Шестидесятники: итоги бездумного пути

От редакции. В основе статьи – авторизованная стенограмма выступления Юрия Афанасьева 15 марта 2011 года в Горбачев-фонде на конференции «Поколение Горбачева: шестидесятники в жизни страны».

Юрий Афанасьев – доктор исторических наук, профессор. Основатель Российского государственного гуманитарного университета. Активный участник либерально-демократической оппозиции в СССР и России.

* * *

I

Волею судеб, стечением обстоятельств, набором и масштабом самих фактов и событий шестидесятники как поколение были буквально придавлены к необходимости стать самокритичными, готовыми к самоидентификации себя как некоей субкультуры. Но вместе с тем они теми же фактами и событиями, их характером и масштабом, казалось бы, буквально как к стенке оказались припертыми к необходимости критически осмыслить не только свою судьбу, но и саму эту культуру, которую они представляли. То есть задуматься не только над тем, почему они сами именно такие в смысле их мировидения и миропонимания. Но и о том, как и почему именно таким в плане его постижения стал весь ХХ век и для них самих, и для России как для определенного типа культуры, для Советского Союза как для страны. Иными словами, проблему по теме конференции, на мой взгляд, можно было бы сформулировать в форме вопроса примерно так: оказались ли способными шестидесятники к осмыслению, к постижению России в ХХ веке?

В такой постановке вопроса самое главное, что мне хотелось бы сказать, сводится к следующему.

Шестидесятники, в целом, как некое явление нашей культуры, некая поколенческая целостность продемонстрировали неспособность не то, чтобы ответить на подобные вопросы о самих себе и окружающем их мире. Особенно наглядно такая их неспособность проявилась даже не в 60-х годах, а несколько позже, в 80-х, когда из уст Горбачева прозвучало это слово – «перестройка».

Перестройка чего? Перестройка во что?

Именно тогда они обнажили свою неготовность даже к тому, чтобы увидеть эти вопросы как самой судьбой обращенное к ним самое сокровенное жизненное вопрошание, как эпохальный зов сердца и разума.

Такой душераздирающий упрек (я имею в виду только свою душу, конечно) не следует воспринимать как обвинение в адрес шестидесятников. Надо увидеть в нем горькую констатацию нашей общей беды (в том числе и моей личной беды тоже). Для того чтобы это объяснить, следует сказать несколько слов о том, что я имею в виду под «стечением обстоятельств, набором и масштабом самих фактов и событий».

Это не просто сам по себе тот событийный ряд, который обычно при объяснении феномена шестидесятников выстраивается из таких известных не только нам, но и всему миру событий – имен собственных, делающих ХХ век. К ним относятся: «революция 1917 года», «Гражданская война», «построение социализма и ГУЛАГ», «жертвы сталинских репрессий», «Вторая мировая война», «ХХ съезд КПСС и разоблачение культа Сталина» и т. п.

Я имею в виду не сами по себе данные события, а способность определенного поколения постигать и раскрывать их смыслы. Если они, эти события – вехи, знаки, символы в нашей истории, то что представляет собой то означаемое, которое этими знаками и символами – как именами собственными – олицетворяется?

Смыслы, как правило, постигаются в ходе научного познания на основе логики и фактов, с применением всех доступных науке на каждый данный момент подходов, методов и способов научного анализа и синтеза. Но возможно и образное постижение тех же смыслов средствами художественной литературы, поэзии, живописи, кино. При одном, однако, непременном условии: в обоих способах постижения смыслов – научном и художественном – целью самого постижения может быть только постижение истины. Подобное непременное условие может показаться совсем уж банальным, но, полагаю, только лишь на первый взгляд. Шестидесятники, по крайней мере, именно на нем-то и споткнулись. В итоге, ни тот, ни другой способы постижения для них – как для некоей поколенческой целостности – оказались недоступными.

II

Теперь о самих смыслах данных событий. Я приведу лишь отдельные примеры. Приведу их не для того вовсе, чтобы сказать каждым из них, что только вот в этом, только в том, на что я сейчас укажу, и заключен единственно возможный смысл такого-то события, что это и есть его истина в последней инстанции. Ничего подобного. Постижение истины – деяние сугубо индивидуальное, интимное даже, можно сказать. Оно не тиражируется и не подлежит распространению как одно-единственное для всех и каждого. Я сошлюсь на них для того, чтобы было ясно, что значит, точнее, как я сейчас понимаю постижение смысла в отношении такого, например, события, как «революция 1917 года» и ее естественного продолжения – «построения социализма». Тем самым я поясню, на какого рода зов сердца и разума тогда, в 60-80-х годах, оказались неспособными откликнуться шестидесятники.

Для меня эта революция – не верхушечный переворот и не заговор чуждых России большевиков – кучки «немецких наймитов» во главе с Лениным.

При определенных ограничениях по месту и времени (например, если взять только Петроград в ночь с 24 на 25 октября, а все остальное отбросить) и доведенном до крайней примитивности ее объяснении (внешняя вражеская сила, «жидо-масонский заговор», заимствованный у Запада марксизм) можно, конечно, усмотреть и такой поверхностный, случайный, привнесенный, якобы, извне смысл в этом событии. Что, надо сказать, свойственно и до сих пор очень многим историкам и не только им одним.

Таким образом, сама революция и последующее за ней построение социализма лишаются их собственного социального содержания, оно обнуляется, его место замещается повествованием о великих свершениях.

