Покорность неполитического субъекта

От редакции. Страх и ненависть масс к «элитам» повсюду окрасили повестку дня. И прежде не было любимых массами нобилей. Но сегодня заметен отказ обществ признавать политику, диктуемую «в их же интересах». Повестка истеблишмента отвергается как фальшивка, а стабильные режимы шатаются. Особенно драматично второе восстание масс протекает на Ближнем Востоке.О том, что такое ненависть к элитам по-русски рассуждает Илья Калинин, шеф-редактор журнала «Неприкосновенный запас».

* * *

Прежде всего, говоря о социальном пространстве, я бы не противопоставлял утверждение о действительном наличии раскола между обществом и элитой и утверждение о «глубоком убеждении» в наличии этого раскола. Последнее утверждение внутренне предполагает некую фантазматическую фиктивность существующего напряжения, ставящую под сомнение его реальность. Однако раскол, о котором мы говорим (помимо прогрессирующего различия в доходах, принципиальной разницы в образе жизни и образе мыслей), опознается именно как убеждение, то есть как факт социальной психологии. Иными словами, глубина раскола состоит не только в том, что он существует и может быть подтвержден статистическим данными, но и в том, что он осознается как таковой, присутствует и как социальный фактор и как дискурсивно оформленный фактор социального мышления (при всей прозрачности границ между первым и вторым).

Однако, само по себе признание факта разрыва между обществом и правящим классом не столь удручающе, поскольку в принципе этот факт мог бы служить индикатором назревающего социального подъема, способного привести к изменению или улучшению наличного социально-политического режима. Удручает другое. То, что само «общество» во многом и возникает как эффект существующего неприятия элит (или как эффект других вариантов негативной идентификации). Если элиты еще могут рассматриваться как некий более-менее консолидированный социальный слой, сплоченный доступом к распределению экономических, политических или административных ресурсов, то отрезанное от этих ресурсов «общество» атомизированно и разобщено, распадаясь на внутренне аморфные группы, связанные лишь общностью уровня потребления.

Причем эта социальная дифференциация свидетельствует не о сложности социальной структуры и многообразии способов социального взаимодействия, а об общественной аномии, при которой те или иные формы солидарности уничтожаются даже не столько несправедливыми формами разделения труда (как это было описано у Дюркгейма), сколько очевидно несправедливым распределением его результатов, сопровождающемся последовательной девальвацией институтов политического вмешательства в существующее положение дел. Так что пока раскол носит не просто негативный характер, связанный с «ненавистью к элитам», а характер непродуктивный, нисколько не препятствующий дальнейшему распаду социальной ткани. Что в целом соответствует задачам правящей элиты, которая стремится не столько к изменению ситуации, сколько к блокированию возможности общественной консолидации, угрожающей возникшему status quo.

Кроме того я бы не говорил об отторжении самих форм жизни, практикуемых элитой. Существующий раскол носит не стилистический характер. В этом представителям элиты не стоит обольщаться. Ненависть вызывают не сами мигалки, а те, кто ими пользуется. То же самое можно сказать и о других атрибутах власти и капитала. Уродливая демонстративность форм различия между «элитой» и «обществом» как раз снижается. Зато усиливается ощущение того, что каналы связи между ними - несмотря на всю риторику «сбережения народа», задействованную на высшем уровне, - или полностью отсутствуют или носят односторонний характер. Становится окончательно понятно, что распределение благ уже произошло и дальнейшее перераспределение если и будет происходить, то опять же внутри уже сформировавшейся элиты, легитимность которой не освящена ни временем, ни хотя бы готовностью служить национальным интересам. (Парадоксальным образом используемая нынешней элитой беспощадная и «принципиальная» критика 1990-х одновременно и обосновывает и подрывает ее собственную легитимность, поскольку ее генезис недвусмысленно указывает именно на эту эпоху.)

Стабильность, ставшая основным политическим тезисом 2000-х, имеет и свои оборотные стороны. С одной стороны, ощущение относительного и, как показывают последние годы, временного благополучия, обеспеченного ценами на нефть и живой памятью об экономическом обвале первой половины 1990-х. С другой – ощущение абсолютной выключенности даже не из политического процесса (которым широкие слои общества интересуются не так уж часто), а из процесса, который, с определенной долей условности, можно было бы назвать процессом формирования образа будущего.

Последний имеет отношение к политике в более широком смысле. Он имеет отношение к политике как способу участия в «общей жизни», - общей для народа, нации, страны. И в этом смысле стабильность прочитывается многими как распространение их нынешней социальной, политической или финансовой несостоятельности в будущее, которое предстает в лучшем случае как сохранение нынешнего положения. Поэтому еще раз повторюсь: ненависть вызывает не столько стиль жизни и практики поведения правящего класса (которые сами по себе могут быть даже предметами вожделения), сколько стоящая за ними обоюдная уверенность в непроницаемости границ. Непроницаемости, увеличивающейся пропорционально возгонке риторики прозрачности и развитию технологий общественных обсуждений, предшествующих принятию решений.

Такое отношение к «правящему классу» не носит устойчивого, социально локализуемого характера. Более-менее очевидно, что интенсивность негативного отношения зависит от степени социально-экономической маргинализированности. Однако, если двигаться по социальной оси в направлении относительного благополучия, можно заметить, что убывание некой «органической силы», сопровождается повышением политической мотивированности и осознанности отторжения. Его субъектом может стать каждый в тот момент, когда он в очередной раз сталкивается с властью, причем не в лице «истеблишмента» и «правящих элит», а в лице того или иного института государственной власти: в диапазоне от коммунальных служб до судов, от органов правопорядка до органов исполнительной власти.

