Какой мир миру?

Напрасно ругают империи, думая защитить то свободу духа, то свободу быта, то свободу личности. Напрасно уже потому, что империя как тип государства, кажется, приказала долго жить, а о мертвых либо хорошо, либо ничего. Однако же наследство покойница оставила богатое и в своем роде, как говорится, нетленное. Задуматься над ним очень полезно. Поскольку отсылает оно к самым истокам человеческого знания. Все, что мы знаем, мы знаем как целое, как общее, как единое. Всякое понятие разумно и осмысленно в меру своей универсальности. Любой порыв к всеобщности и всеобщему братству чреват империей. Из французской революции не мог не выйти император Наполеон, и его не мог не приветствовать философ Гегель. Чем богаче и сложнее историческое состояние общества, тем утонченнее формы, которые принимает имперское начало. Последнее, подозреваю я, не исчезает даже тогда, когда империя вовсе не имеет узнаваемого исторического лица, как, например, постмодернистская "Империя" Негри-Хардта.

Понятно, что империя всегда означает победу централизации над разделенностью. Но в действительности все обстоит не так просто. Центростремительные силы никогда не отменяют центробежных тенденций, имперская общность идеологического и географического пространства не упраздняет культурного своеобразия и уникальности отдельных мест. Не случайно исторически империи всегда искали себе оправдание в согласии, равновесии, "симфонии" общественных сил. Империя дает миру мир: Pax Romana, Pax Sinica, Pax Russica. Вопрос в том, не есть ли ее холодно-возвышенный мир пострашнее самой горячей войны? Надо разобраться.

Вот самое очевидное: империи вырастают из преодоления исключительности племенного уклада и, шире, всякой культурной предметности, всякой "этнографии". Как заметил Ф.И.Гиренок, в империях воплощается "избыточность бытия". От древнего Египта до Китая империи несут племенам и народам трансцендентный, к высокому и всеобъятному "небу" отсылающий символизм человеческого общежития, провозглашают "взлет" сакральности, воспаряющей над вещественностью архаических культов, не позволяют духовному полностью слиться с материальным. Последняя тенденция, кстати сказать, особенно заметна в поздней архаике (кровавые, в том числе человеческие, жертвы), а равно в националистических идеологиях модерна с его тоталитарной хваткой и приверженностью натурализму. То и другое вполне чуждо имперскому укладу, и это хорошо понимали первые европейцы на Востоке, единодушно подметившие, что так называемый восточный деспотизм отлично сочетается с политикой laisser-faire.

Легко понять, что главное преимущество империи над архаическим обществом заключено в способах и средствах коммуникации. В глубоком смысле имперское начало и есть не что иное, как сама сущность человеческого сообщения. Отсюда настойчивое стремление империй к унификации и стандартизации административной практики вплоть до введения единой ширины оси повозок. Но этого мало. Есть коммуникация и собственно коммуникативность, сообщение и, как его предел, чистая сообщительность. Так вот, имперский порядок опирается на то, что составляет самое условие человеческого общения и глубочайшую правду человеческого бытия: реальность всегда за-данную опыту и превосходящую психологию, подлинно за-душевную. Метафизический пафос империи есть симптом ее обращенности к дорефлективным слоям сознания. Империя апеллирует к технике не орудий, но "сердца", к задушевному воздействию; ее техницизм, столь ярко проявляющийся в ее абстрактной планиметрии и грандиозных строительных работах, имеет в глазах имперских идеологов божественную, "небесную" природу. Империя питается тем, что составляет непознаваемое духовное зерно архаического ритуала, а именно - символической реальностью культурной практики. Она лишь выделяет из символики ритуального, т.е. подлинно осмысленного, действия символизм как таковой. Операция логически и исторически неизбежная: мысли о предмете уготовлено рано или поздно стать предметом мысли. Оттого же древние империи, в отличие от античного полиса, не порывали с первобытным ритуалом, но включали его в свой "мир", подчиняя его своей трансцендентной символологии. Властители же империй всегда мыслили себя высшими авторитетами в делах божественных, даже более высокими, чем главы собственно религиозных организаций.

Ясно, что империя обладает колоссальной экзистенциальной силой: она живет предвосхищением и воспоминанием вечнопреемственного, предъявляет нечто извечно наследуемое. Возвещенное ею единство никоим образом не умаляет уникальности момента, которая так остро переживается в ритуале. Имперскому стилю соответствует то, что Ш.М.Шукуров называет принципом "дефрагментации", каковой означает "сведение всего комплекса мифов к наиболее значительным из них". Дефрагментация, по мысли этого автора, позволяет "нивелировать гетеротопию отдельных храмовых объектов, образов и пространств" и, отвлекшись от ограниченного значения, выявить "принципы организации непротиворечивого смысла". Мы должны радикализировать этот тезис и заявить, что речь идет о единстве, мерой которого выступает самое разнообразие мира. Именно таков смысл фундаментального в восточной картине мира понятия "естественности" или, точнее, "таковости" вещей - одновременно абсолютного принципа бытия и имманентного предела каждого существования. Идея "таковости" хорошо выражена в словах древнекитайского философа Го Сяна: "Чем больше вещи отличаются друг от друга своей формой, тем более они подобны в том, что таковы сами по себе".

