myeurope.com

Проехаться по Европе! Самый русский спорт. Спорт - от слова спор. Крепко связанные с Европой соседством и соседской же ревностью, русские вечно с ней спорят. И сегодня шипит в России коллективный Передонов с его провинциальными амбициями. Неприлично много публичных лиц натаскивают себя на европофобию. Но оставим невежд их невежеству, а злых - их злости. Поговорим о нашем любовном споре с Европой. О чем он? О том, что в Европе есть "совершенство частных форм", но нет цельности живого духа (мнение многих от Киреевского до Розанова и позднее)? Отзыв европейцу едва ли понятный. Разве возможна целостность без формы и наоборот? И разве история Европы не доказывает жизненность и пользу однажды принятой разумной формы, формулы знания, упорно восходящих от простоты силлогизма в мысли или базилики в архитектуре к интеллектуальной и художественной утонченности поздней классики? Европа - пространство контрастов и контрапунктов, нанизанных на стержень ratio. И пусть стандартные гостиницы с их однообразными "континентальными завтраками" нагоняют тоску, европейский сервис удобен, а где-то, стыдно сказать, приятен. За три недели странствий по центральной и западной Европе я не увидел ни одного неловкого жеста, не услышал ни одного резкого слова. Очень эффективно организованное, отшлифованное абразивной пылью веков общество. Евростандарт даже русский не оспорит. Евросоюз - прекрасный политический проект. Но здесь же и наш спор с Европой, болевая точка наших отношений с ней. Один русский ученый, филолог, издающийся в Париже, не хочет ехать туда, потому что ему противно видеть, как он говорит, "дежурные улыбки" парижских официантов. Даже интеллигент в России не желает понимать, что улыбка - естественная спутница культивированного, "культурного" общения. Мы не верим комфорту, в любом правиле цивилизованной жизни усматриваем лицемерие. Да, Россия предана идеалу всечеловечества, но в том-то и дело, что русская всемирность очень уж неотмирна и конкретному человечеству - без приставки "все" - не слишком годится. Не находя понимания у заграницы, русский начинает перед ней куражиться, валять Ваньку. Европейцам смешно и неудобно. Но кто над кем здесь смеется? Как ни сложна Европа, русское миропонимание еще сложнее.

Однако факт: благоразумная Европа - по-прежнему властительница дум и законодательница мод. Стаи азиатов в нелепых шляпах радостно щелкают себя тупорылыми Никонами на фоне ее соборов и фонтанов. Да и те же русские, за глаза Европу поругивающие, бродят по европейским мостовым с восхищенным блеском в глазах. Более всего поражает в Европе контраст между кристаллической, в твердом камне отпечатавшейся формой и обтекающим ее безлико-многоликим человеческим потоком. В некоторых местах - у парижского Нотр-Дам или на Карловом мосту в Праге - этот контраст настолько силен, а концентрация праздной чужеземной толпы так велика, что исчезает всякое чувство истории и реальности. В таких местах особенно ясно чувствуешь, что Европа стала археологичной, музейной, пережила себя, вошла в какую-то постевропейскую эпоху. Что, конечно, не отменяет традиционной европейской культивированности. В деревнях - ухоженные дворики и сады, там и сям, даже у ограды заводов - аккуратные поля. Человек и природа здесь еще связаны старым добрым трудовым содружеством - основой гуманизма и благодушного почвенничества. Это "малая" Европа регионов и местечек, мастерская фольклорных брендов, неплохо раскрученных во многих местностях, особенно в южной Германии и Франции. Больше всех стараются, по моим наблюдениям, добродушные, с мужицкой хитринкой шварцвальдцы, заваливающие свои пансионы охапками цветов, соломенными куклами и "вишневой водой" - местным самогоном.

У Европы есть географическая глубина. Но важнее в ней глубина историческая. Последнюю легче всего наблюдать в почти анекдотическом однообразии музейных экспозиций: сначала вседержители и святители, потом короли и герои, потом битвы, потом женщины, сатиры и нимфы, потом романтические пейзажи и люди из народа, потом, начиная с кубизма, ничего. Игра на понижение? Но за ней стоит смелый порыв мысли. Европа проецирует себя в рациональные формы и выстраивает себя по их образцу. Так христианская церковь, ставя себя над миром, высвободила пространство для светского общества и послужила примером для многих его институтов. Европа требует подражания и застывает в собственных копиях, ее тело отслаивается эпохами ее истории. И за этим телом разума вечно следует его тень - все, что не вмещается в рамки рациональной аргументации, начиная с лабиринтов и химер средневековых соборов и кончая хватающей за горло "экзистенцией". На Востоке не так: там все начинается и кончается смутной цельностью хаоса, и все является только подобием иного и неведомого.

