Политика в мышлении

Пятигорский, читающий сегодня в Москве лекционный курс по теме "Что такое политическая философия: размышления и соображения", - это возвращение из прошлого, но только не из того, далекого и советского, когда были возможны такие вещи, как "Символ и сознание", а скорее из 90-х. Именно тогда ощущалось, пусть недолго и далеко не всеми, что философия - нечто большее собственной истории, что она эквивалентна простому и одновременно невозможному "мышлению", которое так легко тривиализируется болтовней о самом себе. Именно тогда философия в очередной раз получала шанс, которым не смогла в должной мере воспользоваться, и этот шанс сейчас как будто пытается в меру своих сил реализовать Пятигорский.

Несомненно, что эти лекции-размышления не станут грандиозным событием - ни в политическом, ни в интеллектуальном смысле слова. Слишком многое способствует тому, чтобы Пятигорского не слушать, и это многое вовсе не относится к порядку его собственной речи. Во-первых, Пятигорский возвращается из времени, которое кажется наивным, слишком бурным и в то же время каким-то нерациональным. Дорефлексивным. Но именно в то время "рефлексия" могла вступить в силу (конечно, она не сделала бы это усилиями одного Пятигорского или даже сотни Пятигорских). Это возвращение, во-вторых, оказывается возвращением-вторжением, которому заранее отказывается в доверии. В конце концов, что может сказать специалист-буддолог о связи мышления и политики, если эта связь интересует нас здесь и теперь? Не слишком ли отвлечено такое мышление от тех, к кому оно обращается?

Это подозрение, однако, не носит естественного, самопроизвольного характера. На деле оно подкрепляется той интеллектуальной констелляцией, которая бесконечно далека от того, что Пятигорский пытается обозначить в качестве "политической рефлексии", и которая в то же время характеризует то, что в современной России называется "политическим дискурсом" и "политической аналитикой". Философия, заметим сразу, исключена из режима рационализации политики и политики как таковой - либо в качестве излишка (как то, для чего политика - это слишком "низко"), либо в качестве недостатка (как то, что не дотягивает до политики). В этом отношении Пятигорский, конечно, так же излишен.

По сути, тот режим "мышления о политическом", который избирается Пятигорским, не предполагает скорого ответа здесь и сейчас именно потому, что он "трансверсален", "поперечен" по отношению к устоявшимся (и не только в России) интеллектуальным практикам "приложения ума", его аппликации в тех иных "прикладных" сферах, предполагающих некое интеллектуальное нисхождение от вершин теоретической философии к философии социальной, экономической, политической и т.п. Подобные практики структурированы как в социальном отношении, так и идеологически.

В целом то, что в современной России можно условно назвать сферой "политического мышления", если даже вывести за скобки механизмы функционирования данного мышления (как производства/потребления), образует некую окружность, в которой одна дуга представляется движением от "теоретического плана (ресурса)" "вниз" к интерпретируемым практике или событиям (например, политическим), а другая - перспективным, желаемым движением вверх, в котором результаты интеллектуальных аппликаций сами интерпретируются в качестве зародыша власти, ее элементарной стихии и заявки на власть.

Сама эта окружность, recycling современного российского политического мышления, социально сегментирующийся на неотчетливые отсеки "аналитики", "комментирования", "проектирования" и т.п., представляет собой систему фильтрации, в которой главным фильтром выступает сама обратимость, то есть сохраняемая в качестве условия необходимость обращения "ума" во власть, но только в более "умную" власть. Но мотором, источником этой обратимости является неанализируемая власть как таковая, вынесенная за пределы круга, представленная в качестве натурального и вечного центра, вокруг которой "политический философ" кружит, как бабочка вокруг лампы, не в силах к ней приблизиться, но надеясь на нее упасть. Поэтому-то обратимость "от теории к политике" должна, как предполагается, реализоваться не столько в материале самой политики и самого мышления, сколько в материале их агентов. Сами по себе политика и мышление имеют минимальное содержание, они беспредметны именно потому, что предельно личны, хотя эти личности не имеют никакого значения.