Единство имперского уклада (за)дано, таким образом, внутренней прерывностью пространственно-временного континуума. Оно есть средоточие мирового круговорота, функциональность всех функций, инвариант всех перемен, действенность в действии, эффективность без усилия. Также должно быть понятно, что сообщительность предполагает иерархию всеединой и единичной "таковости", в ней имеется ось возрастания качества, повышения интенсивности опыта. Империя - и, между прочим, никакое другое государство - утверждает возвышенные качества жизни и прямо-таки требует от своих подданных духовного свершения, даже совершенства. Это требование легко угадывается в изобразительном искусстве древних империй, которое представляет нам бесконечную череду подданных, потомков или учеников застывших в одинаковой, бесконечно воспроизводящейся церемониальной позе. Весь мир вовлекается здесь в один и единый ритуальный жест, а человек берется в его родовом начале - как первопредок, прорастающий в истории коленами рода. Но этот человек имеет и духовное измерение - вечнопреемственность внутренней глубины сознания, самой по себе неосознаваемой. "Умей не сознавать свое сознание", гласит девиз китайской мудрости и искусства. Если же говорить о человеческой индивидуальности, то она возводится к личности правителя, - "единственного из людей", воплощения "прародителя" - который в произведениях имперского официоза наделяется непропорционально большими размерами и как бы осеняет собой все множество своих потомков-подданных-последователей или, лучше сказать, расплывается, рассеивается в них.

Ритуальный жест во внутреннем опыте соответствует усилию духовного просветления, сознательного претворения себя в поток родовой жизни, а в культурной практике - стилизации жизненных форм, преломления жизни в ее декорум, тень, след. Событие неизбежное: всякое сообщение осуществляется в определенной модальности и требует культурно специфической среды. Самотипизация, удостоверяющяя одновременно всеединство мировой метаморфозы и кинестетическое единство нашего телесного (со)присутствия в мире, обуславливает присущую имперским идеологиям органическую связь космологии, административной практики, морали и даже техники. Эту экзистенциально-космическую цельность, как саму природу человеческой сообщительности, невозможно знать, ею можно только жить. Империя проповедует внутреннюю просветленность поверх и помимо публичного просвещения. В сокровенном, изнутри исходящем свете этой функциональной цельности самопретворения (ибо последнее дано нам лишь как мрак предела) все в мире есть, как сказано в замечательном изречении Гёте, только подобие. В имперском пространстве нельзя просто идти или сидеть. Здесь можно только "идти, как идешь, сидеть , как сидишь" (старинный китайский афоризм). Словечко "как" указывает на ту самую избыточность бытия, которая делает возможной и реальное изобилие жизни, и свободную игру творческих сил, без которой не бывает подлинной жизни духа. И, разумеется, всеобщее подобие само по себе бесподобно, ничем не обусловлено.

Замечу, что с точки зрения культурной антропологии и даже феноменологии сознания современная привычка ставить во главу индивида и субъект есть чистый предрассудок. На самом деле сообщительное, соборное (не путать с коллективным) бытие человечества предваряет индивидуальное сознание. Соблазнительно, конечно, искать "полное взаимопонимание" на основе абстрактной разумности, но такой поиск рано или поздно заканчивается узурпацией искателем права говорить от имени всего многообразия человеческих форм жизни и, следовательно, торжеством бесчеловечности. Вопрос в конечном счете в том, куда должен расти человек: вбок или вверх? Для меня ответ очевиден.

Имперская "техника задушевности" как начало универсальное, "единое на потребу" созидает великие стили цивилизаций. Но нам уже должны быть понятны и внутренние слабости имперского строя. Главная из них - наличие в имперской традиции, при всей ее необычайной, самой природой сознания предопределенной живучести, некоего внутреннего разрыва, неуловимого промелька тьмы бытия. Идея империи должна удерживать жизненные антиномии в их сверхлогическом единстве. При этом она утверждает, что все проявляется через свою противоположность и что внутри видимого и счислимого порядка вещей имеется обратный ему незримый, непереводимый в предметное знание, предшествующий всему сущему порядок. В библейской традиции идея такого порядка выражена, например, в загадочном уподоблении Небесного царства "колесу в колесе" (Иез. 1:16). В Китае же мы встречаем тему "возвратного", "инволюционного" движения Дао, емко выраженную в даосской сентенции: "Кто движется поступательно, тот будет обыкновенным человеком. Кто движется наоборот, тот будет небожителем". В даосском каноне "Чжуан-цзы" духовное прозрение описывается словосочетанием "свертывание-уступление", создающим образ погружения в глубину, как бы "ввинчивания" в исток всего происходящего. Речь идет вовсе не о восхождении к метафизическому единству, а, напротив, о саморассеивании, само-оставлении, слиянии с взрывчатой силой бытия, ужасающей в своей хаотически-безмерной мощи. У Чжуан-цзы путь духовного "свертывания" ведет к постижению сокровенного, говоря языком немецких мистиков, "совсем другого" лика Прародителя, внушающего панический страх. Этот лик, впрочем, есть не что иное, как "множество множеств" (одно из определений Дао у Лао-цзы). Вот и в Евангелии сказано: "В доме Отца моего обителей много". Духовное прозрение есть всегда открытие вездесущей в своей ускользающей утонченности прерывности в существовании, без чего, собственно, не может быть бытия в качестве подобия.

