2000: Сергей Зенкин о Патрике Серио и евразийцах

Лингвистический романтизм и "русская идея"

История науки - увлекательный предмет исследования, особенно с тех пор как установлено (Мишелем Фуко), что эта история развивается не как простое накопление знаний, а как борьба и смена взаимно несовместимых парадигм мышления, которые обусловлены не только собственными задачами науки, но и общими установками культуры, интеллектуальным климатом эпохи.

История лингвистики - одна из самых интересных в ряду историй научных дисциплин, потому что в XX веке лингвистика стала методологическим лидером гуманитарных наук. Именно в лингвистике была выработана эпохальная познавательная модель, ценность которой далеко не исчерпана, - структурный метод описания культурных систем.

История русской лингвистики - прелюбопытный раздел истории лингвистики: в самом деле, только у нас в стране языкознание способно обрести такую политическую значимость, что однажды, под конец жизни, сам всесильный диктатор советской империи разразился теоретическим трудом "Марксизм и вопросы языкознания"; трудом, кстати, не бессмысленно-риторическим, как многие установочные писания коммунистических вождей, а занимающим четко определенное место в борьбе лингвистических идей.

Профессор-славист из Лозанны Патрик Серио, автор монографии "Структура и тотальность"1, лишь кратко касается в ней "сталинского" эпизода в истории русской лингвистики, рассматривая его как запоздалое и стыдливое, без прямых ссылок, признание советской властью принципов "евразийской" теории языка. Главным предметом монографии является более ранний, классический этап развития этой самой теории - когда ее разработкой занимался не ЦК КПСС, а выдающиеся ученые-эмигранты, участники Пражского лингвистического кружка 1920-1930-х годов Николай Трубецкой и Роман Якобсон (всемирно чтимые в числе основоположников структурной лингвистики). При этом исследователь подчеркивает "неразрывное взаимопроникновение между наукой и идеологией" (с. 28), и в лингвистических концепциях "русских пражан", ставших важнейшим вкладом в развитие мирового структурализма, его интересуют прежде всего общекультурные, эпистемологические установки, неизбежно имеющие идеологическую окраску.

Основная схема восстанавливаемой Патриком Серио научной и общественной мысли достаточно знакома, по крайней мере русским читателям (впрочем, книга написана как раз не для них). Хотя автор и избегает выражений "имперская идеология", "русский национализм" и т.п., евразийская теория языка описывается у него именно как вариант русской имперской идеологии. Это теория с заранее заданным выводом, под который она пытается подвести научную базу:

Евразийство как научная дисциплина заключается [...] в выстраивании ряда характеристик (материальных и духовных) некоторого предсуществующего всякому исследованию объекта - Евразии [...] фундаментальная предпосылка такова, что Евразия существует. То есть цель исследования - не в проверке существования Евразии, а во всемерном подтверждении ее гармонично-органичной целостности (с. 259; здесь и дальше в цитатах курсив автора книги).

Евразия - это, в общем и целом, Российская империя (и ее новое воплощение - Советский Союз), чьи "естественные" границы новая теория стремилась научно обосновать и уточнить. Для этого надо было установить языковую общность народов, живущих в Евразии и, при всех различиях между собой, равно противостоящих враждебному "романо-германскому" Западу2. А поскольку в России/СССР есть множество языков не просто различных, но генетически чуждых друг другу, то для осмысления их общности потребовалось новое понятие языкового союза, противопоставленного традиционной родовой классификации языков. Языковой союз - это объединение разнородных, генетически не связанных наречий, он образуется не путем дивергенции (дифференциации исходного праязыка, диалекты которого обособляются в самостоятельные языки), а путем конвергенции: изначально чуждые наречия сближаются между собой, обретая структурное сродство. Этот последний термин "сродство", как показывает П.Серио, свидетельствует о тесных связях евразийской лингвистики с биологическими, натуралистскими моделями познания. Понятие "сродства", возникнув в натурфилософии XVIII-ХIХ веков (откуда его заимствовал Гете для своего романа "Избирательное сродство"), в ходе своей исторической эволюции - в частности, через антидарвинистскую биологию русского академика Л.Берга, чья книга "Номогенез" (1922) оказала прямое влияние на лингвистические теории Р.Якобсона, - радикально изменило свой смысл: вместо родственного происхождения биологических видов или языков, делающего возможным их сближение и гибридизацию, оно стало означать миметическое взаимоуподобление, структурное сближение чужеродных видов или разнородных языков; языки сближаются между собой не вследствие адаптации к общей среде (как киты, адаптируясь к водной среде, уподобились генетически чуждым им рыбам), но в результате развертывания изначально заложенных в них структурных потенций - сходство которых, однако, не обусловлено никаким общим происхождением. "...Сродство - это не состояние, это нечто такое, что вырабатывается, динамический процесс" (с. 189).

