Педагог и педагогика

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

Николай Заболоцкий

Хотя неисправимых романтиков не так уж много, а количество их в утилитарном мире все время тает, есть некоторые аспекты жизни, в которых даже самые прозаические люди мыслят романтически. Так, например, обстоит дело с требованиями, которые общество и индивид предъявляют к врачу и педагогу.

Сплошь и рядом мы слышим:

- Он же врач! Как он мог так отнестись к больному?

- Он ведь педагог! Он должен любить ребенка! Он должен являть собой пример!

И не то чтобы люди неправы. Конечно, должен. И хорошо б, чтобы он, врач или педагог, являл собой всяческий пример и деликатности, и понимания, и доброты и, конечно, образованности. И непременно он должен быть очень, очень умным.

И все-таки это чистейший романтизм.

Если б в пед и мединституты отбирали людей по нравственным качествам (трудолюбивых, бескорыстных и прочее)… Отбор-то происходит совсем иначе. Проскочил, скажем, дурашливый ЕГЭ, сумел на другом экзамене попользоваться шпаргалкой – и быть тебе наставником юношества или хирургом.

А свои пять студенческих лет вовсе не большинство молодых людей посвящает праведным трудам.

И еще: почему, например, в школах работают в основном женщины, тогда как в русских гимназиях былых времен учителями были мужчины? Школа требует много труда, нервов, времени и постыдно оплачивает эти затраты. Мужчина должен семью кормить. И потом мужчина, если его всерьез занимает наука, не может без конца заниматься начальной азбукой и таблицей умножения. А раньше? О, раньше было совсем иначе. Почитайте воспоминания Бахтина о его трех гимназиях. Его наставники были учеными, печатали свои труды. К слову, директор царскосельской гимназии был поэт Иннокентий Анненский. Школа не ассоциировалась у него с унылой прозой. В гимназии он был окружен почитанием и благоговением.

Нам должно примириться с тем, что в учителя идут обычные люди и, подобно инженерам, плотникам и бизнесменам, далеко не всегда лучшие.

Очевидно, раз есть профессия педагог, то должна существовать наука – педагогика. Может быть, вам повезло больше, но я, закончив забытый Богом провинциальный университет, попал в сельскую школу, ничего не зная о законах этой науки. Впрочем, я прочел в детстве «Педагогическую поэму» Макаренко. Помнил, как он удачно врезал по зубам своему воспитаннику Карабанову, как в иной ситуации послал его за большой суммой денег. Я еще потому говорю о Карабанове, что профессор Калибалин (прототип данного героя) выступал перед нами со сцены студенческого клуба. Он простирал руки и взывал:

- Влюбляйте в себя своих учеников!

Больше я ничего не запомнил. Трех вышеуказанных основ моей педагогики (победный удар, эксперимент – «доверие» и «влюбляйте») было явно недостаточно.

Работал я в закарпатской деревне. Решил посещать уроки учительницы русского языка. Правда, она в слове «четырнадцать» делала четыре ошибки, жителей Армении называла «вирмены». В экзаменационных билетах ошибок было не намного меньше, чем слов. Но зато я научился, что надо делать на уроке, как опрашивать, поднимать, сажать и пр.

В десятом классе я почему-то справлялся, хотя был самоуверен и невежествен. То, что вчера придумал, чтобы рассказать на уроке, считал истиной в последней инстанции. Но в седьмом меня не слушали, галдели, резвились. Я рычал, выталкивал из класса, толку не было. Впрочем, был толк для меня: к концу года я почти разобрался в проблемах синтаксиса. (На втором курсе нам дали диктант. Из сорока человек трое получили «4», семеро «3», а прочие «2»).

Волею судеб второй год моего учительства протекал в Ярославле. Я ходил на уроки к опытной учительнице, часто советовался с ней. К концу этого года я стал уверенно чувствовать себя в грамматике. Литературу же постигал сам.

