Наша Европа или "наши" и Европа?

Когда я был намного моложе, я говорил знакомым немцам: "Между нами больше общего, чем вы думаете. Германии уже нет, а России еще нет".

Банальная, в общем-то, шутка. Но банальные истины - самые весомые, ведь они глубже всех врастают в историю. Вот и судьба европейского мира до странности точно воспроизвела известный миф о похищении Европы. Правда, в истории все вышло гораздо изощреннее: Европе довелось похитить (или потерять) саму себя, и притом не один, а два раза. Сначала Европа потеряла свое прошлое, когда шагнула в Просвещение, развив в себе сильнейшее чувство ностальгии и постоянного "кризиса". А потом ей пришлось, придя к постмодерну, потерять и Просвещение. Да, Европа создала свой "общий дом", но объединение Европы странным образом не сделало ее более боевитой и открытой миру. Никто уже не требует, как Гуссерль в 30-е годы ХХ века (в такое-то время!), европеизировать весь мир. Напротив, Европа сделала своим фетишем плюрализм и озабочена сохранением своей уникальности. Впору строить Великую Европейскую стену. Знать бы только, во имя чего. Ибо в самой сердцевине европейского бытия скрыта какая-то мучительно-неустранимая раздвоенность. Европа живет самоотрицанием. Она знает теперь (если вспомнить бурно обсуждавшуюся во Франции тему), что пуст не только Гроб Господень, за который она воевала много столетий. Пусты ее собственные святыни, ставшие музейными окаменелостями. Не странно ли строить стену, чтобы огородить пустоту?

А что же Россия? Она все ищет себя, все мечтает преподать человечеству свой "великий урок" и, переворачивая очередную страницу истории, все хочет, как нашкодивший школьник, стереть написанное на ней.

Однако между "уже нет" и "еще нет" есть не только поверхностное сходство, но и глубинное взаимное притяжение. Так старик и юноша втайне восхищаются друг другом: один - уже недоступной молодостью, другой - еще недостижимой мудростью. Европа и Россия друг без друга не могут, это факт. Вопрос в том, почему они не могут сойтись и как с этим быть.

"Европа кончит бесконечно богатым ничто", - сказал Поль Валери в 1919 году. Выпущенный на свободу Гегелем дух негативности долго скитался по среднеевропейским равнинам, одичав до нигилизма, пока не почил на лозунге, украшавшем парижские стены мая 1968 года: "Запрещается запрещать!" Этот забавный оксюморон - последнее слово европейской истории, которое возвещает об устранении всех норм, развенчании всех авторитетов, распатронивании всех смыслов, раскурочивании всех культурных форм. Этот триумф отрицательности позволил Европе стать единственным культурным регионом, освободившимся от тирании всеобщего и, конечно, всегда политически мотивированного "стиля цивилизации". Вместо живой и иногда обжигающей культуры она создала культуру рациональности, по своей природе постстильную и пародийную, которая, как ее главное детище - капитализм, восхитительно универсальна по своим устремлениям и... не допускает действительного взаимодействия с другими культурными мирами, а только колонизует их. Манеры французов - образцовой европейской нации - особенно показательны. С молоком матери впитанная французом любезность - как внешний редут, позволяющий держать собеседника на безопасном расстоянии. А для ближнего боя у него есть цитадель логики, с помощью которой суждения оппонента препарируются, классифицируются и отправляются на соответствующую полку в системе его представлений. Эта познавательная процедура заведомо не может изменить взглядов познавателя, что не мешает ему искренне интересоваться интеллектуальной экзотикой. Современная Европа видит себя в зеркале "другого". Безнормативность равнозначна бесконечному разнообразию. Пустота этого всеразличия заполняется всем, чем угодно, где все ценно только непохожестью на все прочее, но нет различия между реальным и иллюзорным, возвышенным и низменным.

Сознание не может не иметь дистанции, сколь угодно краткой, самоопознания; оно не может не превосходить себя. Все мировые цивилизации содержат в себе возможности дезавуирования своих кодов. Все они - продукты человеческой свободы. Но на Востоке эта свобода осуществляется интуитивно, в непосредственности опыта, и только Европа поставила целью досконально рационализировать самопознание. Таково условие ее творческой силы. Но оказалось, что и этот "европейский вызов" имеет свои исторические пределы: познание объекта, неизбежно становясь объектом познания, постепенно теряло связь с действительностью и в конце концов обернулось оцифрованным миром телекоммуникаций, в который действительность вторгается в виде обжигающе-бессмысленного аффекта. Формулы абстрактной рациональности сметены постмодернистским культом всеразличия. А на поверхности жизни мы наблюдаем странную расщепленность европейского сознания - одновременно гордого и робкого, вечно поучающего остальной мир и готового терпеть любое интеллектуальное хамство и самый низкий шантаж из страха ущемить "плюрализм мнений".

