Еленевская дорога

Ельнинский большак начинается от Никольских ворот, раннее название этих ворот крепости – Еленевские – было дано как раз по дороге от Смоленска в Ельню. Это самая старая дорога Смоленской земли, соединявшая сильное княжество с Ростово-Суздальским княжеством через верховья Угры.

На карте начала прошлого века видно, как она шла до Ельни. Придерживаться этого маршрута я и решил. В путь отправился на велосипеде.

Наверное, это одержимость дорогой. Противиться ей бесполезно. Надо просто собрать рюкзак и подчиниться.

Всегда есть надежда что-то нагнать в дороге, а еще больше хочется многое оставить позади. И сразу удается по крайней мере обогнать все новости, как жужжащее кровожадное облако слепней.

Первая остановка на дороге – Флёново княгини Марии Тенишевой. Этой странноватой женщине удалось создать живое сильное место, пульсирующее именами Стравинского, Рериха, К. Коровина, Малютина, Врубеля, Поленова, Серова.

На лугу перед Флёновом большой рекламный щит: место продается под поселок. Трудно понять сразу, хорошо это или плохо. Не знаю. Воображение рисует вычурные коттеджи. А два советских захудалых двухэтажных жилых дома на вековой аллее, ведущей к теремку и храму с росписями Рериха и его мозаикой, уже украшают пейзаж с другой стороны… И все-таки пусть лучше здесь живут люди. Тенишева и замышляла все это для людей. Хотя, конечно, она не предполагала, что они обзаведутся несгораемым и непотопляемым мусором. На дороге напротив Флёновского озера несколько куч пластикового и прочего мусора. Это дело рук автомобилистов. Они привозят хлам со своих дач и просто бросают его на обочине. Кто-то один начал – и пошло-поехало. Автомобилист, «очкастый частный собственник», как пел Высоцкий, неуловим. И неумолим. Свой мусор он оставляет в самых отдаленных и неожиданных местах. С одним московским поэтом у меня был по этому поводу спор. У него дача в глуши, он оттуда забирает мусор, но по дороге в Москву нет нигде мусорных баков, и, как я понял, мусор летит на обочину. «Не везти же его в Москву». Ну, да, мусора там хватает… А чего вы хотите от прозаических провинциальных автомобилистов?

Дорога огибает лесистый Фленовский холм с луковкой храма, похожей на поплавок, и ведет дальше на восток. То асфальт, то грунтовка.

Перед Рябцевом, в низине на берегу пруда, высится облезлым замком Яновский спиртзавод. Завод закрыт. С атрибутики советских времен облетает краска.


Позже в интернете отыскал только адрес этого завода, да еще чью-то страницу в соцсетях под названием «Там где волшебная вода – Яновский спирт», с призывом к тем, кто его пил или хочет «попробувать», «добавляться» в группу. А пруд – действующий, так сказать. Его кто-то купил, обнес с одного берега забором, и теперь там за плату можно ловить рыбу.

Кто знает, может, в стародавние времена здесь была почтовая станция для смены лошадей и отдыха. Но достоверно о Янове мне известно следующее. Здесь жила красавица, вокруг которой разгорались страсти, заканчивавшиеся частенько дракой. Свое счастье пытал и мой тогда еще юный отец. Удача некоторое время ему сопутствовала. Из Барщевщины, что лежит чуть в стороне от Еленевского большака, он приезжал к этой яновской девице на велосипеде поздно вечером, после колхозных жарких работ, чтобы схватить два-три часа быстрой летней ночи в старой постройке среди яблонь и вишен, и по росе крутить педали к утренней раздаче нарядов у конторы. Туда и обратно километров под двадцать. Когда он спал, неизвестно. Потом он уехал в Карелию по какой-то разнарядке на лесозаготовки. Оттуда ушел в армию. Прибыл посреди службы в отпуск. И внезапно встретил яновскую девушку в своей деревне. Она была все так же хороша… да отворачивалась. Солдат-артиллерист увидал синяк на милом лице. Приступил с расспросом. Выяснилось, что она замужем за одним местным, барщевским. Солдат чуть позже встретил его… Бить не стал, она просила. А сила у солдата была немалая… Лишь ограничился увесистым предупреждением. Уже много лет спустя разведенная и вновь вышедшая замуж яновская женщина умирала в одной из смоленских больниц. Постаревший отец отправился к ней. И преклонных лет яновская женщина, измученная своей неизлечимой болезнью, призналась ему, что всегда его любила.

Частная история исторического Ельнинского большака.

Перед Рябцевом путь поворачивает к этому крупному селу на железной дороге. А настоящий большак шел прямо – в Долгомостье. И лет двадцать назад мне удалось еще пробиться по нему на велосипеде с котелком, полным калины… Эта деталь – котелок калины – вдруг высветилась позже, когда сообразил, что ведь по Еленевскому большаку наступал во главе отряда горожан воин Меркурий, разбивший монгольский отряд примерно в 1239 году; в бою он погиб, буквально – потерял голову, но чудесным образом вернулся верхом, держа голову в руке, и напугал какую-то смолянку, как сообщает житие, вышедшую из городских ворот за водой; там он и упал, и был перенесен в собор, где благоухал. А за мной той осенью еще висела над заросшим Еленевским большаком ранняя луна того же цвета, что и калина. О Меркурии, разумеется, я все знал, но почему-то все ассоциации пришли позже. Так обычно и бывает в дороге. То же случается и в фотографии. Делаешь снимок, не все видя, частенько безотчетно, интуитивно. А уже дома вдруг замечаешь ту или иную деталь, задающую сильный тон снимку.