Для меня же смысл данного события в том, что у этой революции солидные отечественные, почвенные основания, а у большевизма – глубокие русские корни. Это была по-настоящему массовая народная революция. Ее массовость была обусловлена консервативным – даже правильнее сказать, реакционным ответом подавляющего большинства крестьянства на начинавшуюся тогда модернизацию российского социума. На такой массовости, оседлав ее, как пена на гребне морской волны, взмыли наверх и захватили власть большевики. Стихийность и антигосударственность масс в революции соотносились с организованностью и целеустремленностью большевиков буквально по Гегелю – как единство и борьба противоположностей. В революцию погрузилась, опрокинулась вся Россия. Погрузилась и опрокинулась в нее, а вместе с ней – надо подчеркнуть – и в глубокую, допетровскую еще русскую архаику. В революции принимали активное участие, в том числе с оружием в руках, десятки миллионов. Она начиналась, как это ни парадоксально прозвучит, победой большинства участвующего в ней народа, сопровождалась даже установлением на какое-то время его диктатуры, а продолжается поражением, трагедией победившего большинства и установлением тирании, диктатуры меньшинства – партии большевиков. Время окончательного утверждения диктатуры большевиков известно – именно начало 30-х годов. А вот дата завершения трагедии победившего поначалу в революции большинства и до сих пор остается открытой. В этом смысле – революция продолжается. Потому что смысл революции в архаичном еще, расколотом по многочисленным антагонизмам российском обществе проявился в еще большей его атономизации и в превращении ее, такой атономизации, уже в ходе «построения социализма» в перманентную и нарастающую враждебность всех против всех – в борьбу на самоуничтожение. И в данном смысле она тоже продолжается.

Но и все сказанное – не предел постижения истины относительно глубины этой проблемы: «Россия – Революция – Социализм – ХХ век».

Только прямые людские потери России и Советского союза после 1917 года – погибшие в войнах, ГУЛаге и депортациях – превышают 60 млн человек. Косвенные демографические потери (нерожденные, до срока умершие) не поддаются учету. И даже не только сами по себе названные цифры, холодящие кровь и потрясающие воображение, и даже не только ужасные формы общих потерь составляли эпохальное вопрошание, совокупный зов сердца и разума, обращенный к шестидесятникам.

Смысл проблемы – в отношении к умерщвленным тех, кто остался в живых в ходе тех же событий или родился уже после них. В самом сжатом виде это отношение можно выразить так: не увидели, не осознали, не ужаснулись.

Потому что опрокидывание общества в патриархальную архаику в результате революции и в ходе имманентного её продолжения – в построении социализма – происходило путем его десоциализации, дерационализации и деморализации. Происходило расчеловечение, раскультуривание социальности, превращение ее в социальность животную, зверскую, инстинктивную. В искусственно созданную социальность. Дегуманизация общества осуществлялась целенаправленно, по заранее разработанному плану. Хотя и не совсем как по чертежам, по каким строят мост или какое-то другое сооружение. Пускай всего лишь как по черновому наброску, с импровизациями по ходу дела, но, тем не менее, все-таки по априори задуманной идее – декларативно, вербально никак не связанной с прошлым России.

Разумеется, цели провозглашались совсем иные, ничего общего не имеющие с фактической дегуманизацей. Последовательно, в течение семидесятилетия лозунги звучали так: «прорыв в слабом звене империализма», «мировая революция», «построение социализма в одной стране», «подготовка к отражению внешней угрозы», «создание мировой системы социализма», «построение коммунизма».

Дегуманизации социума осуществлялась в двух сферах одновременно, в социальной и духовной.

После «военного коммунизма» и гражданской войны – неудавшейся, но искорежившей всю Россию, попытки прямого перехода к социализму, – был короткий, но бурный событиями промежуток НЭПа. С переходом к нему неожиданно резко усилилась социальная дифференциация и духовное разнообразие общества. Стали появляться все новые мелкие частные производства, росли кустарные промыслы, возникали и крепли новые крестьянские хозяйства, а на этой основе формировались, разнообразились, утончались все новые личные и общественные интересы и, как грибы после дождя, множились всяческие кооперативы, профсоюзы, творческие объединения, общества. Казалось бы, в России снова забрезжило самым началом ХХ столетия. Продолжалась поэзия «серебряного века». Но уже в ходе НЭПа Сталин понял, что с таким взрывным обилием разнообразных частных и общественных интересов, с таким пестрым народом воплотить большевистский Проект, как один для всех, будет невозможно.

И он решил заменить народ.

О подлинных целях «построения социализма» в ходе коллективизации, индустриализации и культурной революции судить надо по их результатам. А они таковы, что все население Советского Союза – поголовно все! – по социальной своей сущности было превращено в государственных служащих. И все они в таком их социальном статусе, но в то же время каждый из них поодиночке, оказались привязанными на короткий поводок полной зависимости от этого самого государства.

Хотели изничтожить в человеке его личный интерес и его естественное стремление по своему выбору реализовывать свои способности. Только государство, его Проект и его интересы. А поскольку по априорной идее создать общество невозможно, да еще и заселить его людьми, подходящими исключительно для такого, выдуманного из головы общества, результат получился трагический. Вместо человеческой социальности на основе права и морали получили социальность искусственную и в то же время – зоологическую, стадную, основанную на насилии, страхе и животных инстинктах. Личный интерес оказался, как и следовало ожидать, неистребим, но реализовать его стало возможным только в обход запретов, то есть криминальным путем. «Теневая» экономика, двойная мораль и поголовная преступность стали рукотворными нормами, иносказанием социализма.