Европейские "приключения диалектики" завершились внедиалектической соположенностью нормы и аномалии, растворением сущностей в ауре подобия. Разгул плюрализма не может не омрачаться ожиданием прихода полицейского, запрещение запретов с фатальной неизбежностью вызывает из небытия дух терроризма. Европа пытается удержать диалектику на плаву, снабдив ее спасительным якорем истории. Но вот Америка в качестве радикального, доведшего свои принципы до внутреннего предела Запада уже срывается в метаисторию, заменяя диалектику прагматикой действия, рефлексию - душевной восторженностью или, как метко выразился один совсем простой американец, "празднованием банальности". Американизм - это слияние актуальности переживания и запредельности воображения. Американская мечта (dream) может быть только дремой: грезой повседневности, забытьем сиюминутного. То, что в Европе еще делается церемонно-серьезно и потому редко доходит до дела, в Америке приобрело вид трескучей риторики, которая не очень логично, но удобно дополняется решительностью действий. Американские политики любят патетически вопрошать окружающих, правильно ли они поступают (ответ заранее известен), но никогда не дадут миру забыть, что они его учили, учат и будут учить. Так что Америка недаром выступает гарантом безопасности Европы, ведь она демонстрирует мощь и принципиальную неуничтожимость европейской отрицательности. Америка - та же европейская дубинка, только отвязанная (от истории).

Если Европе на роду написано бежать от себя (отсюда, возможно, и неизбежность Нового Света, европейских колоний, "смелого нового мира" модерна и постмодернистской "линии бегства", да и многих других плодов европейской отрицательности), то России выпала участь все принимать, вмещать в себя, не просто откладывая момент самопознания, но отказываясь от него. В этом Россия воплощает женственное начало. Немецкий миф о "вечной женственности" России ложен опять-таки не своей банальностью, а стремлением некоторых немцев сделать из него идеологическую истину. Как и в случае с Европой, все уже сказано в родовом моменте русской государственности: для русских их страна есть прежде всего "великая и обильная земля" - слишком великая и обильная, чтобы упорядочить себя и самой поставить себе предел. Россия - всеотзывчивое сердце. Управлять своей землей русские приглашают варягов-немцев, что для немалой части русской истории было еще и эмпирическим фактом. Все это означает, что Россия добровольно выбрала расколотость, неаутентичность своего самосознания и, как следствие, мнимость своих исторических форм. Что и засвидетельствовано многими гениальными русскими людьми от Гоголя и Достоевского до Розанова и Белого. Из-за этой расколотой, скользящей идентичности русские испытывают по отношению к европейцам комплекс любви-ненависти и обожают валять ваньку перед Европой. Но тут не просто шутовство, а освобождающая игра, испытание пределов европейских определений и определенностей. Русские потому и терпеть не могут высокомерное отношение европейцев к их родине, что видят в нем признак лицемерия и, главное, неблагодарности.

Итак, в противоположность Европе Россия принимает другое как свое. Странно слышать речи про "обустройство России". В.Бибихин говорил правильнее: неустроенность русской земли устроит только мир. Мир нужен России как воздух; без мира ей некуда деть себя. Но эта открытость России миру выражена в особой двойственности ее уклада: два начала русского строя - Царство и Земля - остаются непроницаемыми друг для друга, а его подлинное основание истолковывается заемными, из Европы взятыми идеологическими конструкциями, которые, как все интеллектуальные продукты Запада, служат не вмещению в себя иного, а самоутверждению посредством хитрой машинки "логико-грамматического параллелизма". Столь важное в русской цивилизации "избыточное насилие" - результат проекции западной рациональности на русскую почву. (Одновременно рациональность, за неимением иного материала, часто редуцируется к семантике слов.) Плодом таких заимствований может быть только имитация, никого не убеждающий симулякр. А требование идейного плюрализма порождает в русском обществе или хулиганскую распущенность, или одержимость жертвенностью - две крайности безрассудства.