Эта часть большака уже непроходима. И к Долгомостью надо ехать кружным путем.

Бывая здесь подростками, мы с друзьями и предположить не могли, что небольшая деревня, точнее, место возле нее будет красоваться на конвертах. Стараниями починковского журналиста и краеведа Василия Дмитриевича Савченкова возле Долгомостья была установлена часовенка над камнем. Часовенка видна издалека. Ничего не зная о стараниях этого человека, однажды я и увидел, возвращаясь из похода, небесного цвета линии и серебряную луковку среди берез и осин… Впечатление было ошеломляющее. Даже и нестеровский сюжет вспомнился с «Видением отроку Варфоломею». Как если бы кто-то в руках и держал эту воздушную часовенку (у Нестерова – ларчик с просфорой, а часовня стоит вдалеке).

Много позже мне довелось познакомиться с этим интеллигентным энтузиастом из Починка, произошло это на хуторе в Загорье, на похоронах брата А. Твардовского – Ивана. И я смог поблагодарить его от имени друзей, избравших Долгомостье и прилегающую местность меккой своих походов.

…Шурша по гравийной дороге шинами, приближался я к Долгомостью, поистине сакральному месту на Ельнинском большаке, да и во всей смоленской земле. Мощи Меркурия исчезли из собора, а под стеклянным колпаком хранятся его «сандалии» – железная обувь. Смоленский воин, вдохновляемый Богородицей на свой подвиг, – распространенный сюжет в иконописи. Свою картину посвятил ему и Николай Рерих. Упоминает его Бунин в «Суходоле», замечая, что «жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы».

А мне жутко было увидеть за полсотни метров до часовенки очередной привет автомобилистов – кучу мусора. В этом-то месте?.. Ну, не жутко, чего уж там, пора привыкнуть, но противно – точно. Ведь надо представить этого самодовольного владельца какой-нибудь тачки, как он загружает всякую дрянь и везет не один километр, а потом, оглянувшись по сторонам и скользнув глазами по часовенке, вываливает эти свои потроха. А чо?! Земля вон огроменная… Именно что огроменная, зачем же как раз сюда-то и тащить осколки своего барахла?

Мимо часовенки летел черный ворон, задумчиво граял.

За вечерним чаем на берегу узкой Лостни, петляющей по ивовым низинам – и, к слову, петлями своими вызывающей сплошные вопросы по поводу одного предположения, высказанного учеными мужами, о возможном водном пути по этой речушке с волоком из Сожа в Днепр, – было время поразмышлять о странностях всего виденного. Разве не удивительно? Один носится с проектом памятника, ищет деньги, стучится в кабинеты, убеждает и добивается своего. Другой – тоже как будто возводит монумент себе, безымянному производителю мусора. Земля у обоих одна, язык один, культура… Здесь хочется возразить насчет языка и культуры, но… кто знает, вдруг этот безымянный автособственник и стихи даже сочиняет?

Мирча Элиаде много рассуждал о профанном и сакральном в мире обычных вещей: дом, сад, город. И заключал, что понятие сакрального почти бесследно исчезает из нашей жизни. То, что, например, дом, строение уже никто не воспринимает священным жилищем – ясно. Трудно таковым считать бетонную коробку на двадцатом этаже. Но в местах, подобных часовне у Долгомостья, еще что-то такое остается от былых времен глубинного почитания священных объектов? Или уже нет? Сочится там сквозь почву свет?

Да что уж там – какая-то свалка неподалеку от часовни. Приходят новости о смельчаках, мочившихся в вечный огонь: не боятся, что поразит их древняя сухотка.

Не боятся и автомобилисты, что однажды на праздничный стол вдруг вывалится все, что они разбросали на просторах своей родины. Любители фэнтези могли бы представить себе такой поворот.

Но думается, что так оно ведь и происходит на самом деле. Ведь рано или поздно они возвращаются и видят свои свалки. Или свалки, как зыбучие пески, приближаются к их домам.

К счастью, больше на Ельнинском пути мне не попадались монументы мусорных автомобилистов.

Большак иногда растворялся в травах, уходил в топи, водил меня по деревне.

В Труханове я заплутал среди заброшенных и еще живых изб. И вроде где-то поблизости есть люди, а спросить не у кого. Вон курица побежала через дорогу. Из-за плетня лает собака, но никто не выходит, изба темно смотрит маленькими окошками… Наконец, выехал на обширную, тщательно выкошенную поляну с двумя добротными домами, трактором. На высоком флагштоке реял российский флаг. Слез с велосипеда, озираясь.

– Что вы ищите?

Обернулся на голос и увидел выходящую из садовой калитки степенную светлую женщину в рабочем синем халате, перчатках, темных от земли.

– Нигде нет людей, – невпопад ответил ей.

– Почему же, здесь есть люди, – твердо и с вызовом ответила она.