III

Введение единомыслия – столь же важная составляющая «построения социализма», как и достижение искусственного социального однообразия. Но у него была и своя история: от «корабля философов», «Краткого курса» через основные вехи борьбы с «формализмом», «аполитичностью», «космополитизмом», «абстракционизмом». Были у него столь же трагические, как и в достижении социального однообразия, но все-таки свои, специфические результаты.

Если эти результаты рассматривать как постижение глубинной сущности человека и структуры человеческой личности, а в качестве подхода воспользоваться возможностями психоанализа, поскольку другого, более совершенного научного способа на сегодня, по-моему, просто нет, то итоги введения единомыслия будут выглядеть примерно так.

Большевики хотели сделать человека существом сугубо рациональным, наполнить его, как порожний сосуд, позитивными знаниями из области техники, медицины, естествознания, а сознание очистить от «пережитков прошлого», от всяческих сохранившихся в нем «предрассудков» и сделать его просветленным марксистско-ленинскими, тоже, как они полагали, вполне рациональными положениями.

Но и здесь в итоге получилось все совсем не так прямолинейно положительно, как им хотелось бы. В плане долговременного глубинного воздействия на психические основания личности и на общественное сознание произошло, наоборот, нечто никем не предвиденное и совершенно ужасное.

Еще до революции личностные начала в российском человеке, составляющие его сознательное «Я», были не массовой нормой, а редкими исключениями, как раз составлявшими собой частично ту самую тонкую пленку, которой так и не хватило, чтобы ею хотя бы слегка накрыть всю Россию. По этим-то исключениям революция с построением социализма и прошлись в первую очередь. По тем личностям, которые не смогли, не захотели отказаться от своего «Я» в пользу нечеловеческих требований, предписаний и запретов советской власти. Среди подлежащих уничтожению личностей в человеке все оказались равны: поэт, крестьянин, философ и генерал.

Но сознательное «Я», делающее человека личностью, дано далеко не каждому. Что же касается стран, где сознательному «Я» и, следовательно, личности довелось за многие века расширить свою свободу и стать основанием общества, то таких стран совсем немного. Они и в современном мире остаются исключением, а не нормой. А Россия вообще никогда не была в их числе.

Зато в каждом из нас, в психике любого человека есть бессознательное – «Оно»: зона неуправляемых инстинктов, борьбы неосознаваемых мотивов поступков. Сегодня, когда многие стали задумываться, что же творится у нас в России с человеком и обществом, почему на глазах так стремительно опускается общая планка человечности по сравнению даже и с советскими временами, по-прежнему осталось в стороне нечто весьма существенное. Никто, кажется, и не думает о сфере подсознательного в психике каждого человека. Едва ли даже много таких, кто вообще учитывает сам факт ее существования, когда испытывает на себе или наблюдает в других жгучие терзания современности.

Но это «Оно» не только, как всегда и повсюду, остается в психике человека. Подсознательные мотивы в его поступках и их проявления в российском обществе в последние годы еще больше активизируются, расширяются и приобретают все более агрессивные, антигуманные формы.

Целенаправленными действиями на протяжении теперь уже почти целого столетия российская власть стремилась и стремится расширить сферу разума за счет очищения человеческого сознания от пришедших из прошлого и мешавших, по представлениям власти, строительству социализма (а последние двадцать лет – капитализма) стереотипов, привычек, «устаревших» нравственных ценностей и способов мировидения. Тем самым осуществлялось и осуществляется массированное, по существу – тотальное, воздействие на еще одну компоненту психической структуры человека – на сферу «сверх-Я» («супер-эго», «идеал-Я»). Эта сфера – носитель традиций, жизненных ценностей, всевозможных предрассудков, мифов, стереотипов морали, передающихся из поколения в поколение. Она же формирует общественное сверхсознание. На протяжении столетий данная сфера сверхсознания – «сверх-Я» – выполняла социальную функцию противостояния бессознательному «Оно», поддерживала баланс между ними, как бы изнутри «запрещая» сознательному «Я» выполнять присущие ему инстинктивные стремления и желания.

Как стало очевидным сегодня, все усилия по насильственному введению единомыслия привели к прямо противоположным по сравнению с задуманными результатами. Сфера «сверх-Я» в человеке довольно устойчива, и трудно поддается изменениям в заранее запрограммированном направлении. Но разрушить, разбалансировать основания человеческой психики и глубинные ее структуры оказалось очень даже возможно.

На это разрушение работала в первую очередь вся система советского дошкольного, школьного и вузовского образования. О ней много говорят в последнее время, подчеркивая ее достоинства: общедоступность, бесплатность, – особо выделяя добротность высшей школы в подготовке специалистов-профессионалов для народного хозяйства. С такой задачей она действительно как-то справлялась. Не говорят, как правило, о нашей системе образования (она в этом смысле не изменилась до сих пор) в связи с формированием человека думающего. Будучи ретранслятором готового, непонятого знания, данная система всегда была и остается средством насильственного внедрения в сознание человека навыков его умственного закрепощения, рабского подчинения внешнему давлению в ущерб его природному стремлению к истинной свободе, в ущерб внутренней потребности понимать. И именно этим она буквально калечит людей, закрепощая мышление, загоняя в колею бездумной, глупой псевдонаучности.

В том же направлении насильственного внедрения бездумности работала и вся машина советской пропаганды. Радиоточка – обязательно в каждой квартире; газета, хотя бы районная, – в каждой семье; кино, ритуальные шествия, парт- и профсобрания с разнообразными разоблачениями на протяжении десятилетий и с персональными делами – обязательно для всех.