Железная дисциплина европейского вы-страивания несет в себе драматические разрывы, всегда чревата взрывом. Европа преемственна в? отрицании себя. Европейская цивилизация - единственная в мире, сделавшая своим фундаментом критический пафос, трагическую способность мыслить собственную ограниченность, знаменитое "остранение", с такой силой прорвавшееся в европейском модерне. Европа лечит свою родовую рану изощренностью мысли и формы, но изощренность всегда скрывает пустоту. Французские леваки, называющие старушку не иначе как Zerope, так сказать Нулёпа, даже ближе к истине, чем думают сами. Но трижды правы древние, говорившие, что сила приходит из слабости. Умение превзойти все устоявшееся и привычное стало источником необычайной уверенности европейцев в себе и привлекательности Европы для остального мира.

Не пытаясь объять необъятное, я выбираю в Европе свой личный маршрут: посещаю старых друзей и большей частью знакомые места. Раз Европа археологична, заведу собственную археологию. Мое (неза)памятное. Мои недоумения. Моя Европа. И Европа моих друзей.

В Вене, этом как бы вторичном, смещенном центре Европы (имею в виду ее созвучия и состязательность с Парижем) особенно остро ощущаешь тайные изломы и пределы европейского духа. Прежде всего - тайну империума. Она - в особой, другой рациональности (если считать здесь нормой аристотелевский логицизм): рациональности аллегории, ускользания в инобытие, парения в междубытности миров, бесконечности зеркальных отражений, любимой забавы европейских дворцов. Пышное габсбургское барокко с его потолочными фресками, отменяющими земное притяжение, но прославляющими массивность земных форм, наглядно свидетельствует об этой призрачной стихии взаимных отражений Неба и Земли и ее тайне интимной инаковости. И недаром самым популярным персонажем габсбургской Австрии стала императрица Елизавета, по определению ее греческого наставника - "имперское создание, вьющее свою мистическую жизнь" (imperial creature weaving its mysterious life), патронесса высокого эротизма по-венски, символ "вечной женственности", все вяжущей, одновременно рождающей и скрывающей, все связывающей тайной связью. Где вьется нить, там из пустоты рождается гармония. В пышной стильности Вены, в почти по-офицерски щеголеватой выправке венцев чувствуется здоровый цинизм, сопутствующий вкусу к чистому наслаждению. Венский житель Фрейд только дал ему вроде как научное объяснение.

Знаменитый венский модерн, так сильно повлиявший на столичную моду другой великой империи - Российской - был, в сущности, откровением этой пустоты артистизма, сокрытой в сердце европейского духа, и по справедливости стал кануном революции. Его последующая эволюция, венский "фантастический реализм", выявляет в имперском изломе непоправимый облом. Модерн не исцеляет коллизии и разрывы европейского миросознания, но, напротив, усиливает их, разрушает всякую последовательность стиля. Закономерно он упраздняет себя, порождает собственное отрицание, еще более агрессивное и болезненное. Разум окончательно восстает против себя и? окончательно торжествует.

Тайна империи не может не пасть в предметность мира; смерть имперского Кащея - пардон, имперской Изиды - заложена в игле ее аллегорического мышления, слишком скованного материей. За превращением имперского создания в туристку приходит анархист, вонзающий в ее сердце заточку. Империя закрылась. И поэтому открыта выставка "повседневная жизнь дворца Габсбургов". Но верно и то, что величие империи, источаемая ею сладость падения выявляются ее декадансом.

Присягнув самоотрицательной рациональности, Европа обзавелась историей, т.е. неотменяемым порядком саморазвития, как деревенская бабка завела порося. Теперь она мечтает о беспечальной жизни. Историзм (не путать с историей и историчностью) предопределил трагизм европейского сознания. Европейское увлечение музейностью, коллекционированием шедевров или на худой конец археологических артефактов (европейский музей всегда объединяет то и другое) не только удостоверяет обостренное чувство истории, но и выдает стремление вернуться к внеисторическому, по-детски вольному переживанию мира, освобождающему моменту творчества. Освобождающему, увы, иллюзорно. Вечное обновление уже неотличимо от вечного возвращения, и европейский опыт par excellence состоит именно в том, чтобы в последней глубине творчества открыть или, скорее, установить свой неотменяемый, безусловный предел. Даже самый изощренный смысл имеет свое плоское дно, свой конкретнейший Dasein. При этом страсти и смерть Христа, бренность плоти давно пережиты европейцами с силой и глубиной, невыносимыми для современного расслабленного сознания. Порой кажется, что превращение Европы в мировой туристический аттракцион спасительно для нее: на пронзительную муку европейского сознания только и можно смотреть наивным взглядом дикаря или "последнего человека, моргающего на луну". Святая простота - это, оказывается, тоже завет Европы миру, равно циничный и спасительный.