Спросил, где набрать воды. Она показала на шланг, подошла к дому и включила мотор. Пока вода текла в пятилитровую пластмассовую канистру, женщина, узнав, куда я еду, рассказала, что в Станькове у ее мужа были какие-то родственники, ее муж родом отсюда, из Труханова, а вообще они жили в Ленинграде до недавних пор и вот решили перебраться сюда.

– Добротное у вас подворье, – заметил я, закручивая канистру.

Она засмеялась, не в силах скрыть удовольствия.

– Подворье!.. – воскликнула шутливо.

Из дома вышел высокий темноволосый подтянутый мужчина. Судя по выправке, явно бывший военный. Поздоровались. Он объяснил мне, как ехать дальше, чтобы попасть в следующую деревню на Ельнинском большаке – в Станьково.

Поблагодарив, я отчалил от этого ладного островка с флагштоком, потом с холма уже оглянулся, сожалея, что как-то не получилось у нас разговора, а ведь это точно мои герои, надо было расспросить их о житье в Ленинграде, о возвращении, сделать их портрет…

В походе обычно быстро дичаешь. А это был второй день моего пути. Странник идет мимо мира людей. Он как-то сразу ступает за грань обыденного, выходит в некий космос прошлого, где еще властвует природа со всей своей силой. В эту стихию перед смертью окунулся Толстой. Об этом пишет Эрн в книге «Г. С. Сковорода. Жизнь и учение». И добавляет: сколько шума было! В Астапове пришлось дополнительно устанавливать телеграфные аппараты. А Сковорода странствовал тихо целых 28 лет. Сравнивая оба ухода, Эрн говорит, что случай Сковороды более цельный и значительный. Толстой ушел умирать, Сковорода – жить. И жизнь в странствии была его войной и миром. Сковорода, конечно, великий странник. Фигура его символична. В руке палка-журавель, в котомке флейта и Библия на еврейском.

«Не искал ни жилища, ни пищи,

В ссоре с кривдой и с миром не в мире», – так охарактеризовал его Арсений Тарковский, и в этой характеристике – суть вообще странничества.

И любой, даже малый странник или попросту человек, отправившийся в поход, может примерить на себя эту формулу. Да поневоле и примеряет. Во взглядах встречных уже он замечает любопытство, удивление, опаску и начинает чувствовать отчуждение. Мир сам по себе, странник – сам по себе. «Мир меня ловил, да не поймал», – любил повторять Сковорода. Как это происходило? А вот был характерный случай. Один знакомый пригласил мудреца к себе в поместье и позвал кучу знатных друзей. Сковорода прознал о том и до глубокой ночи прятался в телеге, пока разочарованные гости не разъехались.

Ну, на самом деле, все было сложнее. Сковорода берег и уносил свое сердце от соблазнов мира.

А рекомендации его были понятны: «Кто не любит хлопот, должен научиться просто и убого жить».

Странник и ведет эту простую и убогую жизнь, надеясь взамен получить избавление от досужих хлопот, что, в свой черед, наделяет его зрением и сердцем очищенными.

«Не пойду я в город богатый. Я буду на полях жить,

Буду век мой коротати, где время тихо бежит.

О дуброва! О зелена! О мати родна!» – распевал свои стихи из «Сада божественных песен» странник.

И вечером, когда я устроил лагерь среди молодых березок и трав, поблизости от заросшего большака, мне казалось, что он и здесь хаживал со своей флейтой.

О нем говорят как о родоначальнике философии российской и как о великом украинце, документальный фильм такой есть, предваряемый вступительным словом Савика Шустера на русском, а фильм – на украинском. Сам Сковорода писал на русском, вплетая в речь простонародные словеса и церковнославянизмы. А называл себя малороссом. Эрн именует его тайным отцом славянофильства.

Что бы Сковорода сказал о последних событиях на родине?

Послушать Григория Саввича: «Боже мой! чего мы не знаем, чего мы не можем! мы измерили моря, землю, небо, открыли несметное множество миров, строим «непонятные» машины. Но чего-то недостает. Не наполнить ограниченным и преходящим душевной бездны».

Но ведь раздиранием этой бездны увлеченно и занялся мир, белые и черные президенты и боевики всех мастей. И наполнилась она кровью.

Эти мысли словно бы наплывали вместе с закатным светом дороги, резко контрастируя с тишиной перелесков, спокойствием цветов и трав. Многообразие мира может не только восхищать, но и подавлять. В одной части – мир и покой, а поблизости гарь и полыхание. И ты можешь только наблюдать в бессилии.

Да, тысячелетние кровные связи не рвутся просто так и не размениваются ни на какие блага и общеевропейские монеты.

Но и связи эти кровные не должны быть удавкой.

...Утром пела иволга. Вот и флейта. Светило солнце. А вчерашний день был с дождями, хотя и быстрыми. За чаем настраивался на встречу с героями моей книги. Год назад побывал в Станькове и успел написать об этом. Два номера «Нового мира» и вез в Станьково. А еще фотографии в деревянных рамках и под стеклом. В походе и лишняя иголка тянет. Но что делать – обещал. Герои мои уже в преклонных годах, особенно женщина, ей уже за восемьдесят. Ее двоюродному брату под семьдесят. В прошлом году заехал в Станьково с другой стороны, из Загорья, и познакомился с ними случайно. Со старой женщиной говорили мы о войне, ужас которой она и по сию пору помнит, о Твардовском – ее тесть с отцом поэта был дружен, о давних владельцах Станькова – помещиках Лесли, один из которых возглавил партизанский отряд против солдат Наполеона.