Введение единомыслия обернулось укрощением и без того ослабленного стремления советского человека понимать и, следовательно, еще большим сужением сферы сознательного «Я» в его психике. Что же касается сферы «сверх-Я», то попытки советской, а вслед за ней и постсоветской власти мобилизовать мифологизированное сознание масс в заданном, желательном для нее направлении завершилось здесь не просто еще большим сгущением издревле присущей такому сознанию непроясненности. Манипуляторская историческая политика и попытки сформировать в обществе «нужную» для власти память о прошлом привели к полному «цивилизационному сумбуру» в массовом сознании. Ветхозаветное «око за око» синхронно сосуществует в нем с «энергетической сверхдержавностью», «народ-богоносец» – с «народом-быдлом», царский герб – с красным знаменем. А в целом случилось невиданное доселе обрушение массового сознания в архаику.

III

И все-таки еще не в самих по себе всех приведенных констатациях о создании искусственной социальности и о вторжении в основания человеческой психики было самое сокровенное жизненное вопрошание, эпохальный зов сердца и разума, обращенный к шестидесятникам по поводу России ХХ века. Точнее, не только в них, но и в тех выводах, которые следуют из таких констатаций. Эти выводы (опять же подчеркну, исключительно, как они представляются мне) всего лишь – резюме сказанного.

Не случайно, по-моему, именно на долю России выпали самые крупномасштабные, по сравнению с другими странами, социокультурные катаклизмы в минувшем веке. Набравшие тектоническую силу, веками не разрешаемые здесь проблемы воплотились в прошлом столетии событиями, затронувшими глубинные основания сущности человека и общества. Некоторые из них я назвал. В тот же ряд должны, конечно, встать и такие, как – Война с ее вроде-бы-Победой, 91-й год с его непроясненной катастрофичностью и, наконец, доведенный до состояния энтропии современный российский социум.

Резюме сказанного и суть этих событий можно выразить одним словом – античеловечность. Не бес- или нечеловечность, а именно античеловечность во всех ее основных проявлениях и воплощениях: как социальной практики, как системы властвования и как способа мировидения.

Невообразимые людские потери, искалеченные души оставшихся в живых, общий трагизм происходящего в том, что вместе с властью в античеловечную практику на протяжении минувшего столетия была вовлечена очень значительная часть всего населения. Настолько значительная, что дает основание ряду исследователей настоящего и прошлого России (Ю. Пивоваров, А. Фурсов, например) констатировать и обосновывать уникальный в мировой практике социокультурный феномен с не самым, может быть, удачным, но вполне определенным названием – властепопуляция. То есть власть вместе с населением как актор, как действующий субъект социальной и духовной античеловечности.

Калькой подобного феномена в экономической реальности будет властесобственность, когда собственность-реальность остается эфемерной, пока не соединяется с собственностью-функцией, властной должностью-креслом или с теперь уже миллионами властесобственников, напрямую или опосредованно вовлеченных во власть. Политически персонифицированной реальностью властепопуляции первым после революции явил себя Сталин-самодержец – как интегральное воплощение десятков миллионов реальных, но анонимных сталиных-самодержцев с усами и без усов.

Во властепопуляции, с одной стороны, не отождествляются и не уравниваются власть и население ни социально, ни по функциям, ни по ответственности за содеянное. С другой стороны, между ними нет и жесткой демаркационной линии. Здесь так же, как и в православной церкви, – симфония. Не научились еще и здесь отдавать Богу – Богово, а кесарю – кесарево. Отношения власти и населения всегда выстраивались в России по принципу дихотомии: не разлей вода – борьба на уничтожение; контакт – конфликт; любовь – ненависть. У нас трудно даже помыслить власть и население по отдельности. Только поврозь и вместе. Даже палачей и жертв за все советские годы расквартировать с постоянной пропиской по какому-то только одному адресу никак не получается: один и тот же человек иногда по нескольку раз за свою жизнь менял роли палача и жертвы.

Античеловечность становилась нормой советского общежития не только в ходе прямого участия в самоуничтожении миллионов людей в революции и Гражданской войне. Самоуничтожение населения под предводительством власти сопровождало все годы «построения социализма». Одни и те же люди вершили социальное единообразие, уничтожая, соскабливая по живому человеческий гумус с тела земли. И они же делали то же самое, проводя в жизнь, реализуя «курс партии и правительства» на введение единомыслия во всей стране. (Козьма Прутков в 1863 г. еще только шутил на сей счет.) Кампании по разоблачению и уничтожению «антипартийных блоков» (сколько их было!) сменялись общими собраниями по одобрению решений по журналам «Звезда» и «Ленинград». А за «Шахтинским делом» следовало «дело промпартии». И снова «открытые» суды, митинги и собрания ненависти, презрения и осуждения. И снова с одобрения миллионов – смертные приговоры и новые пополнения ГУЛага. Так вплоть до «дела врачей-вредителей» и до борьбы с абстракционизмом. А еще за все это время – три голодомора (1921, 1932 1947), наказание народов, Новочеркасск, Челябинск, Караганда. Нельзя забыть и про спецвойска ВОХРа, про заградотряды в войну и про сексотов всегда и везде. Здесь тоже счет на миллионы. И после всего – поди разберись, где Россия, которая сидела, и где та, что сажала. И где было больше античеловечности – по ту или по эту сторону колючей проволоки. Везде и во всем, во всей нашей вязкой античеловечной реальности одни и те же люди уничтожали и уничтожались, доносили и сажались, одобряли и подвергались, расстреливали и расстреливались.

