А потом начался рост суверенитета российских регионов. Это – один и тот же процесс. Мы сейчас продолжаем жить не столько в новой стране России, сколько в распадающемся Советском Союзе.

Советское ещё не распалось, не переработано. Это тяжёлое бремя - на десятилетия.

Его распад – продолжение процесса, который заморозили большевики. Российская империя начала распадаться в начале ХХ века, и мы до сих пор живём в агонизирующем имперском пространстве.

Нравится это кому-то или нет, - империи не вечны. Да, они ещё существуют – Китай, несомненно, могучая империя, - но время империй прошло. На место имперской интеграции приходит интеграция не-имперская – вроде того, что мы видим в Евросоюзе: без чётко доминирующего центра.

РЖ: Как бы Вы сформулировали ведущую тему своих исследований и размышлений?

В.К.: У меня две взаимосвязанных ведущих темы. Первая ориентирована больше методологически: это – выявление логики географического районирования и смысла границ. Вторая ориентация предметная: объяснение современного состояния культурного ландшафта России. В общем, я – россиевед, географ России и теоретико-географ России.

В последние 10 лет я занимаюсь на треть по-прежнему логикой районирования, проблемой границ, а на две трети - культурным ландшафтом России, притом одновременно углубляю представление о нём и изучаю его трансформацию. А она очень интересна. Некоторые процессы вообще можно увидеть только совершая путешествия, потому что в культуре, в литературе они не представлены и статистикой не отражаются.

Современную Россию, по-моему, вообще можно понять только путём сочетания могучих концепций и непосредственного полевого исследования.

РЖ: Помнится, Вячеслав Леонидович Глазычев, определяя Ваш культурный статус, назвал Вас «путешественником». Согласны ли Вы с этим – и что для Вас входит в понятие путешествия?

В.К.: Я, конечно, путешественник, но не только. Я считаю себя, с одной стороны, географом, а с другой - междисциплинарно ориентированным интеллектуалом. Что касается путешествий – их, по-моему, стоит отличать от экспедиционных исследований.

В экспедиции человек функционирует как научный прибор, а в путешествии он проживает часть своей жизни в других местах – ради постижения разнообразия объекта, причём это разнообразие может быть самым разным. Я путешествую, с одной стороны, в современном культурном ландшафте, а с другой - в междисциплинарных средах. Это - тоже путешествия, хотя и другие.

РЖ: С представителями каких специальностей Вы сотрудничаете?

В.К.: Я вошёл в междисциплинарную среду в конце 1970-х годов. Тогда в нашей стране было могучее классификационное движение, интеллектуальными лидерами которого были Мейен и Шрейдер. Тогда же выдвигался с яркими работами, несмотря на свою молодость, Сергей Викторович Чебанов. А организационным лидером был Владимир Леонидович Кожара – интересный географ из Борка (Институт биологии внутренних вод на Рыбинском водохранилище). Вот оттуда и пошла моя цепочка контактов с широкими теорбиологами.

Кроме Чебанова, можно ещё вспомнить, скажем, более молодых Дымшица и Оскольского; палеонтологов примерно моего поколения – Жерихина, Раутиана и весь круг людей, которые вокруг них группировались. С другой стороны, у меня были контакты со специалистами из такой довольно широкой области, как теория классификации.

У каждого крупного учёного несколько специальностей, это нормально. Я вообще считаю, что такая междисциплинарность характерна для российской науки. И поэтому западная узкая грантовая, проектная система нерелевантна российской интеллектуальной традиции. Допустим, вы хотите 10 лет предаваться методологическим размышлениям, лёжа на диване – и не знаете, каков будет их результат. Что вы будете запрашивать в предмете гранта? А без такого рода длительных размышлений, без работ, длящихся иногда десятилетиями– иногда не возникает результата.

Сейчас, например, Чебанов завершает очень крупную работу по теории классификации, которая началась и обсуждалась с 1975 года. До сих пор актуальна проблема логики форм районирования, которой Родоман начал заниматься в начале 1950-х. Вот такие здесь длительности. Грантовая система не позволяет ни организовать, ни осмыслить, ни финансировать такие работы.

С конца 1980-х годов я начал общаться с теоретиками административного рынка, создателями интересной социологической концепции – Симоном Кордонским и Виталием Найшулем. Долгие годы работал в институте Виталия – в Институте национальной модели экономики, хотя институт был очень бедный и жалованья мне почти не платил – но там были семинары, там лежала трудовая книжка... В начале 1990-х интенсифицировались мои контакты с культурологами, социологами. Сейчас читаю небольшой курс в Высшей школе экономики по культурному ландшафту для магистров. Вот такой круг контактов. Насколько он закономерен и насколько личностно мотивирован – трудно сказать.

РЖ: Насколько мне известно, Вы решаете какие-то общие задачи с биологами-теоретиками. Какие общие задачи и как решать могут географы и биологи?