"Народ и партия едины". В чем же? В упорном избегании себя, в глубоко укоренившимся желании жить с "понтом" и "прикидом" (тут Россия опять показывает изнанку Европы). Сталинщина находит свой самый точный симптом в культе уголовщины. Власть все время раздваивается на свой фасад и теневую "опричнину", каких-то анонимных "наших", и это ускользание власти в собственную тень есть признак ее исконной и вечной замкнутости на себе. Вот и ответ, отчего у России так плохо обстоит дело с международным имиджем. Офицальная Россия - всегда симулякр. Симуляцию, как лицемерие, трудно выявить, но легко почувствовать. "Срывание масок" - любимое занятие русского. Но рожу, данную Богом и историей, так просто не снимешь. Из-за этой симулятивности политического фасада народ в России всегда ждет показательной порки бояр. Нынешняя власть не хочет или не может заниматься чисткой авгиевых конюшен служилой корпорации. Мой интеллигентский разум кипит, видя это бездействие. Но народная косточка во мне подсказывает, что надо бы семь раз подумать, прежде чем менять нынешний "пейзаж в серых тонах" на ура-демократию или тоталитарщину. Во всяком случае, прав Лао-цзы, говоривший: чтобы сжать, нужно сначала расширить, а чтобы умалить, нужно сначала возвысить. От себя добавлю: чтобы дать волю земле, надо прежде собрать волю в кулак.

Да, Европа не примет русский официоз, потому что чувствует его фальшь. Однако есть в Европе и русский субстрат, причем весьма заметный. Повсюду в Европе встречаешь кого-нибудь с русскими корнями, а кое-где целые русские общины. Потомки старых эмигрантов преданы исторической родине, хотя мало похожи на современных русских: исчезнувший ныне твердый петербургский выговор или обрывки старых казачьих наречий, а главное - какая-то ненаигранная удаль и неиссякаемое радушие. Я еще застал это поколение моих бабушек и дедушек - выросших до революции, прошедших огни и воды, но не усвоивших ни советского цинизма, ни противной советской привычки к нытью, органически неспособных обижаться на жизнь. Прекрасный, надо сказать, субстрат, в котором, как и полагается в интимных душевных переживаниях, очень чувствуется женское начало. Да, не русские чиновники и богатеи, а русские женщины покоряют Европу. Чем? Может быть, ответ найдем у А.Бретона, сделавшего героиней своего сюрреалистического романа девушку с русским именем Надя, то есть Надежда. Это русское имя-обещание - символ недоступности и тайны (красота требует дистанции), свободы и радости жизни. У древних даосов есть удивительное понятие: прозрачность земли, сквозь которую просвечивает Небо. Очень верно Бретон разглядел в русских женщинах воздушность, небесную легкость земных грез, создав из них рафинированный эротический образ.

Так хорош этот русский субстрат, что не хочется отходить от него без назидательного вывода. Видится в нем особая перспектива человеческого самопознания - перспектива душевной близости и ее "ночного" символизма, который не выражает, а скрывает, требует не ясности мысли, а тонкости восприятия, точности жеста и, следовательно, культуры и воспитания. Воспитания, которое возвращает к текучести и богатству телесного присутствия в мире. Вместо узкой отрицательности ratio эта перспектива утверждает реальность в ее статусе самоподобия, освобождая от необходимости знать, заставляя ощутить в каждом мгновении зияние вечности. Ее высшее задание - покой сердца, дарующий способность следовать метаморфозам мира и в конечном счете - на-следовать изначальному импульсу жизни. Вместо формальной коммуникации здесь вырабатывается способность к за-душевной сообщительности - единственно реальному общению, где смысл поверяется вне и помимо сказанного. Эта безмолвная сообщительность имеет одновременно стратегическое и нравственное измерения. Она вырабатывает политику.

Не в таком ли духовном влечении, удостоверяющем реальность как раз отсутствующего и неизбежность именно невозможного, нужно искать ту силу, которая позволит свести воедино извечно обращенные друг к другу, но упорно не стыкующиеся Европу и Россию? Это необщее основание общих истин глубоко нравственно. Ведь и Европейский союз привлекателен не его регламентами и конституциями и даже не благосостоянием его граждан, а желанием европейцев (хотя бы только декларируемым) превозмочь свой личный и национальный эгоизм. Порыв, конгениальный чаяниям русского мира. Кризис же ЕС, насколько можно говорить о кризисе объединенной Европы, есть следствие не экономической конъюнктуры или политических просчетов, а именно ослабления этого порыва отчасти из-за духовной лени, отчасти из-за притока новых членов с их национальными обидами и попрошайством.

Хочется верить, что Европа не кончилась, а только начинается и что она не будет всего лишь недоделанной Америкой, но сможет воистину открыться миру. Фундамент общеевропейского дома должен быть обретен по ту сторону негативности разума, через открытие заново мистического изобилия жизни. Но чтобы быть вместе, Россия и Европа должны сообща измениться, а это значит - хладнокровно всмотреться в себя и мужеством этого взгляда обратить свои недостатки в достоинства.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67