Хотелось бы, конечно, привезти им книгу с фотографиями, но издателям эта идея не по душе. Да и я махнул уже рукой на книги. Вон Сковорода совсем ничего не печатал. А журналы с портретами под стеклом – хороший, думаю, гостинец.

Свернул лагерь, погрузил его на крепкий багажник, обвязал веревками и покатил дальше по исторической дороге в лужах и травах. Вдруг внизу распахнулась зеленая долинка – летел в ветре, забыв все старые новости, все страхи. Этими мгновениями и хороша дорога.

Под Станьковом на дороге озеро, давным-давно запрудили речку с библейским наименованием Ливна (в Библии – город). Вода чистая, возле берега белеют кувшинки, будто лотосы. При таком солнце надо было выкупаться, хотя вода еще не прогрелась. Достал березовое мыло. А вымывшись, еще бродил по горло в воде, фотографировал кувшинки, есть в них что-то странное, детское.


Просыхал уже на велосипеде, приближаясь к дому моих знакомых… да, героев же! И чувствовал себя странником книги, гостем, не автором. Здесь я уже ничего не мог изменить, отредактировать, как бы мне этого ни хотелось. А – захотелось. Но поди ж ты…

Станьково деревня тенистая, здесь еще старый парк лип, вязов, дубов. Домов, может, с десяток, народу совсем мало.

Свернул с дороги, поехал мимо ярко красных кустов шиповника, яблонь, испытывая некоторую оторопь: года как не бывало, все то же, даже палящее солнце – и вместе с тем – сколько событий!.. Горло перехватывает. Справа одноэтажный кирпичный заброшенный дом с выбитыми стеклами и дверями, на торце, я помню, можно прочесть надпись «Слава КПСС», здесь был клуб, крутили кино, и в одном сне я – еще не бывая в Станькове – этот клуб увидел, в него вошел, занял свое место на скамейке и внезапно заметил среди зрителей молодого Твардовского.

Что-то от сновидения было и в этом эпизоде возвращения в Станьково. Чуть позже, вспоминая все, отчетливо уловил какую-то лихорадочность происходившего.

Подкатил велосипед к крыльцу, озирая двор: все прибрано, трава скошена, дрова у сарая. Стволы яблонь в саду за плетнем еще светлеют побелкой. Прислонил велосипед к лавке и начал распаковывать свой баул, удивляясь вдруг зажужжавшим вокруг слепням. Лето в этом году все-таки отличается от прошлогоднего. Зима была малоснежной, весна – жаркой, и ни комарья, ни слепней как-то не заметно. Ну, где-то прогудит один, да пара комариков пропиликают на скрипке. Из-за этого все время кажется, что находишься в каком-то павильоне для съемок. Обычно-то у палатки поджидает толпа с пиками. А вот у дома моих героев они нагнали меня. Вяло отмахиваясь, распутывал узлы, никак не мог достать журналы и фотографии в больших рамках. Дверь заскрипела, на крыльце появился седовласый большеносый сухой невысокий пенсионер. Я его узнал. А он меня? Да вроде узнал, но лицо его в глубоких морщинах оставалось по-индейски бесстрастно. Поздоровались.

– Заходи быстрей! – кинул он, то прикрывая, то открывая дверь.

– Сейчас… тут журналы… фото…

– Да потом! Пчелы!

И тут я узрел на руке пчелу. И вокруг вились другие пчелы, а не слепни. Бросил поклажу и шмыгнул в сени, сбивая пчел. Одна все-таки яростно впилась мне в руку, да я успел вытащить жало. Двери были плотно закрыты. Мы посмотрели с пенсионером друг на друга. Я еще не решался спросить о его сестре. Но из глубины избы уже послышался ее голос:

– Кто там?..

И вскоре я увидел ее. Да, этот год не прошел для нее бесследно. Весь год – на ее бледном, с желтизною, осунувшемся лице, в мутноватых серо-голубых глазах. Встала она с трудом. И снова опустилась на диван. В углу под иконами работал телевизор. Я так и не понял, что это было, то ли кино, то ли просто какая-то развлекательная передача. Телевизора у нас нет уже сто лет. Обычно мы случайно смотрим что-то в гостях, а в гости ходим раз в пять лет. Так что отвыкли. Но еще помнится, что телевизор любят оставлять фоном даже при появлении гостей. Такая какая-то странная привычка. Некий голубоглазый брат следит за вами и даже каким-то макаром участвует в беседе.

Женщина то смотрела на меня, то на телевизор. Ее брат вышел курить в кухню. Не скажу, что ожидал чего-то подобного. Наконец, седой брат пришел и отключил от этой реальности голубоглазого. Резко стало очень тихо. Я пожалел, что не достал уже фотографии и журналы. Можно было бы все отдать да и уйти. Глянул в окно, затянутое марлей. Как же теперь быть?