В.К.: Для биологов-теоретиков тоже важен жанр путешествия как определённой познавательной практики. На пересечении теоретической биологии и отчасти теоретической географии лежат учения о сообществах, ландшафтах и кризисах.

Пересечений достаточно много. В их числе - проблема карты как иконического языка. Причём никогда не знаешь, как наше слово отзовётся. Кто мог думать, что наша со Шрейдером старая статья будет очень полезна для работ в области биологической риторики Алексею Александровичу Оскольскому - интересному биологу, который считает, что в основе биологической риторики лежит не линейный текст, а определённое картоподобное изображение? А идея карты, в свою очередь, родилась из идеи осмысления метолодогической специфики географии. То есть, как это, по-моему, нередко бывает, - именно рефлексия дисциплинарной традиции приводит к междисциплинарному «выбросу» за её пределами. Свою традицию надо непрерывно рефлектировать - тем более, что такая работа имеет большую культурную ценность. Хотя в географии работа такого рода не очень распространена - в географии вообще рефлексия довольно слаба.

РЖ: В чём Вы видите сейчас наиболее болезненные проблемы географической науки – в частности, в России?

В.К.: В результате двух обстоятельств: огромной специфики большого географического материала России и нашей интеллектуальной изоляции на протяжении почти столетия – у нас сформировалась довольно своеобразная география. Сейчас, под влиянием открытости – которая, конечно, благо, - началось размывание этой традиции. Причём возможно, что эта традиция разрушится, и вместе с ней разрушатся её немалые достижения. В частности, я с болью вижу, как на наших глазах разрушилась замечательная школа географии сельского хозяйства Андрея Николаевича Ракитникова. То же самое происходит в других областях.

То есть методологический долг экспликации того, что было достигнуто, - прежде, чем оно будет разрушено – не исполнен.

На мой взгляд, наша страна неплохо изучена в природном отношении: природное ландшафтоведение совершило огромный рывок, составив ландшафтные карты на весь бывший Советский Союз, - выделив десятки тысяч единиц, охарактеризовав их и так далее. В области же культурного ландшафта России ситуация совершенно другая. Он практически не изучен.

В каком-то смысле Россия застряла ещё в той эпохе, где пространство находится на периферии. С пространством можно делать всё, что угодно: вводить абсурдные федеральные округа, укрупнять регионы, - проекты безумные, - но знать пространство необязательно. Степень осведомлённости специалистов по России, социологов, культурологов, экономистов в области реального многообразия страны поразительно мала. Неплохо знают разнообразие страны этнологи – хотя в немного архаизирующей манере: они знают традиционные общности, но хуже знают новые квазиэтнические общности. Например, на Урале в последние десятилетия возникло мощное бажовское движение - по писателю Бажову, они сакрализовали его тексты. Это ещё и религиозная система; но, может быть, это движение - практически уже квазиэтнического типа. Социологи почти не путешествуют: они занимаются опросами общественного мнения. Это другое. Это – способ не развёртывания многообразия, а его свёртывания.

Или отношение к москвичам по всей России как к представителям другого народа – этого современная этнология, пожалуй, тоже не фиксирует.

РЖ: В своём сборнике, посвящённом культурному ландшафту, Вы писали о том, что идеалом Нового времени как европейской культурной эпохи была полная переработка ландшафта – в пространство, которая, однако, не завершилась и не удалась: ландшафт сопротивлялся. Как Вы различаете ландшафт и пространство - по признаку однородности / неоднородности?

В.К.: Не только. Меня в своё время заинтересовала книга Визгина из Института истории естествознания и техники: «Квалитативизм Аристотеля». Кстати, для методологии географии очень важен именно Аристотель. По молодости все мы были идеалистами и увлекались больше Платоном, но с годами понимаешь, что линия Аристотеля в такого рода дисциплинах, как биология, география – более продуктивна: это - попытка создать категориальный аппарат для работы с разнообразиями.

Так вот, пространство, характерное, по-моему, для аристотелевского квалитативизма – «качественничества» (странно называть учение Аристотеля латинским словом!) – неоднородно, дифференцировано качественно и семантически. Это – пространство, в котором есть жизнь и ценности.

И здесь очень важна концепция эстоно-германского – трудно даже определить, кто он был: эколог, семиотик? – Якоба фон Икскюля. Он выдвинул в начале ХХ века концепцию Umwelt’а – о том, что каждый организм, сообщество и так далее вырезает из окружающей среды часть, аспект её многообразия и в нём живёт; это, можно сказать, сразу привносит в эту сферу ценности. И для организма существует не безликая среда как таковая, а только определённый ценностный мир. Такое центрированное ландшафтное пространство ещё и ценностно-центрировано. В этом смысле оно не бывает пустым: объекты в нём - сгустки самого пространства.

РЖ: А почему, по Вашим словам, в модерне не было ландшафта, культурной ниши для него, которая, в свою очередь есть в постмодерне? С какими обобенностями модерного восприятия мира Вы это связываете?

