История и политика

Плохiй С. Великий передiл. Незвичайна iсторiя Михайла Грушевського / Автор. пер. с англ. М. Климчука. - Киïв: Критика, 2011. – 600 с.

О Михаиле Грушевском, а также в связи с ним и по поводу него существует множество работ – от агиографических брошюр до фундаментальных исследований, продолжающего выходить академического собрания сочинений и массы статей, – образуя уже плохо обозримую из-за своих размеров «грушевскиану». Что не удивительно, учитывая его роль как в истории науки, так и в истории украинского национального движения и государственности. Подобное значение накладывает, впрочем, и свои ограничения – так, поскольку концепция украинской истории, созданная Грушевским, остается по сей день национальным гранд-нарративом, не имеющим сколько-нибудь значимых конкурентов, то критический ее анализ зачастую интерпретируется как «покушение на национальное прошлое». Труднее всего исследователю дается достаточное дистанцирование от объекта своего исследования – в ситуации, где иногда даже нехватку пафоса склонны квалифицировать как неподобающее отношение.

Впрочем, подобное отношение к фигуре Грушевского – феномен сравнительно недавний, восходящий к 1960-м годам, когда в эмигрантской украинской публицистике и историографии формируется консенсус в отношении историка как важнейшей, крупнейшей фигуры украинской истории XX века. Это, разумеется, не отменяет расхождений в оценках его деятельности – тем более что сама позиция Грушевского по многим вопросам украинского национального движения в течение его жизни существенно менялась: так, можно вспомнить известную статью 1918 г., в которой он провозглашает радикальный разрыв с Россией, выступающей в образе врага – статья, которая для самого Грушевского была «Рубиконом» (и хотя ситуативно она была вызвана большевистским наступлением на Киев в январе 1918, но в ней историк последовательно говорит не о непримиримом конфликте с отдельной политической силой, с современным правительством России, но именно о размежевании с Россией), тогда как до начала 1918 г. его позиция была последовательно автономистской/федералистской (вызывая впоследствии многочисленные упреки, как, например, со стороны В. Липинского – упрекавшего Грушевского в «вынужденном» характере его «сепаратизма») – и уже вскоре он вновь оставит непримиримо-сепаратистскую позицию, ища компромисса в рамках новых условий, в которых оказалась украинская жизнь.

Тем интереснее и напряженнее исследование Сергея Плохия, в центре которого оказывается сопряжение исторического исследования и политики – эта книга никоим образом не биография Грушевского, а шесть тесно между собою связанных очерков, с разных сторон рассматривающих переплетение истории и политики. Трудно, пожалуй, подобрать фигуру, применительно к которой вопросы такого рода имеют большую значимость – поскольку речь идет не только о политической ангажированности, влиянии идеологических предпочтений и т.п. на исследовательскую работу, а о личности, которая одновременно была и историком, и политиком – при этом большую часть своей жизни осуществляющим политическое действие через свои исторические работы.

Каждая история рассказывается кем-то, когда-то и ради чего-то – и политическое значение истории очевидно; иной вопрос – какие следствия вытекают из признания данного значения? Ведь несмотря ни на что, мы способны в большинстве случаев разграничить публицистику, работающую на историческом материале, и историческое исследование, даже в том случае, когда оно явным образом определяется политическими целями автора, его позицией. Случай Грушевского тем и интересен, что, во-первых, его исторический авторитет не отрицают и те, кто в корне не согласны ни с исторической концепцией, им предложенной, ни с конкретными интерпретациями сюжетов украинской истории; во-вторых, сами предложенные им интерпретации в массе случаев определяются не только общими политическими взглядами историка, но и конкретной ситуацией. Работа Плохия дает ряд детально разобранных случаев последнего рода – как, например, неоднократное обращение к теме «людей татарских», общин, выступавших против галицких князей, уйдя под власть Орды: к этому сюжету, впервые проанализированному в 1892 г., Грушевский обратится вновь в 1920 г., теперь не только переиздав свою (ранее вышедшую анонимно) статью, но и радикализировав свои симпатии по отношению к «людям татарским» как автономным общинам, выступающим против «своей» власти – как пример, где социальные симпатии оказываются важнее государственных, а национальное не зависимо от государственного. Можно вспомнить и сложности историографической классификации, когда Грушевского то помещают в рамки «державнического» направления, то исключают из него (опираясь при этом на резкие высказывания против Грушевского лидера «державнической» школы, Вячеслава Липинского). Значимо в данном случае то, что оба радикальных варианта решения историографического вопроса имеют свои основания – только опираются на работы Грушевского разного времени: если в период 1907 – 1918 гг. он не только уделяет большое внимание, но и явно положительно расценивает те сюжеты украинской истории, которые могут быть прочитаны как «государственнические», относящиеся к созданию, укреплению, возрождению государственных институтов на Украине, то после опыта «украинской революции» (на автономии которой от российской он будет настаивать) он скорее возвращается к «народнической», безгосударственной историографической традиции, дистанцируя историю «народа» от истории политических общностей.