Пенсионер говорил, что пытался что-то подремонтировать в ульях, да и раздраконил пчел, уже второй день они тут в осаде. Сестра раздраженно ему отвечала, что все можно было бы сделать по уму, были б у нее силы – сама справилась бы… Бедной женщине пришлось трудно за это время, четыре месяца болела, лежала в больнице. Сейчас полегчало. В городе дышать нечем. Да и здесь тяжко, вот завтра дочка привезет пропеллер для разгону воздуха. Брат сказал, что пчелы эти не по нему, он городской человек.

– А родился? – спросила она. - Да и сейчас живешь.

Понемногу разговорились. Лицо женщины вдруг обрело прошлогодние боевитые черты, сполохами пошла улыбка. Для поддержки ее брата я рассказал, как приехал к теще в деревню и по ее просьбе готовился зарубить петуха, готовился-готовился, искал рукавицы, острил топор – глядь, а теща уже тащит птицу безголовую.



В дом кто-то вошел. И вскоре мы увидели пожилую женщину, загорелую, в косынке. В прошлом году она пасла неподалеку целое стадо козлят. Год и на ее лице расписался. Но какая-то особенная плавность в ней осталась. Поздоровались. Она сказала, что увидела велосипед с рюкзаком и подумала, что прошлогодний турист завернул, вот и заглянула поздороваться.

– Как поживаете? – спросил я, с удовольствием глядя на нее.

–- Хорошо… А вон гроза идет. Так что вовремя вы, как раз под крышей переждете.

И – словно в подтверждение ее слов – вдалеке прогрохотало.

– Ладно, пойду.

Женщина вышла, мы все видели ее в окно… Вдруг она замахала руками и побежала, да на удивление резво, молодо. Сначала кинулась в сарай, оттуда по тропинке – к своему дому.

– Во молодуха! – воскликнул пенсионер и засмеялся.

А мне вся эта пантомима неожиданно напомнила «Весну священную», у этой женщины из Станькова был прямо-таки танцующий бег… Те же угловатые порывистые и вместе с тем пластичные движения были у героинь Стравинского. Так вот что значит великий талант! Точнее – таланты. Нижинский и Дягилев эти древние танцы подсмотрели в какой-нибудь деревне.

Соображаю, что гроза может запереть меня здесь на час, а то и на два. Пора закругляться. Но еще хочется поговорить с хозяйкой. Спрашиваю, живет ли еще кто в соседнем Птахино, вроде бы там только один дом был обитаемый.

– Да уж… – Хозяйка машет рукой.

- Месяц не приходят в лавку, – сообщает ее брат.

- Что-нибудь случилось?

Он пожимает плечами.

– Так сходить, посмотреть, – говорю.

- А кому они нужны, алкоголики. Дома здесь нет, который бы они не обворовали.

Пенсионер как-то беспокойно поглядывает в окно. Отмериваю еще две-три минуты для беседы с героями… Но он меня опережает.

- Ну, это… надо уже… а то… у нас тут аномалия какая-то. Кругом тишь, а тут гроза часами ходит.

Тут же встаю, прощаюсь. Гром раскатывается уже где-то над озером с белыми кувшинками. Пенсионер дает мне накомарник и сам такой же надевает. Выходим. Беру велосипед за рога и веду его подальше от обозленных пчел. Черная туча тяжкой подковой охватывает деревья парка, налетает ветер. Ярко сверкает молния. Пенсионер бормочет слова благодарности, что, мол, приехал, развлек старуху, сетует, что еще нет меда, а то бы… У другого плетня достаю наконец журналы, увесистые фотографии в рамках, затянутые скотчем. Пенсионер снова бормочет, что теперь он попал в историю…

– Сколько мы должны?

Узнав, что нисколько, ободряется, опять сетует, что меда нет, нахваливает меня, предлагает вдруг зайти к той женщине, сбежавшей от пчел… А как же аномальная гроза? Увязав рюкзак, махнул ему, скорее – отмахнулся, – и покатил, туго нажимая на педали. Обогнул сочно алый куст шиповника, вывернул на большак, оглянулся на мрачную подкову – уже и не подкову, а бесформенную гору в молниеносных венцах – и налег, погнал велосипед. Гроза величественно шествовала по пятам. Минут через десять легко меня настигла и хлестнула первой крупной дробью по целлофановой пленке, которой я спешно укрывал рюкзак, притулившись под березкой, а потом уже задолбила упруго и мощно, грохоча, сверкая, запугивая.

Но что гроза, привычное дело – пережидать в дождевике… А вот быть выставленным под грозу из деревенского дома – положение новое и странное. И ничего здесь не отредактируешь. На бумаге-то можно, а в сердце – нет. Двух минут не хватило. Всего в этом доме я провел минут двадцать. Вроде бы не лез с расспросами, разговор у нас был обычный. Может, после первого посещения здесь были какие-то разговоры, приехали городские родственники, узнали и запугали рассказами о неспокойных временах, проходимцах, дескать, ишь, фотографировал!.. а кто? зачем на самом деле?.. для книжки?.. ага!.. и т. д.