На следующий год я совершил открытие, которое навсегда определило мою грядущую методику. У меня был довольно яркий десятый класс. На уроках я стремился говорить сочно и художественно. Много (даже прозу) цитировал наизусть. Я ощущал себя успешным актером. Но дело узнается по плодам. Как-то я вызвал свою лучшую ученицу, чтобы она закрепила в памяти учащихся мои драгоценные словеса. Она не хуже меня продекламировала вчерашнее объяснение. То же сумела другой раз сделать другая ученица.

Мне казалось, я говорил нечто личное: о закате над Волгой, который я наблюдал с ярославской набережной; о закате на Воробьевых горах, глядя на который двое юношей, Герцен и Огарев, поклялись в верности отчизне. Рассказ о людях сороковых годов золотого века я оснастил цитатами из Тютчева и Пушкина. А оказалось, что моя метода порождает не творца и мыслителя, а ученого попугая.

Мои откровения и находки превращались в воинский устав, в директивную установку.

Во мне неожиданно стал рождаться педагог. Если раньше мне больше всего хотелось блистать и поражать, теперь мне казалось гораздо интересней, если ученик выдавал что-то неожиданное, своё.

На ближайшем уроке я сознательно спровоцировал конфликт. Вызвал ученика, в котором не сомневался. После ответа спросил ребят, какую, по их мнению, надо поставить оценку. Они дружно настаивали на «пятерке», говорили о хорошей речи, знании цитат, убедительном раскрытии темы.

- А что бы ты поставил, - спросил я самого умного мальчика в классе. - Если твой ученик вызубрил наизусть шпаргалку?

- Конечно, «два». Но Миша никогда не пользуется шпаргалкой.

- Но ведь он повторил то, что я рассказал вчера.

- Что ж, надо было нарочно отвечать неправильно?

- Почему ж неправильно? Он прочитала Шолохова, и я прочитал. У него возникли одни мысли, у меня другие. Он мотивирует их своими цитатами, я – своими.

Мы долго вели дискуссию. В итоге я сказал, что поскольку сегодня большинство проголосовало за «5», - будет «5». Но с завтрашнего дня такой ответ в лучшем случае будет оцениваться на «3».

Не знаю, прав ли я был, устроив по молодости лет этот шумный дебош, но главное было в ином. С этого дня мое слово звучало или как комментарий к ответу ученика, или как заключительное слово после прохождения данной темы. Домашнее задание я с тех пор задавал с комментариями или без них, но всегда без предварительного раскрытия темы.

Я так настойчиво проповедовал самобытность личности, что только на двадцатом году моей работы открыл прием прямо противоположный рассмотренному, который, тем не менее, ничуть не противоречил установке на самостоятельность и не мешал прежней методике.

Чтобы учитель и ученик были соратниками, они должны говорить на одном языке. Они должны быть подобны художникам одной артели, которые рисуют по-своему, но умеют понимать своего мастера.

Когда учитель говорит о проблемах культуры, о специфике творчества, о героях, у него за словами стоят десятки ассоциаций, которых у слушателей нет. Понимание может быть неадекватным.

Время от времени, когда я читал в классе некую важную лекцию, я стал задавать на дом «реставрацию конспекта». Конспект должен был быть превращен в связанную и логически убедительную работу.

Лучшие сочинения я читал в классе. Вот характерный диалог.

- Кто понравился больше?

- Саша Марков.

- А кто более всего отступил от моей лекции?

- Саша Марков.

- А кто наиболее адекватно реставрировал лекцию?

Опять оказался тот же герой. Это естественно. Конспект не может зафиксировать все. Лучше написал тот, кто понял целое, а мотивировал он порой своими примерами, своими доводами.

После нескольких таких анализов оценки за «реставрационные работы» быстро стали улучшаться.

Я рассказываю о своем личном поиске, потому что не верю, простите меня за мой нигилизм, что существует для всех некая единая педагогика и методика. Образцовый методист мне представляется чем-то вроде робота. Скажу иначе, как это сформулировал Бернард Шоу: «Кто умеет – делает. Кто не умеет – учит, как делать».

