Умер Александр Павлович Чудаков

3 октября в больнице после полученных травм умер Александр Павлович Чудаков. Травмы были якобы несовместимы с жизнью, но его поистине могучий, богатырский организм боролся до последнего. Ничто не предвещало смерти этого большого, бодрого человека, полного замыслов и сил. Поверить в случившееся невозможно - настолько был он всегда живой, деятельный, заинтересованный жизнью, настолько многое в ней любил и так много еще хотел сделать. Совершенно противоестественная, дикая смерть.

О научных заслугах Александра Павловича Чудакова будут говорить много и скажут, наверное, лучше меня. Они, эти заслуги, еще в полной мере не осмыслены. Ясно одно - ушел настоящий большой филолог, и с его уходом уже окончательно прервалась связь между нашим поколением и великой русской филологией первой половины XX века, коей он был прямой наследник. Обо всем этом еще будут писать, будут выходить статьи и книги в его честь, и это хорошо, но разве в этом дело? Славой он и при жизни не был обделен, да только вот ничего не нажил - ни должностей, ни премий, ни простой возможности спокойно заниматься своим делом, не заботясь о ежедневном хлебе насущном. Мы знаем его замечательные книги о ("Поэтика Чехова", 1971; "Мир Чехова", 1986; "Антон Павлович Чехов", 1987; "Слово-вещь-мир. От Пушкина до Толстого", 1992)), его статьи о Пушкине, Гоголе, его работы по истории русской филологической науки, но как горько думать, что не доведена до конца титаническая работа над полной чеховской библиографией, не написан умопомрачительный "тотальный комментарий" к "Евгению Онегину", не подготовленной осталась книга мемуаров, над которой ему так хотелось работать в последнее время, но не было издательского заказа на нее, такого заказа, который позволил бы бросить все и засесть дописывать книгу - об этом он мечтал. И никто никогда не сможет реализовать эти замыслы. Жить - это делать то, что другой за тебя не сделает. Александр Павлович жил и делал свое дело - и вот так резко и страшно оборвалась эта жизнь, так внезапно для всех!

Но главную свою книгу он успел написать - роман "Ложится мгла на старые ступени", наделавший столько шуму, почти получивший, но не получивший Букера, - замечательную русскую книгу, которую не без оснований сравнивали с "Былым и думами" Герцена, а я бы сравнила еще и с пушкинским "Онегиным" в том смысле, что автор раскрылся в этой книге со всей возможной полнотой. С ее страниц предстала нам не только подлинная, сохраненная Россия, но и сам ее автор - в неожиданном для многих образе, таким, каким его не очень знали в "узких научных кругах". Потом, когда книга снискала безусловный успех и признание, он, как будто оправдываясь, говорил, что просто вынужден был ее написать - настолько распирали его приобретенные за жизнь познания. А познания эти были и вправду необозримы и порой ошеломительны - и в естественных науках, и в гуманитарных, и в теории, и в практике. "Я хотел как-то освободиться от всего этого, - говорил, как бы стесняясь, Чудаков, - и вот нашел такую форму: роман". В академических кругах такие "шаги вбок" не в почете, зато как запойно читали эту книгу о жизни в далеком Чебачинске широкие круги незашоренной интеллигенции, и "гуманитарной", и "технической"! Читали - потому что книга эта прежде всего талантлива, потому что автор ее был сполна наделен талантом познания, талантом слова и главное - талантом жить.