Проблема в том и состоит, что созданные правящим классом «институты и практики» - это институты и практики государственной власти. А сам раскол между элитой и обществом не ограничивается естественным отношением «бедных и больных» к «богатым и здоровым», и мотивирован не только разделяющей их дистанцией. Точнее сказать, эта дистанция носит не столько социально-экономический, сколько, я бы сказал, эпистемологический характер. Она состоит в разрыве между медийными образами и «реальностью, данной нам в ощущениях», между порядком дискурса и режимом власти, когда глядя в телевизор кажется, что проблемы не решаются только у тебя.

Такой же диффузный, не персонифицированный характер имеет и объект, на который направлена эта энергия неприятия. Конечно, в каждом отдельном случае им может оказаться конкретное лицо, отделенное от человека окошком собеса или столом в кабинете чиновника (снова повторюсь, «ненависть к истеблишменту» синонимична чувству к работе институтов государственной власти любого уровня и может обостряться в любой момент, когда человек входит в отношения с этими институтами). В 1990-е массовое возмущение проецировалось на конкретные образы: во всем были виноваты Ельцин, Чубайс, Гайдар, Немцов, Грачев и т.д., и т.д. и т.д. Высшая часть элиты 2000-х, выиграв войну за медиа, оградила себя от таких несанкционированных самой властью атак – теперь персонификация народного гнева возможна только в случае приближающейся отставки. Однако, отведя удар от персоналий и внешне демонстрируя свое единство, правящий класс стал объектом общего неприятия.

И тем не менее, говоря об отношениях между обществом и элитами, я не стал бы акцентировать «ненависть» как основной язык описания, тем более говорить о «всепоглощающей ненависти». Ни со стороны общества к элите, ни в обратном направлении. Вопрос состоит не в агрессии или защите, а в обоюдном отчуждении, - что, правда, может быть еще более опасно. Правда, это взаимное отчуждение не повторяет хрестоматийной схемы революционной ситуации, описанной Лениным в 1913 году, когда низы не хотят жить по-прежнему, а верхи не могут управлять как прежде.

Теперь все скорее наоборот: верхи не хотят, что либо менять, а низы уже не могут заявить о своем нежелании все это терпеть. И поскольку политическое пространство не просто деинституциализировано (формально институты политического участия продолжают существовать), а последовательно девальвировано, превратившись в пространство внутреннего торга между теми или иными группами внутри элиты, остается лишь нечленораздельное отрицание всего, что связано с политическим, - то есть всего, что так или иначе выходит за пределы личного дела, личного опыта, личного горизонта. Поэтому эта внутренне недифференцированная негативная энергия столь легко поддается манипуляциям и может быть канализирована против наиболее явных представителей иного, - внутренних или внешних врагов.

В том смысле, в каком я говорю об элите и о правящем классе, нет нужды переходить на транснациональный уровень, поскольку проблема, как мне кажется, не ограничивается сферой сросшейся с государством и контролируемой им глобализировавшейся финансово-экономической элиты. Речь должна идти не о ней, а о превращении в правящий класс служащих государственного аппарата. И его сила не сговоре с транснациональной элитой, а в нем самом, - в его способности превратить в замкнутый контур циркуляцию власти и капитала. Его сила состоит в том, что государственная служба становится одним из наиболее эффективных социальных лифтов, а социальная база состоит из тех, кто готов им пользоваться, соблюдая существующие правила игры.

Что касается оппозиции, то ее радикализация и деполитизация, скорее, входит в задачи правящей элиты, нежели в задачи самой оппозиции. Агрессивные популистские стратегии могут быть действительно успешными только в том случае, когда за ними стоят достаточно мощные финансовые и организационные ресурсы. А поскольку эти ресурсы монополизированы элитой, она всегда сможет дозировать и управлять этой агрессией в нужном ей русле (в том числе и агрессией, изначальным мотивом которой является отторжение самой элиты). В этом смысле «ненависть», если уж говорить в этих терминах, востребована самой властью и вызвана превращением всех и каждого в неполитических субъектов.

Демобилизация и деполитизация российского общества опосредована умелым использованием политического разочарования, наступившего после социального подъема перестройки. «Порядок» стал желанной общественной реакцией на травматичную турбулентность 1990-х. «Диктатура закона» казалась необходимым ответом на несправедливый раздел государственной собственности. «Стабильность» подавалась как синоним устойчивого экономического роста и социального благополучия. Потребление – стало единственной поощряемой государством формой социальной активности. Политический активизм, несовпадающий даже не с идеологией (за неимением таковой), а с интересами правящей элиты, оказался одним из проявлений радикализма.

В общем? стало понятно, что риторика «стабильности», избирательное применение «диктатуры закона» и критика предшествующей «эпохи антисоциального реформаторства» суть лишь способы окончательно закрепиться у власти, задействованные наиболее прагматичной и осторожной частью элиты, сформировавшейся в те самые 1990-е. И пока цены на нефть оставляют потребление неотчуждаемой формой жизни наиболее активной части общества, ждать очередной социальной мобилизации не стоит. Другое дело, что и все официальные призывы «вперед» повисают в воздухе, наполненном звуком майских фанфар.

Остается чистое и не артикулированное отрицание, пока мало чем угрожающее отрицаемому. Поскольку ненависть не противостоит покорности, а является формой ее диалектического превращения. Собственно ненависть – это и есть негативная версия покорности, характерная для неполитического субъекта.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67