В этом распределении фактов, практик и самоочевидностей речь Пятигорского бьет мимо цели, но именно потому, что явно не хочет попасть. С другой стороны, не попадая в русло современного российского политического мышления, не смыкаясь с тем, что сегодня, здесь и сейчас называется "думать о политике в России и думать политически", она, несмотря на все формальности, не обращена и к чисто академическому сообществу.

Последнее, возможно, с гораздо большим удовольствием послушало бы Пятигорского-специалиста по языку и сознанию, по буддологии, наконец. Для академии "политическое мышление" представляется слишком подобным "заигрыванию с властью", хотя, как несложно показать, такое мнение покоится лишь на вере в то, что власть, как отделенный и трансцендентный институт, все всегда решает сама, лишь эманируя на академию свет своих решений - иногда прозрачных, иногда убийственных, иногда ожидаемых и стандартных. Российская академия, особенно в своем философском разделе, несомненно, придерживается неоспоримого тезиса "автономии", не раскрывая, однако, актуальной структурации этой автономии, представляя ее в качестве натурального факта, то есть мистифицируя ткань социальных отношений. Пятигорский не попадает в саму структуру идеального российского университета, которому ему нечего рассказать, ведь в конечном счете Пятигорский не говорит даже о себе, не говорит как "автор", вывезенный на гастроли.

Тем важнее отметить содержание этих провалов, промахов, заведомых и неоспоримых. И тут нельзя обойтись без оговорки - лекции Пятигорского, как work in progress, не предполагают комментирования. Но, с другой стороны, они дают простор для выводов и интерпретаций, поскольку заранее отказываются от другого фетиша интеллектуала - авторства и авторизации. Заявив на первой лекции, что он ненавидит сноски и ссылки, ненавидит сам порядок установления первенства и авторства той или иной мысли, что мысль, случайно процитированная, является не доказательством плагиата, а доказательством собственной действенности, Пятигорский сделал много больше простого технического замечания. Ненароком он попытался напомнить о том, что философия по сути своей кончается тогда, когда начинается извлечение дивидендов из той мысли, которой, скорее всего, нет. И этим он открыл возможность того, что и он станет безличным моментом чьей-то другой мысли безо всяких ответных требований и притязаний кредиторского толка. Примером является и сам этот текст, оказывающийся наброском, не слишком отягощенным ответом на вопрос "что все это значит?" или же проблемой аутентичной, неискаженной передачи "мысли".

Что же в речи Пятигорского проходит сквозь актуальную диспозицию политики/мысли, пронзая ее насквозь, намечая поры, изъяны, возможности, которые цензурируются некоей экономией указанного выше recycling'а? Прежде всего - само сопряжение "мышления", "философии" и "политики". Хотя Пятигорский может определить философию вполне формально, как то, что занимается рефлексией, а не тем или иным предметом, политическая философия - это не просто тот раздел философии, который занимается изучением мышления "о" политике. Здесь чрезвычайно важно - в том числе и для самого Пятигорского - избежать стандартного рефлексивного истолкования философии, в котором она предстает всего лишь отстраненно-созерцательным агентом, который может тайно пристроиться к любой деятельности и к любому предмету. Действительная ставка политической философии - выяснение единства политики и мышления, обнаружения того пункта, в котором открытие философии совпало с открытием политики. И в этом пункте Пятигорский вспоминает античность - Сократа и Рим. Сократ не столько софист, гуманист, первый философ, отказавшийся от фюсиологии, сколько "политик до мозга костей", иначе говоря, само изобретение политики в тех афинских условиях, в которых политика, как и сейчас, уже тяготела к собственной натурализации. К тому, чтобы обосновываться чем-то иным.

Отсюда - методологическое требование, которое столь же гетерогенно современному "экспертному консенсусу", как и тезис о политической рефлексии как рефлексии философской. Это требование заключается в приостановке различных "фундированностей" политики - экономикой, социологией, психологией и т.п. Политика исходно существует так, словно бы ее нет. Всегда найдется тот, кто скажет за политику, кто в конечном счете сумеет найти для нее объяснение. Пятигорский выступает не столько за автономию политики (словно бы это был некий отдельный "онтологический" регион), сколько за ее предельность. Политика начинается там, где не работает экономическое обоснование или психология. Например, там, где с точки зрения экономики, то есть с точки зрения "экономически рационального" субъекта (как максимизатора собственной прибыли), никакого решения уже нет или же набор этих решений крайне ограничен, завязан на некоторые "законы". (Заметим, что Пятигорский выводит за пределы политики именно те "науки", которые всегда имитируют некоторый естественный порядок, "законы" - экономики, психологии, социологии, - которые не менее прочны, чем закон тяготения.)

