Государство в миниатюре

От редакции. Сфера образования объявлена одним из приоритетов наступившего 2010 года. Одной из важнейших составляющих этой области является высшее образование, которое, как многие полагают, пребывает в перманентном кризисе. В чем причина этого кризиса? Должны ли университеты четко определять свою политическую позицию и отстаивать ее? Об этом редакция "Русского журнала" спросила у российского публициста, доктора философских наук Андрея Юрьевича Ашкерова.

* * *

РЖ: Как Вы думаете, существует ли в России чётко выраженное идеологическое позиционирование крупнейших национальных университетов?

Андрей Ашкеров: Смотря что понимать под идеологией. Если понимать под идеологией государственно-политическую ангажированность, на основе имеющихся методов и стратегий доктринальной самоидентификации, то нет. Если понимать под идеологией матрицу бессознательных оснований деятельности в самом широком смысле, то да.

Управление такими основаниями ведь тоже политика. Что-то должно в психоаналитическом смысле вытесняться, что-то – наоборот писаться на знамёнах. На знамёнах обычно пишутся декларации нейтральности и аполитичности в духе веберовской «свободы от оценки». Однако «свобода от оценки» сама по себе идеологический тренд и ценностная установка. Она обосновывает университетскую монополию на универсализм, а обеспечение это монополии – главная задача университета. Существует одно из самых расхожих определений идеологии (хотя это определение и не самое верное). Оно состоит в том, что идеология выступает универсалистским выражением партикулярных по происхождению интересов. С этой точки зрения университет вообще выступает прообразом современного государства с его процедурами и институтами. Скажем университетские кодексы и регламенты средних веков выступают одним из важнейших шагов на пути к конституциям современного типа (а конституции – это прежде всего аппараты мышления, а потом уже законодательные документы).

То же можно сказать про представительскую систему и структуры самоуправления – они тоже во многом были апробированы именно в университетах.

Отличие крупнейших российских университетов не в способе индоктринации, а в стиле обоснования монополии на универсализм. Но не только. Каждый университет – государство в миниатюре. И если МГУ напоминает империю, присовокупляющую к себе новые домены, то, к примеру, Высшая школа экономики – это государство эпохи глобализма, которое представляет себя мобильным анклавом современности.

РЖ: Готовы ли российские вузы к роли «мозговых трестов» в формировании российской политической повестки дня?

А.А.: Университет принимает знания после прохождения достаточно сложной и длительной процедуры апробации. Фактически университет выступает местом, где осуществляется экзамен не только учащихся, но и различных знаний. Это не значит, что любое знание, не проходящее университетского теста на состоятельность, не может считаться знанием. Однако отбираются только знания, выражающие по крайней мере видимость строгой методологии, апробированные на обсуждениях различных учёных советов, снабжённые достаточной долей системности и наглядности. Проще говоря, университеты превращают знание в дидактику, что означает по меньшей мере рутинизацию знаний. Знания должны быть в достаточной мере привычными, хорошо укладываться в распорядок учебных циклов, подчиняться логике сериала с продолжением.

Парадокс российских университетов состоит в том, что они умудрились рутинизировать даже те формы знаний, которые с трудом поддавались такой рутинизации на Запада, и иногда даже были отвергнуты. Если говорить о философии и социальной теории, я, например, прекрасно представляю себе отечественные версии пространных курсов о Деррида и Делёзе, которые были бы подвёрстаны под местный тезаурус обязательной стихийной метафизики (с использованием слов «сущность», «природа», «генезис», «особенности», «закономерности», «идейные основания», «социальные предпосылки», и проч.). Вот и делайте выводы о способности наших университетов быть «мозговыми трестами».

Другое дело университеты могут быть аффилированы с «мозговыми трестами», предоставив им свою инфраструктуру и отчасти бренд. Это подхлестнёт их собственную деятельность, но проблема в том, что у местных университетов весьма смутное представление как об опыте автономной деятельности, так и об автономном существовании их структурных элементов. Возможно, директивное навязывание университетам симбиоза с «мозговыми трестами» научит первые практике внутренней и внешней автономии. В свою очередь «мозговые тресты» могли бы позаимствовать фирменную университетскую фундированность, способность мыслить и ставить вопросы в универсальной перспективе, предпочли бы аналитику больших стратегий и долгосрочных перспектив конъюнктурной дешифровке «сигналов власти».

РЖ: Насколько значительна, на Ваш взгляд, роль университетов в современной (американской, европейской, восточноазиатской, российской политике)?

А.А.: Роль университетов обратно пропорциональна превращению высшего образования в институт сервиса, что стало одновременно тенденцией и догмой постиндустриализма.