Семьдесят лет тоталитарного стандарта надрессировали нас, что все надо делать бурной кампанией, лихим авралом, пятилеткой в четыре года. Одна старенькая учительница, когда стал внедряться в мозги педагогов «липецкий метод», сказала: «Ничего. Мы пережили бригадный метод, пережили педологию. Бог даст, и эту беду пронесет». Я, признаюсь, настроен более пессимистично: боюсь, что прежде чем какая-нибудь холера унесет ЕГЭ, эта баба Яга сумеет сжевать любое педагогическое творчество. Она уже умеет самое страшное: уравнять талантливого ученика с бездарным, невежду с образованным. («Угадай-ка, «угадайка» – интересная игра»).

Меня поражают сегодняшние открытия, в том числе и не самые плохие. Открылась вдруг некая вальсдорфская школа – и вперед, гип-гип, ура. Ощущение, что мы все только что свалились с луны. А было ли что до нас? Культура – всегда традиция. Знаком ли нам опыт киевской гимназии, в которой учился Паустовский? Что мы знаем о тех трех гимназиях, о которых рассказал Бахтин? А ведь это три совершенно разных культурных региона: Одесса, Орел и Прибалтика. И ученый с таким требовательным отношением к культуре о всех трех говорит с восхищением и благодарностью.

В середине прошлого века группа американских миллионеров решила создать школу для своих детей. Они собрали коллектив ученых, чтобы те ответили на вопрос о лучшей педагогической системе. Лучшим воспитательным заведением всех времен и народов был назван Царскосельский лицей, воспетый Пушкиным. Полагаю, что и социальный состав, и состав педагогов наверняка отличался от Орловской гимназии Бахтина.

В девяностые годы, когда страна пыталась очнуться от обморока, огромная армия инспекторов, методистов, администраторов гуно и роно, в ужасе отступила. Эти люди поняли, что их за полной ненужностью их вот-вот ликвидируют. Они демократично разрешали всё. Потом армия реорганизовалась, перестроилась, получила звонкие нынешние наименования, а главное породила базис, который якобы только она, всезнающая она может определить и отстоять. Стало властвовать отвратительное словечко «стандарт». Нас опять стали причесывать под одну гребенку.

Ясно, что никакого базиса, единого уровня знаний и требований нет и быть не может. Пятерка в слабой провинциальной школе может означать двойку в хорошей столичной. Да и в одной провинции, как и в столице, требования в разных школах и у разных педагогов совершенно различны. Зато резко возросло количество бумаг и разных анкет. Зато департаменты и их апартаменты укрепились и расширились.

Чтобы мотивировать то, как сложилось мое представление о педагогике, я расскажу о двух педагогах, которые встретились мне на жизненном пути.

Первый был стройный, плечистый красавец двадцати пяти лет. Он водил ребят в походы по лесам, горам и памятникам культуры. Плавал на байдарках по рекам. Он пел им оперные арии, а под гитару у костра пел бардовские, в том числе свои песни, часто про них, про себя, довольно потешные. Он ласточкой летел со скалы в море и в реку. Устраивал борьбу и клал на лопатки самых могучих своих старшеклассников. Они читали и сочиняли вместе стихи и однажды поставили комическую оперу. У него был театр ТБР (театр быстрого реагирования). Реагировал он на любое событие в школе, в классе или на нечто случившееся с одним учеником. Все это пародировалось, гиперболизировалось. И через день-два разыгрывалось после уроков. Ребята боялись пропустить эти сценки. Всех его талантов мне не перечислить. Не знаю, какой у него был диплом, но в школе он вел математику и биологию. В походе с восторгом рассказывал о каждой травинке.

Ничего из его дарований не имела моя другая героиня. О ней мне трудно рассказать подробно, ибо она была моей учительницей в четвертом классе. Что она делала с нами, я не знаю. Помню, что в третьем классе, у другой учительницы, мы все уроки резвились. Стреляли из резинок. Жевали бумагу и пуляли из трубочек. Кто умел – тихо пищал под партой. Любимое занятие на уроке было «ходить в гости». Надо было стать на четвереньки и отправиться к соседу.