Примерно все это я и имел в виду, говоря про шестидесятников, что они не увидели, не осознали и не ужаснулись.

IV

Но возникает самый важный вопрос: неужели никто из шестидесятников так и «не увидел»? Или же «не осознали и не ужаснулись» относится только к ним всем вместе как к некоей субкультуре, как разбавленная и разлитая на всех проблема данного поколения?

Шестидесятничество ни по мировоззрению, ни интеллектуально, ни идейно, ни, тем более, политически совсем не представляло собой ничего похожего на монолит. Что-то вроде смутного единства просматривается здесь в чем-то таком, что трудно даже выразить рационально: душевный порыв, нравственная устремленность, раскрепощенность духа, желание «обнять небо» и уехать в тайгу «за туманом»… Но и это трудновыразимое – это настроение – оно было тоже реальностью. Притом такой реальностью, что сохраняет надежду на неукротимость света и добра. Во всем остальном оно было действительно разным, причем разным до принципиальных оснований в каждом из названных различий.

Тем не менее, и о тогдашнем эпохальном вопрошании, и о совокупном зове ума и сердца того времени мы сегодня можем рассуждать благодаря шестидесятникам. Точнее даже, не им самим, а благодаря тому, что им непосредственно предшествовало, с кем они дышали одним воздухом, и тому, что было не правилом, а скорее редким исключением среди них самих.

Их предшественниками были Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Евгений Замятин, Михаил Зощенко, Андрей Платонов, Василий Гроссман, Осип Мандельштам. Эти имена, их творчество – продолжение еще «серебряного века» русской культуры во время жизни шестидесятников. Своего рода, живой интеллектуальный, нравственный и художественный критерий для них. Критерий как горизонт, постоянно удаляющийся от них. И вместе с тем они – компас и глубиномер для проблемы «Россия в ХХ веке»: и в плане видения направления движения страны, и в плане глубины постижения истины. Благодаря им, здесь еще долго будут осмысливать «Реквием» и думать о том, почему и как в советские годы обрела второе дыхание архаичная социальность «мы». Будут думать, почему это противопоставление: «я не писатель, я мастер». Будут разгадывать мистику шариковщины, и думать о том, почему советские люди не штурмовали небо, как им казалось, а рыли котлован и всё больше погружались в него.

Среди шестидесятников было много религиозных людей – притом, что и веровали они, даже оставаясь в православии, по-разному. На мою долю, как человека невоцерковленного, выпала большая честь и радость не только приятельски общаться, но профессионально сотрудничать с такими людьми, как Сергей Аверинцев, Александр Мень, Игорь Виноградов, Ольга Седакова, Георгий Кочетков, Сергей Юрский, Григорий Померанц. Участвуя с ними в научных конференциях и присутствуя на богословских дискуссиях с их участием, мне довелось убедиться, что стяжание Истины было всегда для таких, как они, последовательным и бескомпромиссным. Оно, такое стяжание, в равной мере распространялось как на литературоведение, библеистику, этнографию и т.п., так и на веру. Неслучайно, видимо, многих из них отличала радикальная жизненная позиция в отношении сущего. Многие из них отвергли каноническое православие РПЦ и в своей вере пришли в православные братства, по существу же – в различные формы катакомбной церкви. А, может быть, эта «катакомбность» стала своеобразным выражением их эскапизма по отношению к социально-политической реальности?

Были и среди шестидесятников, среди их современников писатели, художники, которые в постижении истины по некоторым важнейшим проблемам достигли тех же предельных глубин.

Война как социокультурная проблема, как трагедия, окончательно надломившая страну, предстала в работах Виктора Некрасова, Василя Быкова, Виктора Астафьева, Алеся Адамовича, Григория Бакланова, Элема Климова, Алексея Германа. Их работы, конечно, больше, чем про войну, а иногда даже и не совсем про нее. Они, как, в частности, у Василия Гроссмана, про жизнь и судьбу России в преломлении этой войны и в иных преломлениях. О войне – например, у Василя Быкова – как о проявителе звериных инстинктов в человеке. Или, как у Виктора Астафьева: «А была ли победа?». Он ведь спрашивает не только о цене победы, а и про то, можно ли вообще определять словом «победа» результат войны, если ее совокупным итогом стало и еще большее ужесточение сталинского тоталитаризма, и расширение нашей несвободы еще на пол-Европы, а потом и дальше по всему миру.

И писателей-«деревенщиков» мне почему-то совсем не хочется называть «деревенщиками». Как будто бы мелко плавающих из-за их замкнутости в какую-то узкую, специальную, даже маргинальную тему. Такие, самые выдающиеся из них, на мой взгляд, как Федор Абрамов, Борис Можаев, Валентин Распутин раскрыли советскую повседневность как продолжение и один из моментов кризиса русской культуры. В частности, они увидели в приспособляемости к среде на грани выживания важнейший архетип русскости – не в плане этничности, а как социокультурного типа. Вот они поняли, что терпение – удел сильных духом, а приспособляемость, адаптативность – не терпение, а навсегда сломленный дух, рабская покорность и раздавленность человеческого существа.