Постиндустриализм и связанный с ним проект «общества, основанного на знаниях», вообще привели к тем формам деполитизации образования, которые мы даже не в состоянии себе представить. И будем представлять ещё меньше, ибо деполитизированное образование учит чему угодно, кроме политики как искусства определять себя, жить с другими и проявлять решимость в трудных ситуациях. К этой политике университеты во всех перечисленных регионах имеют всё меньшее отношение. Россия находится в фарватере этих процессов. Наши идеологи могут гордиться: у нас одна из самых деполитизированных образовательных систем в мире. Это залог того, что в России никогда не случиться ничего подобного тому, что случилось в мае 68 во Франции или в 89 в Китае на площади Тяньаньмынь.

РЖ: Перестал ли университет быть кузницей кадров для политического класса?

А.А.: Теоретически не перестал, причём ровно в той степени, в какой не перестал вообще производить кадры. Проблема в том, есть ли у нас политический класс, и что под ним понимать. Любые университетские кадры осваивают профессию как практику уже на рабочем месте. С политическим классом ситуация жёстче: его представителям нередко приходиться если не придумывать себе новые рабочие места, то во всяком случае изобретать роль, которую придётся играть. В этом смысле политический класс у нас представляет собой предельно конкурентную среду, смахивающую на сумму героев-одиночек. Вряд ли можно сказать, что качества, приобретаемые в университете достаточны для вхождения в эту среду. Однако на другом полюсе политического класса находится государственная и корпоративная бюрократия. Роли и места тех, кто в неё входят, распределены в рамках отношений субординации. Кстати, в неё входят и преподаватели вузов. Для того, чтобы соответствовать этой иерархии, требуется послушание, навык которого прививает наше образование. Именно к нему подходят слова Делёза о том, что язык в образовательной деятельности берёт на себя функции системы приказов. В отношении административных кадров можно с неизмеримо большим основанием говорить, что они подготовлены в университетах.

РЖ: Насколько изменились и изменились ли политические предпочтения и симпатии преподавателей и студенчества за последние годы?

А.А.: Я бы сказал, что студенты, начиная с 90-х по крайней мере годов, были демонстративно аполитичны. В этом тоже заключается своеобразная политическая стратегия – я интересуюсь только делами кампуса. Только в пределах кампуса вершится некое «общее дело», а возможно и всемирная история. За наличием политических пристрастий скрывается интерес к «реальной политике», а он не более гарантирован, чем любой другой интерес – только профессиональные политологи считают, что без этого интереса человека вообще невозможно представить.

В то же время студенческая политика аполитичности, демонстративная разочарованность как в гражданском активизме, так и в официальной представительской политике нисколько не ограничивает возможности «реальной политики». Напротив, интерес к «реальной политике» открывает возможность в ней разбираться. Но когда разбираться в политике становится как-то даже «вульгарно», а само политическое знание несёт черты недопустимой приземлённости, «реальная политика» входит в кампус без приглашения. С одной стороны, она захватывает универсальный горизонт повседневности, монополизируя идеалы, мечты, общие принципы и право на надежду.

С другой – исчезают мало-мальски профессиональные навыки гражданско-политической активности, уместные не только в горизонте общеполитических процессов, но при общении с административными органами самого университета. Что касается преподавательского корпуса, то даже по сравнению с 90-ми годами резко усилилась его деполитизация.

Преподаватели по большей части превратились в мелких служащих, единственной идеологией которых является методичное исполнение своих обязанностей. Этот методизм делает невозможными, двусмысленными и даже несколько зазорными разговоры о политике, которые выходили бы за рамки бытового обсуждения (может обсуждаться семейный статус Путина, внешность супруги главы государства, олимпийские неудачи и проч.). В случае с преподавателями – даже больше, чем в случае со студентами – незаинтересованность в политике выражает абсентеизм, то есть реальное отлучение от неё, причём в прежде на уровне вузовского самоуправления.

РЖ: Может ли считаться соперничество МГУ и ГУ-ВШЭ отражением острой политической борьбы консервативного и либерального крыла российской власти?