Впрочем, куда больше (по крайней мере, с точки зрения значимости) – констант. К одной из них относится решение вопроса о периодизации украинской истории, где Грушевский настойчиво отвергает привычное для надднепрянской историографии представление о 1569 г. как о рубеже, отказываясь придавать Люблинской унии, по которой Киевское и Брацловское воеводства вошли в состав «коронных земель» Речи Посполитой, т.е. отошли к польской части объединенной державы, эпохальное значение. Данное решение связано не с недооценкой последствий Люблинской унии (напротив, этот вопрос изучался Грушевским всесторонне и при не скрываемой «антипольской установке»), а со стремлением в самой периодизации сохранить «единство украинских земель», утверждая единство истории Галиции (отошедшую к Польше еще в середине XIV в.) с остальными украинскими территориями: ведь постулируемое единство «народа» возможно только при единстве его истории – в отличии от «нации» (которая возникает, гибнет, возрождается), «народ» обладает единством в веках.

Другим, куда более важным вопросом, является стремление придать украинской истории максимальную длительность. И здесь Грушевский демонстрирует ход, который до сравнительно недавнего времени воспринимался как «естественный»: звучащий сейчас несколько странно заголовок учебника «История СССР с древнейших времен», в рамках этой, очень к нам близкой оптики, проговаривает ту же позицию, на которую опирается и Грушевский, в «Історії України-Руси» подробно останавливающийся на археологических данных, говорящих о древнейших поднепровских поселениях, на истории Ольвии и Херсонеса и т.д. Все эти места и события принадлежат к истории Украины постольку, поскольку расположены и происходили на территории, которую на момент написания «Історії» населяли те этнические группы, что квалифицировались как «украинцы», однако, в свою очередь, история этих этнических групп оказывается одной историей постольку, поскольку происходила на данной территории [1]. Перспективная и ретроспективная оптики переплетаются так, что единство оказывается обнаруживаемым только извне, через общественные и/или политические цели.

Успешность исторического проекта Грушевского связана именно с тем, что развитие своего, противостоящего российскому-имперскому, гранд-нарратива украинской истории он реализует не только в рамках существующих на тот момент конвенций исторического знания, но и – а это особенно важно – на уровне лучших историографических образцов. В том числе и по этой причине, надобно полагать, научный спор с Грушевским со стороны российских историков, придерживающихся большого имперского нарратива, не отличается остротой (в отличие от политической полемики) – выстраивая «другую историю» на том же материале, он оставляет фактически за оппонентами выбор:

- либо преимущественно молчаливого противопоставления своей версии – успех или поражение которой определяются уже иными соображениями: от меняющегося расклада политических сил до убедительности публицистических аргументов;

- либо вниманию уже к теоретическим основаниям построения подобных нарративов, когда оспаривание конкурирующей версии предполагает и достаточно радикальное изменение свой собственной.

Продолжая данную дихотомию, отметим также, что полемика со схемой Грушевского принадлежит уже преимущественно российским историкам марксистских направлений, которые, переописывая «большую схему имперской истории», тем самым получали ресурс для постановки под вопрос именно теоретических положений оппонента, не будучи вынужденными одновременно ставить под удар и свои собственные.

Впрочем, этот же сюжет приводит и к внутреннему ограничителю влияния политики на историю – там, где это влияние уже приводит к исчезновению истории, оставляя лишь переописания политических дебатов. Если по возвращению в Союз в 1924 г. Грушевский вполне активно включается в работу по переосмыслению недавней истории украинской общественной мысли и революционного движения, стремясь автономизировать украинские процессы, открывая (или, на другой взгляд, приписывая) им самостоятельную, отдельную от (велико)русских логику, то уже к концу 1920-х и в начале 1930-х, когда завершает работу над IX и работает над X томами «Історії», он создает тексты, сильно отличающиеся от предшествующих. Если ранее его нередко упрекали, что он не столько исследователь, сколько «компилятор», помещающий старый материал в новую теоретическую схему (старый спор внутри исторического сообщества о сравнительной важности нахождения нового источника и его интерпретации), то в последних томах появляется множество дипломатических донесений, актов и т.п., впервые вводимых в научный оборот (открытых в советских и польских архивах трудами целой команды, собранной Грушевским), и совсем немного общих рассуждений. Автор здесь отступает в тень, часто ограничиваясь лишь комментированием приводимых источников – решение, в котором трудно не увидеть вариант модели поведения гуманитария-профессионала этой эпохи, не желающего жертвовать своей профессией: уход в остающуюся аполитичной сферу, например, в текстологию, в которой не требуется регулярно проявлять «политическую сознательность», поскольку такое исследование претендует на статус «чисто технического», изучения «формальной» стороны вопроса, оставляя широкие интерпретации на откуп идеологам. Тем самым вновь – на сей раз негативным жестом – обозначая границу, отделяющую историю от любых иных форм интереса к прошлому, автономию научного знания.

Примечания:

[1] Примечательно, что, говоря о действиях запорожских казаков в 1650-е гг., Грушевский уделяет куда меньше внимания тем, что приходились на территорию Белоруссии, помещая в центр изложения правобережье (из скрытой предпосылки, что целью – бессубъектной, поскольку сам автор не приписывает подобных целей казакам – этих действий являлось «объединение» украинских земель и народа).

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67