Не укладываются в какое-то определение направление шестидесятничества такие имена, как Абдурахман Авторханов, Иосиф Бродский, Алексей Герман, Фазиль Искандер, Андрей Сахаров, Александр Солженицын. Скорее всего, не вписываются в него вообще. При том, что Сахаров и Солженицын, например, были идейными антиподами, а вместе они совсем иначе – не так, как, скажем, Герман, Искандер или Померанц, – в совершенно иных формах и способах постигали и являли миру свою истину. Вписать их всех вместе в какое-то одно, общее для всех, хотя бы поколенческое течение невозможно. Но и не назвать их в связи с шестидесятниками тоже нельзя. Кто-то из них опередил в чем-то конкретном не только тогдашнее, но и, возможно, нынешнее время. Кто-то волею судеб оказался далеко или в стороне от трепетной действительности той поры. Но, когда мы говорим о шестидесятниках сегодня, эти имена и их вклад в культуру не только фиксируют собой некую заданность, тот своего рода интеллектуально-нравственный и творческий уровень, ориентируясь на который что-то вокруг них и около можно взять за правило, а что-то отнести к исключениям. Они ещё и олицетворяют ту идейную и этическую какофонию шестидесятничества, которая была присуща этому явлению.

Диссидентское движение тоже не бесспорно и даже тоже вообще вряд ли напрямую и целиком вписывается в явление шестидесятничества. Но к пониманию этого феномена оно (как и самиздат), безусловно, имеет прямое отношение. Диссидентство в свою очередь довольно определенно делилось, как минимум, надвое, а именно: диссиденты-правозащитники довольно четко отличали себя от диссидентов-политиков. Первые хотели ответственности всех за свои поступки в соответствии с кодексом, вторые преследовали политические цели, ставя под вопрос само существование советского режима. Но тех и других объединяло, и в то же время граждански противопоставляло шестидесятникам, откровенно враждебное отношение к ним советской власти, вплоть до готовности их уничтожения. Среди них: – такие, как Андрей Амальрик, Владимир Буковский, Лариса Богораз, Валерия Новодворская, Юлий Даниэль, Анатолий Марченко, Сергей Ковалев – и бывали, и погибали в тюрьмах, психушках, в изгнании. Для понимания шестидесятников диссидентское движение существенно как еще один, дополнительный выразитель глубины и разнообразия многочисленных антагонистических расколов российского социума. Перманентное самоуничтожение проходило у нас не только по социальным и национальным граням: власти и населения, верхов и низов, бедных и богатых, наших и «понаехали-тут». Оно вобрало в себя также всю обширную сферу интеллектуального, нравственного противостояния и расщепленности духа.

V

Наконец, размышляя о шестидесятничестве, нельзя обойти молчанием и тех отдельных личностей той поры, для которых умение думать и рассуждать, казалось бы, должно было быть не только призванием и удачей, но их основной профессией. Я имею в виду советских обществоведов и, в частности некоторых представителей гуманитарного знания, прошедших в пятидесятых-шестидесятых годах специальную подготовку в ведущем учебном заведении всех времён – в МГУ. В качестве примеров назову две группы выдающихся отдельных личностей, одну из философов и социологов, другую – из историков. Обе эти группы – яркие исключения на общем сером и скучном фоне советского обществоведения. В них вроде бы совершенно случайно, но всё-таки собрались талантливые, неравнодушные люди, озабоченные поиском истины и благородством задуманных для решения задач.

И, тем не менее, даже и о них, о людях по-настоящему талантливых, ярких, выдающихся приходится размышлять в контексте неумения думать о России и подведения итогов нашего бездумного пути. В этом-то, видимо, и есть главная проблема шестидесятников: даже они, даже такие-растакие, но тоже не смогли подумать и осмыслить современную им Россию.

Они – это обучавшиеся на философском факультете МГУ примерно в одно и то же время. Чуть раньше других поступившие туда только что прошедшие войну Александр Зиновьев, Эвальд Ильенков, а вслед за ними – Борис Грушин, Генрих Волков, Карл Кантор, Юрий Карякин, Юрий Левада, Мераб Мамардашвили, Георгий Щедровицкий. Чуть позже пришли туда же Нелли Мотрошилова и Эрих Соловьев. Потом некоторые из этих выпускников МГУ оказались вместе, но уже в ИМРД – Институте международного рабочего движения АН и объединились там, в одном отделе, а заодно и в «кружке Замошкина», куда вошли ещё и Виталий Вульф, Юрий Давыдов, Александр Пятигорский. Потом, в семидесятые годы и дальше судьба разводила всех этих ярких, одарённых людей кого куда. Кого-то за границу, в Париж, других на советскую же работу, но в Прагу, кого-то во внутреннюю эмиграцию по месту жительства, а кого-то и совсем рутинно – на работу «по специальности».

Для всех этих расходящихся путей развилкой стал выбор для каждого из них: погружение в среду ради постижения России – или сделка с советским режимом ради сохранения профессии. Все они, кроме Зиновьева, да и он лишь на какое-то время, тогда выбрали второй путь. Эта сделка выразилась для всех для них по-разному, но в пределах двух основных направлений – в их исследовательской проблематике и в их отношении к русской интеллектуальной традиции.