Хотя с первого взгляда это может показаться спорным, здесь Пятигорский неявно возвращается к классической теме теории сознания, к событиям сознания и "полным" состояниям. Обоснование определенных действий и "политик" теми или иными причинами, резонами и т.п. оказывается способом блокировки этих полных состояний, которые как раз и оказываются непредметным регионом политики. Говоря гуманистически, хотя этот язык и нерелевантен, "полный", настоящий человек - человек политический, но таким он может быть только там, где уже нет возможности размениваться на те или иные "внешние обоснования", "факторы".

Такой подход не только противоречит многим политологическим стандартам, но и приводит к двум внутренним проблемам - проблеме теоретической омонимии и проблеме политического субъекта.

Политика и политическая философия не только не имеют собственного заранее данного предмета, но, по сути, не имеют и своего языка. С одной стороны, политика, как и философия, пользуется не своим, а всегда чужим языком. Она может говорить на разных языках, по-разному выстроенных и предлагающих разные ресурсы обоснования. Не всегда это даже язык "речей" или письма в натуральном виде, фиксируемого в политических документах или мемуарах. Это порождает эффект омонимии - например, политика заимствует обыденные и психологические термины, которые используются в ней совершенно иначе. Один из таких терминов - "воля", которая изымается из психологического словаря и переводится в политическое употребление. Последнее Пятигорский обнаруживает повсюду - например, в утверждениях лондонского полисмена и в сочинениях Тацита. Именно на употребление Пятигорский, следуя за Витгенштейном, ссылается как на маркер политического, не ограниченного каким-то исходным содержанием.

Но политическое высказывание всегда предполагает собственного субъекта. Достаточно сложный вопрос политической субъективации решается Пятигорским в стиле, близком к Ленину (и ряду постмарксистских теоретиков). Политический субъект не имеет ничего общего с заранее заданными инстанциями власти, вернее, его совпадение с ними всегда остается контингентным. Он задается требованием не отступать от собственной логики, собственного решения. Но и возможностью взять на себя политическое решение в тех условиях, когда оно уже не берется никем, передаваясь по кругу. Политический субъект поэтому не имеет прямого отношения к данностям естественного мира, к неким индивидам, которые помимо прочих способностей обладают еще и политическими. Политическим субъектом может быть и семья, и политики, и страна, только не всегда они им бывают.

Все эти моменты в своем ансамбле, пусть и принципиально не завершаемом, указывают на то политическое измерение, которое, как правило, не ухватывается ни актуальными политическими агентами, ни их интерпретаторами. Отсылки Пятигорского к античности и одновременно к русской истории последнего века, к самой исторической материи, существующей в постоянном перекрое, пытаются обозначить место политики, которая слишком неудобна для всех ее аутентифицированных, инсталлированных здесь и сейчас деятелей. Отличие политики от многих других "сущностей" состоит в том, что натуральная политика существует в режиме собственного цензурирования, собственной фиксации, которая, в частности, отождествляет политических субъектов с местами, позициями социальной машины. При этом политика как изобретение сдается в пользу многочисленным обоснованиям, доводам, которые на деле предлагают отказаться от любой политики в пользу социальной физики, существующей, однако, только ретроспективно.

"Переоткрытие" политики, возможное или нет, не обеспечивается философской речью. Обозначая место политики, Пятигорский делает его внешним, гетерогенным по отношению к столь понятным оппозициям общества/власти, политики/экономики, управления/хаоса. Например, актуальная диспозиция "политического" часто приводит к тому, что акцентированная роль "практической", "деловой" политики требует от нее безмыслия - либо чистой власти, либо мимикрии под чистое управление. Политическое мышление же начинается с понимания того, что политика кристаллизуется не в пункте абсолютизации (власть ради власти) или же, напротив, инструментализации власти (власть ради блага), а в пункте мышления и желания, неотличимых от собственно действия, от политической практики.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67