Древний город Трир с окрестностями по-своему удостоверяет и углубляет странные совпадения, проступающие там, где расползается ткань европейской истории. Глубина исторического времени здесь так велика, что привычные в Европе готико-барочные сопряжения отходят на второй план, и все обращается в мнимость, подобие исчезнувшего образа. Замки в долине реки Мозель так романтичны, что кажутся своей собственной декорацией. Высокие, почерневшие от времени ворота римской крепости настолько реальны, что напоминают реквизит съемочного павильона. Отвесные густо-багровые скалы в городских предместьях кажутся стенами древней крепости. В раннехристианской базилике разместилась протестантская церковь. Римский амфитеатр неподалеку пахнет свежескошенной травой. В доме-музее Карла Маркса - ни одной личной вещи виновника этого памятного места. Случайно или нет, вся эта эстетика замещения отразилась в интерьере местного собора, вобравшего в себя и романский стиль, и готику, и барокко. Внутри над царскими вратами имеется отверстие, окаймленное по-барочному пузырящимися формами: не то просвет в кружевах облаков, не то вход в мировую пещеру. В просвете виднеется нечто совсем уже странное: некое подобие распятия, сильно напоминающего скривившийся сук дерева.

В римском амфитеатре сохранились подвалы, откуда выходили на арену гладиаторы, и камеры, где, наверное, держали и первых христиан, осужденных на мучительную смерть. Кроткое мужество этих истово верующих людей победило мощь языческого Рима. Непостижимая для "здравого смысла" победа. Мой трирский друг оспаривал это утверждение, указывая, что и христианство ценилось римскими кесарями за его "боевые" заслуги. Но я остаюсь при своем мнении, ибо говорю об источнике власти, а не ее проявлениях. А власть проявленная - уже не власть.

В сердце Европы - Франции - форма особенно устойчива, и музейность глубже всего проникает в быт. Бургундские аббатства с аристократической любезностью демонстрируют произрастание и разрастание европейского духовного тела. Усадьба знакомого парижского архитектора в юго-западной части страны, где со времен нашествия мавров не было войн, забита старинной мебелью, книгами, утварью, портретами предков. В домашней часовне ничего не изменилось с момента ее постройки в 16 в. На полу черным ребристым булыжником выложен крест. На окне глиняная статуя Святого Георгия, не слишком умело вылепленная тогда же местным благочестивым ремесленником. Ни часовня, ни дом не запираются. Единственные воры в округе - цыгане - обходят усадьбу стороной. На фоне этого музейного изобилия Россия кажется пустыней. Хозяин усадьбы, показывая мне свои богатства, говорит, что своей устойчивостью французская культура и элита обязаны образовательным традициям иезуитов и масонов. Стоп! Как же одно сходится с другим? Может быть, все дело в том, что иезуит являет тип верующего, который выглядит неверующим, а масон - это неверующий, который выдает себя за верующего? Получается по-европейски изощренно. Но мой парижский друг все видит иначе, руководствуясь опять-таки идеалом рационально-последовательной истины. Иезуиты, утверждает он, ищут безупречно-разумную доказательность, а масоны стремятся к безупречному поступку. Одни дополняют других, вместе составляя разумную целостность слова и дела.

Поль Валери в 1919 году предсказал, что Европа кончит "бесконечно богатым ничто". Мы знаем теперь имя этого пустого богатства: постмодернизм. Многократно обруганный и осмеянный, он является, однако, историческим пределом Европы, кульминацией ее изощренности, отобразившейся, помимо прочего, в двусмысленности отношений между католиками и масонами. В наши дни Европа ищет себе опору в "постсекулярной" религии вне оппозиции горнего и дольнего, ее история все настойчивее отождествляется с божественным кенозисом. Это знамение постевропейской эры.

История Европы есть ее самое дорогое достояние, печать ее святости, но и тяжкое бремя: надо принимать все бывшее, включая тот же тоталитаризм (чисто европейское детище, коль скоро рационалистическое единообразие замешано на национальной самобытности; Америка в этом смысле, скорее, метатоталитарна.). Переезжая из страны в страну, невольно сравниваешь реакцию разных наций на этот исторический конфуз. В будапештском музее посетителю внушают, что у маленькой и слабой Венгрии не было другого выхода кроме как сотрудничать с государствами Оси. В Праге мемориальными досками отмечены подвиги героев сопротивления. Не знаю, насколько принято в Чехии помнить, что массы чешских трудящихся исправно работали на Рейх до самого конца войны. А вот лютеранская община трирской базилики признает, что большинство их единоверцев сотрудничали с нацистским режимом и что "несправедливости и злодеяния, исходившие из Германии, не могли не навлечь возмездия". Наверное, нелегко далось немцам это раскаяние. Но без него, подозреваю, не было бы и сегодняшней благополучной Германии. И что это значит? По сути дела, вот что: если мы живем в постисторическую эпоху и теперь мастера шоу-бизнеса втюхивают историю обывателю, как жулики куклу, то история должна прорастать внутри и сквозь нас. Мы сами есть поле истории. И, "ежели зерно не умрет?".

Новая книга Владимира Малявина о китайских военных стратегиях готовится к выходу в издательстве "Европа"

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67