Теперь – гадай, что да как. Но занозу не вынешь. И в книгу не полезешь с редакторской ретивостью. Да и что можно было бы переписать там? Год назад меня и чаем угощали, и в бане предлагали ополоснуться. Ну, а в этом году – по-другому. Да и в самом деле, кто ты здесь такой есть? Кто тебя звал? Чего лезешь? Езжай стороной.

Я и поехал дальше, наматывая глину на колеса, бороздя мутные лужи.

В стороне остался хутор Загорье Твардовских, еще одна стоянка на этом пути. Но о хуторе уже много писал, так что повторяться не буду. А хутор, кстати, и не на самом большаке был. Большак шел от Станькова на Васильево, ныне не существующее, оттуда мимо Славажского Николы на Ляхово, Язвино.

К Славажскому Николе я и проехал, хотя чаще просто шел сквозь высоченные травы, вымокший по уши в своем дождевике. Здесь когда-то была церковь, в ней крестилась будущая мать поэта – Мария Плескачевская. Сейчас остались сады, барский парк на взгорке и руины кирпичного особняка в конце глубоко врезавшейся в землю заглохшей дороги.

Люблю здесь бывать, место чистое и печальное, располагающее к медитациям в бунинском духе.

Сюда наведываются, судя по ямкам от лопат, кладоискатели. Упоминание об этом месте мне встречалось на форумах кладоискателей. Среди них в ходу сведения, не подкрепленные никакими источниками, кроме слухов, о кладе Сигизмунда Третьего. Клад этот именуют «Кладом Николы Лапотного». При чем здесь Никола Славажский? Так ведь – Никола… Ключевое слово. Это как в бабкиных толкованиях снов: дева снится к диву.

Ко временам польского нашествия относится упоминание острога в Николе Славажском, то есть укрепленного военного пункта. А Ляхово за речкой и лесом – деревня, где, судя по всему, жили уже поляки.

Поздним вечером на стволах кленов и лип в парке солнце и вправду сияет так, будто здесь разбросаны древние драгоценные оклады и ризы. Смотрят на них птицы, здесь много птиц, яблони и сливы, вишни еще плодоносят. И владеют ими тени бывших жителей, крестьян и господ, теперь они все равны.

Временами в шум старых лип и птичьи крики вплетается высокий женский голос, поющий что-то несвязное, странное, рассказывающий какую-то историю.

…Сверкающим солнечным утром – дальше. Под холмом начинается хвойный лес. После дождя он пахнет терпко, сильно – и как будто сочится стихотворными строчками «Теркина»:

«И в глуши родной, ветвистой,

И в тиши дневной, лесной

Молодой, густой, смолистый,

Золотой держался зной.

И в спокойной чаще хвойной

У земли мешался он

С муравьиным духом винным

И пьянил, склоняя в сон.

И в истоме птицы смолкли…

Светлой каплею смола

По коре нагретой елки,

Как слеза во сне, текла…»

Здесь первая строчка вызывает какие-то диковинные ассоциации в духе дородовых впечатлений, владеющих нами всеми до скончания дней, как утверждает исследователь Станислав Гроф.

Может, в этом лесу и прятали крестьяне рояль из разграбленной усадьбы, и птицы прыгали по клавишам, наполняя глушь необычными звуками, если верить свидетельству библиотекаря из Пересны, снабжавшего юного поэта с хутора книгами.

Каждый километр пути… Так поэт восстанавливает сакральный дух земли. И ведь так и есть, так и должно быть!..

Проезжаю мимо большого муравейника, огороженного сосновыми жердями. Значит, здесь работает лесник.

И вдруг соображаю, что сегодня – 21 июня. Мне казалось, завтра. А иногда – что день этот уже миновал… Подсчитываю дни – точно. Обычная история в лесу, дни вдруг растягиваются, и всего через пару походных дней мерещится, будто идешь уже неделю.

Впереди у меня Белый Холм с руинами тоже барской усадьбы, Каховских, родственников того Петра Каховского, стрелявшего в Милорадовича, здесь жил его дядя, ослепший ветеран войн с Наполеоном.

Позже в белоколонном доме открыли школу, в ней учились братья Твардовские.

Но сейчас меня интересуют не развалины. На дороге магазин. Очень удобно прикупить там кой-чего.

На подъезде к Белому Холму встречается тщедушный старик в серой одежке, сапогах, перепачканной летней шапке с длинным козырьком и с авоськой, полной грибов.

Останавливаюсь. Старик же, глянув мельком, идет себе дальше, как будто и не слышит. А спрашиваю я его о Язвине, деревне, где в свое время был крещен поэт. Наконец, старик поворачивается ко мне, взглядывает сине из-под козырька. Повторяю вопрос. Он переспрашивает. Говорю громче. Старый туг на ухо. Не, Язвина уже нет и в помине, и пробиться туда не получится, не. Грибы? Ага, пошли, как оно взбрызнуло да чуть потеплело.