А.А.: Я думаю, это такой политологический предрассудок: проецировать идеологические противостояния на любые формы отношений. Однако в социально-политическом анализе более важно другое: как определённые отношения задают формы бытования и интерпретации идеологий. Строго говоря, не думаю, что есть какой-то специфический конфликт между МГУ и ГУ-ВШЭ, выходящий за рамки обычной соревновательности крупных вузов. Между МГУ и ВШЭ даже нет особенной разницы в управленческих стилях – в обоих случаях они удручающе министерские, со всеми атрибутами аппаратной иерархии и директивного управления. Общая организационная атрибутика заставляет оба вуза искать разные способы позиционирования на рынке, что в конечном счёте, может даже породить иллюзию идеологического противостояния. Но это только иллюзия, соответствующая их общей маркетинговой стратегии. При наличии некоторого воображения можно угадать в способах позиционирования двух вузов что-то от идеологии. Но это «что-то» будет относиться не к идеологиям в смысле XIX века, к которым привыкли апеллировать политологи, а к менеджменту и маркетингу брендов.

Бренд МГУ имеет большую и разную историю. Именно она становится основой бренд-политики. А это неминуемо порождает множество вопросов. Например: как этой историей распоряжаются сегодня? Или: не оборачивается ли «соответствие традициям» дорогостоящей бутафорией? В каких отношениях при таком раскладе находятся традиции и новации? или с какими тенденциями связана популяризация фигуры Шувалова вопреки фигуре Ломоносова? В случае с ГУ-ВЭШ вопросов не меньше: до какой степени ангажированность современностью оборачивается погоней за административными ресурсами, обеспечиваемыми исполнительной властью? в какой мере современность означает в рамках вышкинского подхода прозападничество и мондиализм? почему концепция «догоняющей модернизации» приобрела в мировоззрении многих вышкинских специалистов статус религиозного вероучения? побуждает ведущих теоретиков социальных наук, представляющих ГУ-ВШЭ, констатировать, что в нашей стране не было и нет социальной теории? (не их ли собственная многолетняя деятельность на благо этой теории тому причиной?).

РЖ: На Ваш взгляд, оправдано ли разделение университетской системы в России и академической? Была ли бы оправдана реформа Академии Наук, нацеленная на постепенное слияние этих двух систем, то есть передача значительной части академических институтов в ведение университетов? Является ли более адекватным задачам российской модернизации увеличение роли специализированного высшего профессионального обучения за счет снижения доли обучающихся в университетах и других высших учебных заведениях? Способна ли Россия в нынешнем ее состоянии участвовать в образовательной гонке с США и другими ведущими странами Запада?

А.А.: В России разделение академической и университетской систем сложилось исторически. И не могу сказать, что именно в этом разделении корень всех проблем как наших вузов, так и наших исследовательских институтов. Наоборот, были времена, когда это разделение вполне себя оправдывало. Во всяком случае ничто особенно не свидетельствовало о его неработоспособности. Уже достаточно давно ведутся разговоры о том, что это разделение в принципе неработоспособно и наше научно-образовательное пространство должно быть реорганизовано по американскому образцу. Я думаю, это продолжение самоедских рассуждений о том, что Россия принадлежит к числу карго-культур, что она не имеет своей науки и технологий, что способна только на смесь рессантимента с имитацией. Примечательно, что в такой логике рассуждают главным образом наши либералы, которые довели имитацию и рессантимент до уровня профессионального искусства. Именно либералы мыслят в карго-логике, полагая, что любой институт может возникнуть на местной почве исключительно как муляж чего-то бесконечно более реального. Возникнуть, чтобы стать ритуальным объектом зависти и поклонения. Боюсь, представления о необходимости соединить университетскую систему с академической берут начало в этой карго-логике. Настоящее решение – в создании в возможности создания альтернативных академических и образовательных структур. Скажем, альтернативной Академии наук со своим учреждениями образовательного цикла. Или новых вузов с современными исследовательскими центрами (прежде всего технологических вузов со своими технопарками) . Что касается конкуренции, то конкурировать можно только сохраняя способность (и задачу) задавать тон в науке, технологиях и образовании. Этому мешает повсеместная сегодня идеология «нормальной страны». Не являясь благодаря науке и образованию в полной мере страной третьего мира, Россия оказывается ей на уровне массового самосознания. В этой ситуации Россия не достойна советского наследства, которое ей досталось, а такое несоответствие всегда рано или поздно закончится разрешением или обесценением этого наследства. То, что не в состоянии сохранить, обязательно будет утрачено. Наука и образование является как раз таким ресурсом, обладание которым не узаконит никакое опереточное «неоимперство». Мы попросту не можем справиться с этим ресурсом. Ресурс, с которым ты не можешь справиться, не просто становиться мёртвым грузом. Он обязательно восстаёт против тебя! В этом подспудная причина любой технологической катастрофы, подобной той, что произошла на Саяно-Шушенской ГЭС. Однако само осознание подспудных причин технологических катастроф уже является первым шагом на пути модернизации возникшей в стране культуры третьего мира. И не только – это первый шаг к полноценной конкуренции со странами, которые мыслят свой мир не только первым, но и в каком-то смысле единственным.