В.К.: С доводимым до предела индивидуализмом, в котором индивиды живут в пустоте и сталкиваются.

Последние два столетия прошли в борьбе с пережитками, с феодализмом, с крестьянством, с местными особенностями, в тотальной универсализации, выравнивании – где же тут ландшафт?

РЖ: В своё время Вы писали, что в России вообще нет науки о пространстве. География, как мы видим, явно есть. В каком же смысле нет науки о пространстве - и чего недостаёт для того, чтобы такая наука была?

В.К.: Во-первых, мы видим, что в самой географии недостаточно изучен культурный ландшафт во всех его аспектах. Но если какие-то общие черты культурного ландшафта так или иначе набросаны, то вот культурные ландшафты совершенно неизучены, нет не то что литературы, но даже и постановок проблем. Как живут в ландшафте массовые группы, отчасти понятно – а о том, как живут меньшинства, ничего не известно.

Во-вторых, география не слишком признана. Когда видишь, к чему обращаются в поисках пространственных построений, скажем, культурологи, социологи, политологи – оказывается, что обращаются они не к отечественной географии, а к западным схемам в области, скажем, социологии пространства, которые достаточно тощие сами по себе и непонятно, релевантны ли российскому материалу.

По-моему, между методологическим универсализмом и признанием специфики местного материала нет противоречий. Но есть напряжение, которое надо снимать. В конце концов, уже понятно, несмотря на существование общебиологических концепций, что насекомые и млекопитающие устроены по-разному, хотя и те и другие – живые организмы. И в административном рынке, и в западном обществе тоже существуют люди, объединения людей, преемственность поколений, культурные и политические институты... Но сами объекты достаточно различны.

РЖ: Можно ли понять Вашу деятельность как восстановление в правах недоизученных и недоотрефлектированных «языков пространства» (цитата из введения к Вашей монографии «Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство»)?

В.К.: Я бы сказал – как восстановление в правах пространства, которое в нашей культуре загнано на глубокую периферию. Западноевропейская культура, начиная с Ренессанса, хроноцентрична: это - культура времени. Отсюда историзм и всё, что с ним связано.

Сейчас, по мере того, как входит в свои права эпоха постмодерна, начинается мощная культурная реабилитация пространства, а строже - ландшафта. Это видно практически во всех областях: бум визуальности и визуальных дисциплин - визуальная антропология, визуальная этнология, визуальная социология, история и так далее; огромный интерес к пространству в когнитивной лингвистике, когнитивной психологии... Возрастает интерес к культурному ландшафту; понимание его ценности.

РЖ: Вы когда-то писали, что унаследованный нами советский ландшафт – вырожденный, почти антиландшафт. Что это такое – и как это преодолеть?

В.К.: Ландшафт диверсифицирован, а советское пространство было унифицировано. В ландшафте много характерных направлений, в советском пространстве – одно характерное направление: центр-периферия.

В 1920-е - в годы откровенности большевиков - это было результатом сознательной установки. Потом возобладало лицемерие и ханжество. Они с самого начала писали: «Да, мы хотим построить такое пространство, которое будет едино в административном, политическом и этническом отношении.» Это официальная доктрина – единство экономического и административного районирования, в котором все районы будут возглавляться крупными пролетарскими центрами. Именно это и воплотилось в советском пространстве!

Правда, эти же черты сделали советское пространство очень непрочным. Выдержавшее испытания Отечественной войной, оно не пережило внутреннего кризиса. Так бывает: система стойко выдерживает сильные внешние воздействия‚ но разваливается под влиянием внутренней эволюции в, казалось бы, благоприятных условиях.

Во всяком случае, унифицированное пространство одного направления, в котором вся жизнь свёрнута к одной системе административных районов – регионов нынешней Российской Федерации – это пространство вырожденное.

По мере распада СССР и наступления эпохи постмодерна начинает возобновляться естественная эволюция. Хотя она, может быть, имеет очень странный, временами страшный характер. Скажем, на половине России идёт сворачивание освоенности, забрасываются и дичают сельскохозяйственные земли. В 100-150 километрах от Москвы мы видим целые заброшенные районы. И Родоман, и я писали, что это имеет и позитивные свойства: восстанавливается природный ландшафт. Появляются территории, на которых можно будет создать сотни будущих заповедников.

В этом смысле наше время – это эпоха культурной и социальной реабилитации культурного ландшафта по всей России.

Беседовала Ольга Балла

Примечания:

[1] Так выразился однажды В.Л. Глазычев.

[2] В: Культурное пространство путешествий. 8-10 апреля 2003 г. Тезисы форума. – СПб.: Центр изучения культуры, 2003.

[3] В: Культура в современном мире: опыт, проблемы, решения. — 2001. — Вып. 2. — С. 3–18.

[4] old.russ.ru/culture/20040813_kag.html

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67