Старик оказался бывшим лесником. Я обрадовался и заявил, что тоже работал лесником в заповеднике на Байкале, там медвежий угол. Старик быстро смотрит и сообщает, что и здесь мужики недавно мишку прихватили. Крупный был. Спрашиваю о Приставкине. Возле Белого Холма в деревне родился его отец, а в самом Белом Холме потом они все гостили, и сам писатель, об этом у него повесть, так и называется «Белый Холм». Лесник шевелит губами, озирается. Похоже, Анатолия Приставкина он не знает… Говорит, что вот в Загорье брату поэта возил лес, когда тот хутор устанавливать взялся… А Приставкины… Ну, живет еще старуха Приставкина в Белом Холму, вдруг заявляет он. Кем она приходится писателю, выяснить так и не удалось. Но ясно, что фамилия – жива. Говорю, старый лесовик туг на ухо и не все сразу схватывает. Так что и обстоятельного разговора у нас не получилось. Мысль о фотографии я сразу отогнал, старик характерный, да – неудобно же вдруг лезть с фотоаппаратом и долго объяснять, что да зачем. Но мне он отчетливо запомнился, старый лесник в серой одежке, синеглазый, узкоплечий, в тенях от листвы и пестрых бликах солнца на красновато-желтой песчаной гравийной дороге, с грибной авоськой. Была в нем какая-то легкость, какая-то необремененность… Тепло простились, и он дальше зашагал, ну, а я поехал.

Возле магазина остановился. Внутри сумеречно после яркой дороги. На лавочке девчонки, старуха, за прилавком темноволосая продавщица. Все в ответ здороваются. Здесь в магазине всегда народ, своего рода клуб, обсуждают новости. Сейчас – примолкли. Покупаю овсянку, шпроты и чекушку. Продавщица охотно толкует, как мне ехать дальше на Ельню, к ней подключается и старуха, девчонки только смотрят.

Далеко за Белым Холмом сворачиваю с дороги то влево, то вправо, подыскивая удобное место для стоянки, и неожиданно настигаю деловитого ежика, вперевалку топающего по старым колеям. Ветер дует на меня, и удается подкрасться к нему вплотную. На ходу ежик ловко съедает червя. Вдруг оборачивается, глядит назад… Дальше топает. Я – за ним, буквально над ним. Ежик огибает лужу и все-таки предпочитает скрыться в травах.

По обе стороны от дороги колышутся ржаные поля. Хлебная стихия искателя счастья «Страны Муравии» Никиты Моргунка. Эта мурава ему и надобна была – хлеба

С детства волновала песня матери «Меж высоких хлебов», вот эти первые две строки и поражали воображение: «Меж высоких хлебов затерялося / Небогатое наше село». Представлялись хлеба – как лес. Фантастическая картина. Бескрайние хлеба и крыши крошечных изб. Долго думал, что песня – народная, даже местная, касплянская, мать родом из большого села Каспля. Кстати, Никита Моргунок в свое путешествие за счастьем отправляется из-за Каспли и путь держит на восток – в сторону Ельни, которая в поэме не раз упоминается.

«Щастие, где ты живешь? Горлицы, скажите!» – слышен голос странника Сковороды.

А вот ответ: «Меж высоких хлебов»… Да, хотя на самом деле горе горькое звенит отчаянием, выстрелом, в песне есть какое-то ликующее чувство. «Будут нивы ему хлебородные / Безгреховные сны навевать». Эти заключительные строки стихотворения, которое сочинил, как выяснилось, Некрасов, любимый поэт Твардовского, снова рисуют мифическую картину. Или, может, тут дело в том, что все окрашивал сочный голос молодой матери, не знаю…

На краю хлебного поля, еще только сизо-зеленоватого, но вечером уже и уходящего в желтую спелость, я и разбил лагерь, поставил палатку в кустах и березках, выкопал ямку, развел костер, приготовил ужин, нарезал белохолмского хлеба, очистил и покрошил большую луковицу, сел на кочке у самых колосьев с синими звездами васильков и белозубыми ромашками, да откупорил чекушку, плеснул в железную кружку горькой чистой водки. Никогда не пил один в походе. А тут подумал, что есть причина, да и разогнать тучу станьковской аномалии хотелось, но главное, конечно, – день Твардовского.

Не знаю, может, кто-то еще на каком-нибудь поле или в роще, а то и просто у себя на даче или в городской квартире в этот же час поднимал свою чарку в честь поэта. И тогда это уже было большое застолье. Речь моя на краю ржаного поля была проста – благодарность поэту, написавшему о местности и Еленевской дороге пронзительные строчки:

«Мать-земля моя родная,

Дымный дедовский большак…»

Солнце опускалось ниже, купало лучи в ржаных волнах, и само шло волнами рдяного прозрачного света. Читал вслух стихи Твардовского – полю, колосьям, уходящему дню.

Проснулся ровно в пять. Утро было ясное, свежее, резкое. Солнце полосами заливало хлебное поле. А на юге высоко месяц еще держался. За дорогой над шелковистым ковром другого поля стлался туман. Это поле уже было бесконечным. А какой же неизлечимый приверженец романтизма не любит бесконечности.

И это было хлебное утро войны – 22 июня.


В поле мелькала какая-то тень. Это была косуля. Высоко подпрыгивала, чтобы взять направление, скрывалась в колосьях, только рогатая голова и плыла. И снова – резкий скачок. Я схватился за фотоаппарат, а затвор в нем шумный, «зеркало» шлепает. И косуля на таком расстоянии сразу услыхала щелчок и тут же переменила курс, прочь пошла. Колосья вспыхивали золотом, как будто это антилопа индийских сказок подскакивала.