РЖ: Какая модель, на Ваш взгляд, в наибольшей степени соответствует задачам модернизации России в XIX веке – американская, в которой доля образованных людей по отношению к населению страны составляет примерно 40 %, или европейская – соответственно, около 10 %? Насколько национальная система высших учебных заведений в России способна удовлетворить потребности элиты общества в качественном образовании? Насколько высокий образовательный уровень, существовавший в СССР и сохраняющийся в России, адекватен уровню развития общества в целом – насколько рынок труда в России способен вместить в себя большое количество выпускников высших учебных заведений? Согласны ли Вы с точкой зрения, что национальная система высшего образования в России способна сохраниться на своем уровне только в случае возможности трудоустройства большого количества дипломников за границей?

А.А.: Образование выступает одним из важнейших социальных лифтов. В 90-е годы, когда остальные социальные лифты сломались или застыли на месте, образование продолжало функционировать. В 00-е это выглядело как победа. Сегодня больше смотрится как беда. Вузовская система в 90-е годы и позже испытала невероятную перегрузку от искусственно раздутого спроса на образовательные услуги. В итоге процент имеющих высшее образование зашкаливает, но это свидетельствует лишь об инфляции возможностей дипломированного специалиста (независимо от его реальной квалификации и профессиональных умений). Так что не проценте дело – получивших высшее образование может быть и 100%. Важно совсем другое. Наличие искусственного спроса на высшее образование обусловило и непомерный рост третьесортных вузов, и необоснованное присвоение большинству из них статуса университета, и резкое падание качества образования, и заметное выхолащивание всех механизмов социализации. Вполне возможно, это произошло не просто так. Вполне возможно, это кому-нибудь нужно. Например, упомянутой в вопросе «элите». Не будем забывать, что наша «элита» в своей основной массе не просто необразованна, но глубоко чужда образованию. Причина тому: контробразовательная «элита», глубоко провинциальная по своему духу и происхождению. Образование для неё нисколько не предмет гордости, даже не необходимая опция статуса. Наоборот, среди элитных групп преобладает крайнее пренебрежение к образованному классу, демонстрация того, что и без образования можно достичь всего, даже не достичь – купить. (Неслучайно элитными группами подхвачено солженицынское обидное словечко - «образованцы»). Вообще пафос достижения предполагает модель работоспособных институтов социализации. Когда в их работе происходит сбой, обесцениваются и достижения, возможность которых открывали эти институты. Возникает пафос случайного приобретения, которое возводится в ранг закона и блага (причём закона неукоснительного и блага – заслуженного). Даже образованные и фактически «титулованные» представители «элиты», разделяют этот пафос, используя своё образование для его обоснования. Наиболее яркий пример – Ксения Собчак. Что касается отечественного рынка труда и трудоустройства наших дипломников за границей, то в самом вопросе чувствуется подмена анализа общих тенденций развития образования представлениями о нём как о предмете статистики и логистике. Дело же совсем не в том, куда нам придётся девать своих выпускников и даже не в обесценивании высшего образованием, а в том, что оно перестаёт выполнять свою главную функцию – обеспечивать собственное общество внушающим веру будущим.

РЖ: Насколько значительной, на Ваш взгляд, представляется роль университетов и академического сообщества в целом в деле модернизации? Является ли одной из целей модернизации повышение качества образования в России и числа людей, обладающих высшим образованием? Можно ли считать увеличение образовательного уровня населения России своего рода индикатором уровня модернизированности общества?

А.А.: Самыми плачевными последствия искусственного спроса на высшее образование, возникшего в 90-е годы, оказались для самих вузов: из-за этого спроса полностью закоснела их структура. Вузы (не имеет значения государственные или негосударственные) превратились в разновидность неофеодальной вотчины. Стали вотчинами эпохи русского ультракапитализма. С одной стороны, всё покупается и продаётся (включая нередко оценки и дипломы). С другой стороны, преподаватели извлекают статусную ренту, а вузы в целом – ренту с бренда, а иногда даже и с земли, на которой расположены. Это нужно хорошо помнить тем, кто в духе «блаженных нулевых» пытается лечить все проблемы деньгами, не понимая, что модернизация должна касаться прежде всего самих модернизаторов. Система высшего образования – фактор перманентной модернизации уже в силу её функций средоточия институтов социализации и воспроизводства. Однако сегодня вузы не локомотив, а объект модернизации. Без их трансформации невозможно не только продвинуть, но даже начать модернизационный процесс.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67