Почти все они в исследовательском плане занимались западноевропейской проблематикой. В частности, они подняли важную проблему несоответствия, и даже противоположности раннего Маркса ему же самому более позднему. Тем самым вольно или невольно благодаря ним под вопросом оказывался в определённом смысле и сам марксизм в целом, претворявшийся в Советском Союзе. Это, конечно же, было новое слово, даже, можно сказать, это был уже язык другой эпохи, на котором стали думать наши гуманитарии. Но их дальнейшее погружение в тему пошло не в том направлении, где, как и почему этот «не тот» марксизм претворялся, а опять же в направлении прямо противоположном – к западноевропейским реальностям. Они стали там, на Западе искать и исследовать последствия Маркса и марксизма, героями их повествований стали, в частности, Сартр, Маркузе…

Что же касается отношения философов и социологов из этой группы к русской интеллектуальной традиции, включая и досоветскую, то и здесь в познавательном плане ситуация более, чем любопытная. Многие из них в эту традицию были погружены, ею поглощены, но довольно странным, почти парадоксальным образом – ими самими эта традиция не осознавалась, они даже не подозревали об этой своей погруженности.

Они как исследователи не занимались русской историей. Не исследовали они специально и историю русской общественной мысли, включая и религиозную философию. Такие мыслители, как Чаадаев, Хомяков, Киреевские, Булгаков, Франк, Струве, Бердяев не стали героями их романа. Не только потому, что эти авторы в пятидесятых годах были никому из них и вообще никому не доступны, они были за семью замками в спецхранах. А, может быть, не менее «крамольные», но западные философы были тогда же в открытом доступе, поскольку сами «хранители» не знали языков и не видели в этих авторах опасности для советского режима. Современная названным философам русская действительность как предмет постижения истины их не поглощала. А в русскую интеллектуальную традицию они были включены своим бессознательным, обусловленным всем их образованием и культурой.

Глубокий смысл и сущность этой традиции выразил один из выдающихся русских мыслителей Георгий Федотов в определении, которое он дал русской интеллигенции: «Русская интеллигенция есть группа, движение и традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей».

Вторая группа гуманитариев, на которую я хочу обратить внимание – это студенты, аспиранты и молодые преподаватели истфака МГУ, ставшие известными как «группа Краснопевцева». В середине 60-х годов, сразу после ХХ съезда КПСС они стали обсуждать, не просто, что такое культ личности Сталина, но и то, как это явление соотносится с советской действительностью.

Кроме Льва Краснопевцева в разное время в группу входили Вадим Козовой, Николай Обушенков, Николай Покровский, Леонид Рендель, Марат Чешков. С этой группой были связаны и проходили «по делу группы Краснопевцева» и другие студенты, аспиранты и преподаватели истфака МГУ и других московских вузов. Например, Владимир Крылов, показавший себя уже после освобождения талантливым и разносторонне эрудированным исследователем. В 1958 году состоялся закрытый процесс по делу этой группы. Все привлечённые по делу получили от пяти до десяти лет лагерей и были пожизненно лишены права проживания в Москве по выходе из лагеря.

Из нашего сегодня, казалось бы, степень «виновности» осуждённых никак не соответствует суровости расправы с этой группой молодых историков. Ведь их критика советской действительности велась всецело с марксистских позиций. Даже терминология этой их критики оставалась в пределах господствующей тогда идеологии. Некоторые из них оставались в партии, а кое-кто даже стал членом КПСС уже после ХХ съезда. И, тем не менее, – большие лагерные сроки, увольнения, преследования.

Власть жестоко покарала их за то, что они нарушили святая святых – табу сталинского властвования – показали, что возможен иной, по сравнением с навязанным, взгляд на советскую историю, что можно критиковать даже сущность, и ни чего ни будь, а самого социалистического строя. К тому же, власть устрашилась их просветительной активности, даже усмотрела признаки нелегальной политики в их участии в диспутах, в неформальных собраниях, в попытках установить связи с рабочими, в их поездках со студентами во время летних каникул на работу в подшефные колхозы. Преследовалось и каралось само движение мысли, любое новое слово в отношении советской реальности, любая активность за рамками дозволенного.

Я перечислил несколько интеллектуальных и нравственных направлений. Некоторые из них, собственно и есть шестидесятники. Другие лишь частично, или даже совсем не вписывались в шестидесятничество. Но именно по тем, которые лишь частично или совсем не вписываются, только и можно судить о шестидесятниках как о поколении, оказавшемся неспособным к самоидентификации и к тому, чтобы помыслить Россию как целостность и как истину.

Именно этим – то есть неспособностью критически, независимо мыслить – они оказались не просто у истоков, но сделались своего рода строительными лесами для той бездумной социальной практики, которая в итоге привела российское общество к сегодняшней деградации.

VI

Конечно, теперь проще – имея в руках факты, аналитику, ретроспективный взгляд на исследуемый период, можно уже говорить с той или иной степенью уверенности… Одним словом, мне кажется, что на фоне поколений 30-х и 40-х – жутких и тяжелых предвоенных и военных лет мобилизационной активности и сверхчеловеческого перенапряжения, как это часто бывает в природе – после перевозбуждённости, наступает период расслабления – это наблюдается во всем – от жизни одной клетки, нейрона, до организма физического или социума, как организма. После надрывных, «эпохальных» десятилетий – следующего поколения (в основной своей массе) могло хватить лишь на имитацию. Имитацию деятельности, в том числе, и мыслительной. Вот и результат.

И действовать по-настоящему в будущем смогут лишь те, кто способен осмыслить это состояние имитации как ключевое для того поколения.