И мне уже никуда не хотелось уезжать отсюда. Задержать этот ранний час, эту свежесть, чистую росу, косулю. Услышать песню хлебного поля.

Ведь ясно было, что это самая высокая точка моего путешествия, ради таких распахнутых и необъятных утр и отправляешься в путь. В такие мгновения касаешься какой-то сердечной глубины этой земли, отчетливо понимаешь, откуда берутся лучшие – как «Меж высоких хлебов» или «Здравствуй, пестрая осинка» – стихи, мелодии, помыслы, откуда вообще являются люди, подобные Некрасову, Твардовскому или Григорию Сковороде, хотя последний и рожден в другом крае. Но и там есть такая же сияющая глубинная жила. И взрывы могут ее как раз перешибить.

Думает ли танкист о мистике хлебного поля? Или гранатометчик – о Григории Сковороде?

Легко представить кощунственную картину этого поля, сминаемого гусеницами и сапогами, чадящего черным дымом. Да вот у Твардовского в «Доме у дороги» противотанковый ров идет шрамом по живому: «Вдоль той канавы длинной / Живьем приваливали рожь / Сырой тяжелой глиной. // Живьем хлеба, живьем траву / Приваливали сами».

Нет, никуда не деться от гари новой войны. Вина за нее – на всех.

«Поудержмо дух несытый! Полно мучить краткий век!»[1] – возглас странника былых полей – глас вопиющего в пустыни. Краткий век своих сограждан правители, политики, революционеры так и не взяли за правило щадить. Духи несытые и властвуют. Но ведь и толпы народу – идут за ними, подчиняются, и много беснующихся.

Что это, скажут, за космополитизм какой-то?

Точно – политика хлебного поля обочь Ельнинского большака, уходящего в бесконечность утра.

Космополитизм не безродный, впитанный с песней матери, со стихами, с войной отечества на Востоке.

«Жить бы в полях, умереть бы в полях, про себя самого повторяя одно духометное слово, которое никто не знает, кроме того, кто получает то слово: а получают его в молчании». Да пора было загружать велосипед и ехать дальше, к цели. Что я и сделал. В пути можно было и подумать об этом заветном слове Андрея Белого.

Дорога по макушке лета пахла медоносами. Среди рощ снежно забелел холм, не сразу сообразил, что так густо там цветут ромашки. Дорога была пустынной, только птицы ее перелетали или прыгали по ней. Солнце то скрывалось в облаках, то пыхало в глаза. Хлебные поля сменились капустными, показались коровьи стада, давно уже не виденные вокруг Смоленска, поля на десятки километров от города заросли. Город всю силу из них высосал. Пошли крепкие дома деревни Розовки. Много кирпичных домов. И часто перед домом – автомобиль. В советские времена так выглядели центральные усадьбы передовых колхозов. Авто, конечно, меньше было. И дальше до Ельни попадались такие же ухоженные деревни. Хотя и полузаброшенная одна прочернела пустыми глазницами, проскребла сухими яблонями.

Дорога, кстати, тоже была исправна, а за Ельней ее укатывали заново молодые и средних лет дорожные рабочие и мастера в оранжевых куртках, касках с серьезными лицами. Там же на обочине у них была целая парковка иномарок, на которых они и приехали.

Увидав поворот на Глинку, конечно, вспомнил любимый кусок из Теркина: «Здравствуй, пестрая осинка, / Ранней осени краса, / Здравствуй, Ельня, здравствуй, Глинка, / Здравствуй, речка Лучеса…»

До Ельни уже расстилалась равнина, на дороге почти не было спусков и подъемов. Горизонты были пробиты штыками еловых лесов. По дороге шли машины. Но к вечеру, когда круг солнца повис над полем, шоссе вновь опустело. Еще одна ночевка в поле, и на следующий день показалась Ельня.

О Ельне, ярмарке, лошадях рассказывал, вернувшись на хутор Загорье, отец поэта Трифон Гордеевич. Из Ельни начался скорбный путь репрессированных смолян на Урал, среди которых была и семья Твардовских с малыми и взрослыми детьми. Ельня круто встречала солдат Наполеона, потом фашистов. Леса ельнинские – дом родной партизан.

Ельня город, конечно, деревенский, в парке гуляют куры, на одной улице рассыпаны шишки и хвоя, деревянные дома, цветники. Город тихий и чистый.

В центре бюст Глинки, в двадцати километрах его родовое гнездо Новоспасское, можно сказать и так: источник русской симфонической музыки. Туда-то я и намеревался еще доехать, но это уже другая дорога. А Еленевская здесь и заканчивается.

На выезде из города под густыми придорожными елками пережидал я несильный дождь, пил купленную минералку, ел сыр с булкой, поглядывая на велосипед с баулом, прислоненный к смолистому стволу. Здесь было чисто, сухо, хорошо. Дождь не прекращался, пахло хвоей. А вот – «Ельня» – чудесное, духовитое слово. Знал-то его давно, а по-настоящему распробовал сейчас.

И много таких слов. Но странник получает еще и главное слово, то, о котором и толкует ему тишина хлебных полей.

Примечания:

[1] Г. Сковорода. Сад божественных песен

Фото автора

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67