Как было им не любоваться, когда, положив очки в ботинок на берегу, он покрывал роскошным баттерфляем сотню метров водного пространства, или, напротив, уходил под воду, чтобы через несколько минут всплыть на другом берегу! Еще пару лет назад он с сожалением говорил, что раньше легко проплывал под водой сто метров, а теперь вот только 70-80. Плавание было его особой любовью, а может, и призванием - в юности ему прочили блестящую спортивную карьеру, он по этому пути не пошел, зато с каким удовольствием осуществлял заплывы в пушкинской Сороти - один, помню, заплыв был в честь взятия Бастилии, другой - имени А.П.Чехова. А выйдя на берег, надевал он, строгий академический ученый, белую рубашку, галстук, пиджак, принесенные с собою в аккуратно сложенном виде, менял кроссовки на ботинки и шел делать доклад на конференции по "Евгению Онегину". А вечером, сменив белую рубашку на тельняшку, сиживал на кухне, рассказывая бесконечные истории из своей и чужой жизни и терпеливо ожидая настоящей, правильно приготовленной разварной гречневой каши, которой был большой любитель. А для детей он сочинял на ходу, с невозмутимым лицом, и одна из таких историй, рассказанная моей дочери в пору ее раннего детства, была про двух братьев - один ел все больше конфетки, а другой - гречневую кашу, и вот поехали они в Индию на соревнования по поднятию штанги, и правильный брат, конечно, победил, а неправильный был посрамлен и потом тоже, конечно, перешел на гречневую кашу.

Он никогда не упускал возможности посидеть-поговорить, и чтобы было первое, второе и компот, а лучше вермут, но можно и другое, и как неправы те, кто считает, что пить надо по восходящей и не смешивая. Они, говорил он, лишают себя разнообразия и радости жизни. Только радость общения я от него и помню. Его ничто не раздражало, он был в согласии с людьми и в согласии с миром, который был ему весь открыт и весь интересен. Он знал каждое дерево и каждую птичку, был настоящим другом кошек и собак, хорошо разбирался в почвах, в верблюдоводстве, например, и в китоводстве, во всех, кажется, естественных науках и во всех гуманитарных, и в различных технологиях, и только у него можно было надежно выяснить, стоит ли изолировать печную трубу алебастром. Он очень интересовался, правильно ли я строю дачный дом, научил меня положить под крышу тридцатку на ребро - получилось хорошо.

Кто был на даче у Александра Павловича, тот имел возможность не только в нем самом что-то главное понять, но и вообще задуматься об отношениях человека с окружающим миром. Почти все там сделано своими руками и видно, как человек может менять жизненное пространство вокруг себя, внося в него красоту и порядок, культуру и интеллект. Он корчевал пни и "наступал на болото" (это произносилось со вкусом, с гордостью), выращивал идеальный газон, ограждая его специальным бордюрным камнем, строил забор из валунов, возя их на велосипедном багажнике с окрестных карьеров. При помощи каких-то египетских подъемных механизмов валуны эти подымались на нужную высоту, сажались на раствор, и за лето стена увеличивалась метра на два. Я ахнула, когда увидела, в каком стройном и красивом порядке содержались инструменты в его сарайчике - в таком же красивом порядке выстроены цитаты в его последнем печатном тексте. А зимой - день рождения традиционно справлялся на любимой даче - он выдавал нам гостевые валенки и вел всех в двадцатиградусный мороз в лес, сетуя, что лес не чистят и вот он погибает, и надо собраться всем поселком и почистить, а то зарастет.

О последнем его тексте я хочу сказать особо, и не только как составитель "Пушкинского сборника" и заказчик материала. Речь идет о его статье "К проблеме тотального комментария "Евгения Онегина "" - по ней мы можем судить о том, каков был его грандиозный исследовательский замысел, как он мог быть осуществлен и чего мы лишились. Не могу отказать себе в потребности привести начало этого текста:

Окружающий нас эмпирический мир физически непрерывен, и непрерывность эта абсолютна: человеку в его неспекулятивном бытии (и не связанном с такими феноменами, как частицы, античастицы) не дано пространства, свободного от какой-либо материальности.