И вот первого сентября в наш четвертый класс тихо вошла горбатенькая старушка. Что-то сказала еле слышно. И мы затихли. И вот так, неведомо чем зачарованные, мы провели весь год. Помню только, что иногда она нам тихо и магически, как делала все, читала сказки и рассказы. Иногда она вдруг задумывалась и рассказывала о своем детстве. Мы не смели дохнуть.

Для меня существование этих двух феноменов говорит, что не может быть единых методов педагогической культуры. Я думаю, что молодой математик тоже ничего не умел делать из того, что делала эта волшебная старушка.

В «Педагогической поэме» Макаренко рассказал о своем агрономе, который был строг, требователен, занят только своим полем, не применял никаких его (Макаренко) педагогических ухищрений. Колонисты его уважали и тоже старались быть добросовестными. Это некая третья педагогика. Мне представляется, что педагогика подобна браку. Он удачен, когда естественно сопрягаются две нашедшие друг друга половинки. Я помню дорогое для меня семейство, про которое недобрые языки говорили: «Он у нее под каблуком». Жена действительно была властная, энергичная, всегда почему-то ведающая цели и средства. «Мама у нас – генерал»,- весело говорила мне их дочка. Мальчик поправил: «Император. Полководец».

- А папа?

- Папа у нас добрый-добрый. Лучше не бывает.

Он встретил свою избранницу в молодые годы. Он видел в ней совершенство. Он считал, что ему незаслуженно повезло. Считал ее и образованной, куда больше его, и талантливой. Она его любила, берегла. Так сложилась эта гармония.

Как я построил антитезу, рассказав о двух учителях, расскажу и здесь о другой семье. Мой дядя – офицер флота. Прошел всю войну. Сумел выжить в ледяной воде Баренцева моря, когда немцы взорвали его крейсер. Его жена – образец мягкости и кротости. Иногда мне это даже казалось смешным, ибо даже самое пустяковое решение она не желала принимать без санкции своего полковника. Сегодня их взрослые дети по-прежнему в отце видят образец. А маму просто любят.

Коллектив – тоже личность. С ним учитель вступает в неповторимые отношения, как, впрочем, и с каждым отдельным учеником.

Отвечу на эпиграф, который я применил к педагогике, хотя поэт говорил об иной гармонии.

Если она есть некая схема, набор приемов и требований, то она действительно «сосуд, в котором пустота». Но она и не огонь в сосуде. Как в истинном творчестве в ней нет границы между формой и содержанием, как не знает этой границы симфония Моцарта или стихи Пушкина. Ее смысл и форма едины. Скорее, ее можно уподобить расплавленной стали, где огонь и металл – нечто единое.

Философ двадцатого века Карл Ясперс справедливо утверждает, что сущностное воспитание, духовное бытие, вековые традиции сегодня отброшены, «заменены бесконечными педагогическими опытами». Есть идеи, лозунги, расхожие мысли, учебные планы, «но практически никогда» не ставится «предельный вопрос о бытии человека». Если к этому добавить ситуацию двадцать первого века, где со всех экранов, щитов, сцен вопит торжествующая дьяволиада: ешь! пей! твори секс! «живи с огоньком!», «имеешь право!». А самой прогрессивной именуется педагогика, превращающая человека в приложение к компьютеру.

Ушинский говорил, что «атеистическое воспитание – это безголовый урод». Истинная педагогика доживает на периферии – на страницах библейских книг. Немногие православные гимназии слишком слабы. Большинство из них так далеко отстоит от Царскосельского лицея или Тенишевского училища. Где нам отыскать достойных педагогов, у которых вера горит в сердце, а не мерцает в педагогическом сосуде.

Вывода из этой субъективной и противоречивой статьи я сделать не могу.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67