Поколение в этом не виновато – это не его вина, а его беда, это законы жизни, которым трудно не подчиниться. Потому-то это поколение было инфантильно, скатывалось в споры «физики-лирики», да и вообще лирика играла большую роль в формировании этой эпохи и этого поколения. Целое поколение как будто опрокинулось в детство человечества, когда мировосприятие было преимущественно эмоциональным. У него как бы вдруг заработало одно только правое полушарие, предназначенное для образного мышления, дающее возможность мечтать и фантазировать, а левое, отвечающее за аналитику, отключилось тогда (хотелось бы думать временно) на профилактику, на излечение. Достаточно вспомнить Политех, поэтические вечера как главное притяжение времени. Через поэзию, через бардовскую песню прорывался нерв поколения, безмолвного, немотствующего большинства.

Имитация (деятельности) и неумение (помыслить и понять Россию) – ключевые, на мой взгляд, понятия для характеристики этого поколения. Закономерный инфантилизм шестидесятников проявился в их «поздней зрелости», в позднем взрослении. Ведь они все «заговорили» гораздо позже своих «отцов», погруженных в иные исторические обстоятельства. Пробудилась часть поколения и то лишь к своем собственному сорока-пятидесятилетию (в лучшем случае). А до этого «зрело», набирало массу, накачивало мышцы и потихоньку избавлялось (хотелось бы надеяться) от инфантилизма.

Потому и имитация: по жизни, в нормальном состоянии нужно было действовать, но в расслабленном благоухании гораздо проще было изображать активность, чем проявлять ее реально.

Это, собственно, о поколении шестидесятников.

VII

Но для понимания общего вектора социокультурной направленности всей российской советскости в целом показательно и поколение, следующее после шестидесятников. Я так подробно вглядывался в тех, кто был до них и кто был около, рядом с ними, чтобы лучше увидеть и хотя бы предельно кратко сказать и о тех, кто пришёл после. Поколение, идущее за шестидесятниками, уже отказывается даже и от имитации, а попросту уходит в дауншифтинг, внутреннюю эмиграцию или осознанно встаёт в позу недеЯния.

Это уже понижение, охватывающее собой не только интеллектуальную сферу общества, но и его нравственность. Ведь обоснование жизненной позиции «отказа от чужих целей» и философии «жизни ради себя» - это по отношению к советскому жизнеустройству не просто проявление общей бездумности, но оправдание отсутствия индивидуальной воли.

Если шестидесятники сделались своего рода строительными лесами для той бездумной социальной практики, то всё то, что вошло в нашу историю под названием «перестройка», как раз и было такой бездумной социальной практикой.

Главным социальным итогом «перестройки» как бездумной политики (если не принимать, конечно, за реальность бурный и шумный и в то же время бездумный словесный поток, который тогда захлестывал и скрывал происходящее) оказалось правовое оформление государственно-капиталистической, номенклатурной экономики. В сухом остатке – «государственная» собственность и бюджетное финансирование, перетекшие в частные карманы все той же номенклатуры. Собственность как владение функцией, креслом превращалась в собственность как владение фондами и наличными. Партийно-советская бюрократия, прежде владевшая национальным достоянием де-факто, становилась его же обладателем де-юре как финансово-экономическая, административная и политическая господствующая власть-моносубъект.

А что касается продолжения такого рода социальной практики уже в ельцинский и путинский периоды, то здесь было уже, скорее, осознанное, рукотворное насаждение бывшего криминала и бывшей ранее «теневой экономики» в русле уже официальной экономической и социальной политики. Как средства самосохранения и в качестве властепопуляции и как власти моносубъекта. Она, эта социальная практика, и привела к чудовищным последствиям в смысле деградации – экономической, социальной и нравственной – всего общества.

* * *

М.С. Горбачев: В данном случае, где тут оказывается «иного не дано»[1]? Под твоим руководством и контролем.

Ю.Н. Афанасьев: Я не хочу уйти от ответа на вопрос: «А где ты сам-то в это время был?» Я давно уже, когда меня об этом спрашивали, сказал истинную правду: я был тогда в дерьме, где, как порой мне кажется, остаюсь и до сих пор.

М.С. Горбачев: Но уже в другое время. Сейчас – регламент.

Ю.Н. Афанасьев: Я заканчиваю. Собственно, я и пытался обосновать необходимость постоянной саморефлексии как постоянной самокритики. Этим и пытаюсь жить.

* * *

Надо сказать, что в Библии слово «метанойя» переведено с греческого как «покаяние». Такой перевод не в полной мере выражает смысл переведенного слова, потому что «метанойя» означает еще и передумывание, переосмысление, причем практику постоянного передумывания и переосмысления.

Далеко не все способны и не у всех есть потребность нескончаемо передумывать самого себя и происходящее вокруг. Так же, как и в православной культуре, покаяние отнесено к единичному деянию, к разовому ритуалу, а не к постоянному жизнеощущению. Бывали, конечно, и великие исключения. Например, исихазм, широкое и продолжительное явление в русской религиозной жизни. С этим явлением связаны такие имена, как Сергий Радонежский, Феофан Грек, Андрей Рублев, Нил Сорский, Аввакум. И такие движения, как нестяжательство и старообрядчество. Практика метанойи была для исихастов константой их жизни. Они и вошли в историю, как пример постоянного переделывания ума. Но всё-таки это были исключения, а не норма для русской культуры. Именно это я пытался показать на примере шестидесятников.

Спасибо за внимание.

Примечания:

[1] «Иного не дано» – сборник статей ведущих советских ученых и публицистов о проблемах «Перестройки», выпущенный под редакцией Ю.Н. Афанасьева в июне 1988 г. (незадолго да ХIХ Всесоюзной партконференции) издательством "Прогресс".

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67