Имперская политика исходит из неопознаваемого разрыва в опыте. Разрыва прежде всего между простаками и мудрецами, профанами и посвященными. Но превыше всего внутри каждого отдельного жизненного мира. Мир империи - это склад: склад характеров, выделываемых усилием стилизации, но также хранилище всего сущего, неисчерпаемый резервуар явлений. Этот мир бесконечно разнообразен; он сложен, но и сложен в себя. Его обитатели, насколько они сознают себя индивидами и полагаются на внешнее восприятие, подобны простодушным детям. А его правитель (не забудем метафизическую нагрузку этого понятия) потому и мудр, и обладает властью, что способен смирить себя в любовной сообщительности со своими подданными, как отец смиряется в любви к сыну: "Люди напрягают зрение и слух, а он привечает их как детей" (Лао-цзы).

Принято судить об империи по ее столице, говорить об эксплуатации имперским центром своей периферии. Между тем потенциал и привлекальность имперского начала сильнее всего сказываются именно на окраинах империи, в точках ее сообщения с внешним миром. Здесь складываются протоимперские симбиозы культур, дающие жизнь новым великим государствам. Здесь свободно гуляют по степям, пустыням и плоскогорьям имперские понятия, создающие единое пространство разных культурных традиций - достаточно вспомнить общее для Восточной Азии понятие "неба" или образ "парящей небожительницы", ставший своеобразным фирменным знаком межкультурного посредования на западных рубежах Китая. Тем же вниманием к внешнему миру и упованием на мировую гармонию объясняется до болезненного жгучий интерес властителей империй к приему послов из дальних стран.

Главную опасность для империи представляет отнюдь не требование типизации опыта, даже если сегодня оно кажется слишком догматичным. Оперирование типовыми формами в искусстве практически не стесняет творческого выражения. Более того, работа типизации повышает духовную чувствительность, создает восприимчивую аудиторию и, следовательно, формирует художественные школы. Опасность таится в забвении символической глубины ритуального жеста, культурного декорума, что ведет к отождествлению виртуальных и актуальных измерений опыта, духовной правды и эмпирических законов. Это и произошло на исходе Средних веков, в момент зарождения массовой культуры как в Европе, так и на Дальнем Востоке.

Изначально имперский уклад организуется вокруг двух полюсов: трансцендентного символизма "небесного" бытия и текучей стихии повседневности. То и другое укоренено в истине "задушевной сообщительности", этой подлинной основе имперского порядка. Лишь благодаря постепенному срастанию духовных ценностей и материальных форм быта локальное своеобразие усваивает себе значение национально-политической общности. Последняя, впрочем, способна долгое время имитировать имперские формы (ср. примеры Германии и Японии).

Историческая судьба принципа сообщительности имеет и чисто технический аспект. Интересно его прочертить. Возникновение империи обозначено переходом от пиктографии, т.е. чисто фиксирующего, напоминательного письма, к письменности коммуникативной, с необходимостью стандартизованной, но существующей лишь в рукописном виде, неотделимой от жизненной воли. Кризис империи совпадает с распространением книгопечания и гравюры, подменивших типизацию схематизмом, духовную чувствительность интеллектом, а смысл - предметным значением. Новейшие этапы развития коммуникации отмечены изобретением фотографии и кино, а затем появлением информационных технологий. Каждое из этих событий отличается глубокой двусмысленностью: оно одновременно делает коммуникацию более доступной и одновременно все более скрывает ее сущность. Кино и в особенности телекоммуникации, творя мир виртуальных симулякров и распространяя духовную слепоту, одновременно воспроизводят и побуждают опознать ту первозданную синергию, динамическое единство жизни, которые лежит в основе и "сердечной сообщительности", и "великого стиля" империи.

В анонимных сетевых сообществах современности символический аспект коммуникации заново примиряется с актуальностью опыта, оппозиции бытия и небытия, даже репресии и освобождения теряет смысл Стирание всех и всяческих кодов остается последним, прощальным жестом политического человека, обреченного погрузиться в пучину повседневности. Но не значит ли это, что человеческая свобода теперь должна быть определена все в той же сообщительности, в той или иной модализации отношений и что, следовательно, нарождающееся глобальное сообщество не сможет обойтись без имперского начала?

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67