Но для сознания эмпирический мир гетерогенен и отдельностен. Только так человек получает возможность сызмальства ориентироваться в нем, лишь умозрительным усилием устанавливая субстанциальную общность классов вещей и их иерархию. Отношения взаимопомощи, биологического симбиоза и прочие экологические связи не нарушают мировой гетерогенности. Лишайник, растущий на камне, остается лишайником, а камень - камнем. Чем активней использует лишайник свое "подножие", тем больше он становится растением и тем сильнее разнится с камнем. Можно возразить, что органические тела рано или поздно превратятся в органический перегной. Но пока они внешне-морфологически самостоятельны, для обыденного сознания они гетерогенны.

Наука давно привыкла видеть все вещи в их связях. Субстанция блюда не может быть описана биологически и гастрологически без самых дальних звеньев цепи: солнце - почва - трава - вода - барашек - шашлык.

Предметы же мира художественного изначально гомогенны: все вещи литературного произведения независимо от их мыслимого материального качествования подчинены общим для всех их законам и выражают некое единое начало. Однако литературоведческие описания художественных текстов по аналогии с эмпирическим миром обычно работают с дискретными единицами: герой - мотив - сюжет - реалии - слово и т.п. "Постатейное" рассмотрение этих проблем не изучает все элементы вместе, в их естественной взаимосвязи в процессе поступательного движения текста. Такое изучение может быть осуществлено только в медленном невыборочном его чтении-анализе.

Больше всего в таком комментированном чтении нуждается "Евгений Онегин" - чтении сплошном, без пропусков, слово за словом, стих за стихом, строфа за строфой.

Мы не должны обольщать себя мыслью, что наши представления совпадают с читательскими времени Пушкина - даже о самых простых вещах, например, о санках в I главе. Чтобы восполнить это хотя бы частично, необходимо, как и в научном описании, разрешить цепь вопросов, в данном случае упряжно-экипажных. Чем санки, на которых едет Онегин к Талону, отличаются от деревенских? Велики ли? Где на них обычно ездили? Открытые они или закрытые? Сколько лошадей? Какова запряжка? Русская? Немецкая (без дуги)? С постромками или оглобельная? Какое место эти санки занимают в экипажной иерархии? Почему на бал Онегин едет уже "в ямской карете"?

Я пишу и выписываю все это по горячим следам его гибели, в ушах звучит его голос, и в этих вопросах я слышу его всегдашний неутолимый интерес к подробностям окружающего мира и его пристальное внимание к деталям художественного текста. Два эти интереса имеют общий корень в глубине его личности. На одной из презентаций романа Александр Павлович рассказал, что формирующее впечатление произвел на него когда-то список жизненно необходимых вещей, спасенных Робинзоном Крузо с затонувшего корабля. Здесь - истоки его филологических пристрастий (вспомним работы о предметном мире и роли детали в творчестве Чехова), здесь же - истоки его романа, в котором сохраненная материальная культура возведена в ранг высшей духовной ценности.

О тотальном комментарии к "Евгению Онегину" Александр Павлович много говорил в последние годы, делал блестящие доклады и читал увлекательные лекции студентам. Мне кажется, это был его любимый замысел, в котором соединился его интерес к материальному миру в литературе с лингво-стилистическим анализом текста в плане "структурного взаимодействия словесных единиц". Любимый ученик В.В.Виноградова, он был, пожалуй, единственным из живущих ныне филологов, кто мог бы осуществить такой анализ. Мы говорили с ним о том, как бы хорошо было ему перейти в нашу жалкую пушкинскую группу ИМЛИ и в порядке плановой работы сидеть и писать этот бесконечный тотальный комментарий, получая за него нищенское академическое пособие. Но и это казалось тогда нереальным. И вот он ушел, а с ним ушли его замыслы, его возможности, его уникальные исследовательские подходы, его колоссальная переполненная память, его яркая личность, его особый физический облик - все обрушилось внезапно и дико, и, оглянувшись вокруг, я с ужасом вижу, что почти не остается больших людей из того старшего поколения русских филологов, с которым связала меня жизнь.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67