"Беда - или же прелесть - работы лингвистов в том, что нелегко договориться о смысле употребляемых ими слов", - констатирует П.Серио (с. 183). Одним из таких терминов-ловушек, наряду со "сродством", является и русское слово "закономерность". Образованное калькой с немецкого Gesetzmaessigkeit (с. 66), оно в русском научном дискурсе нередко обозначает не эмпирическую регулярность фактов, не предварительный очерк механического или статистического "закона" в естественнонаучном смысле, но особый, телеологический закон, программу саморазвития, которое обусловлено не каузально, а финально, осуществляется не "почему", а "зачем". В вульгарной марксистской фразеологии - продолжим мысль автора монографии - оно равнозначно фатальной судьбе ("закономерности исторического процесса"). Так и в евразийской лингвистике эволюция языков описывается как закономерное выявление их глубинной внутренней формы3; закономерное не в смысле механики случайных мутаций и адаптаций, как, скажем, в эволюционной теории Дарвина, а в смысле целенаправленной предначертанности, в которой нет места случайным факторам, - почти как в одновременно возникшем магическом селекционизме Лысенко (с. 201)!

Удивительно одно: каким образом такая натуралистическая, тесно связанная с романтической натурфилософией, да еще и отмеченная националистической "русской идеей" лингвистика легла в фундамент мирового структурализма?

...Немаловажным парадоксом является тот факт, - признает П.Серио, - что именно пражская фонология [разработанная Трубецким и Якобсоном. - С.З.], а не общая лингвистика Соссюра, оказалась наиболее плодотворной, дав толчок для конкретных исследований, для описания языков и для переноса структурных методов в другие, нелингвистические науки, - толчок, последствия которого до сих пор не ослабли (с. 305).

Автор монографии опровергает упрощенное представление о прямолинейном развитии структурной методологии в мировой науке, по принципу "Соссюр роди Трубецкого...":

...Возникновение европейского структурализма в годы между двумя мировыми войнами подобно болезненным родам. В нем можно выделить различные пути наследования, различные силовые линии. Весьма печально, что в большинстве учебников по истории лингвистики Якобсон и Трубецкой представлены как духовные сыновья соссюровской мысли (с. 304).

На самом деле, показывает исследователь, Трубецкой весьма отрицательно относился к теории Фердинанда де Соссюра и, равно как Якобсон, строил свою лингвистику на существенно иных основах: "то, что у них называется структурой, фактически есть синоним синтеза" (с. 261). Соссюровская структура абстрактна, ее элементы характеризуются чисто дифференциально, то есть негативно - элемент существует лишь как набор признаков, отличающих его от других, - в евразийской же лингвистике имеется в виду конкретно-позитивная тотальность, комплекс реально данных объектов, "множественность внутренне полных единиц" (с. 295). В "классическом" структурализме объект познания конструируется интеллектуальным усилием исследователя, тогда как в структурализме евразийском он дан изначально; П.Серио называет такой метод "онтологическим структурализмом" (с. 302), "новым обличием органицизма ХIХ века" (с. 308):

Для Соссюра язык - это сконструированный объект, некоторая точка зрения. Для русских пражан [Якобсона и Трубецкого. - С.З.] язык - [...] это "совокупность явлений", обладающих структурным характером, то есть эти явления связаны между собой, а сама их совокупность связана с другими. Взаимонепонимание полное: речь идет о разных вещах. Можно сказать, что пражские лингвисты держатся реалистского отношения к языку, тогда как у Соссюра отношение номиналистское: объект создается точкой зрения. Для Якобсона и Трубецкого структура имманентно заложена в вещах, для Соссюра она принадлежит лишь сконструированному объекту - языку-системе. Понятно при этом, что оппозиция "язык/речь" не имеет смысла для Пражского кружка (за одним существенным исключением: единственная фраза в "Основах фонологии" Трубецкого) (с. 303).

Хорош структурализм - хочется сказать, читая эти строки, - где отсутствует главное понятие структурного метода, где структура фактически понимается как тотальность или же внутренняя форма! Однако не все так просто. Хотя Патрик Серио, разоблачая иллюзию "единого потока" в научной мысли, акцентирует преимущественно различия между женевской и пражской версией структурализма, тем не менее из его книги явствует и их преемственность. Так, излагая якобсоновскую концепцию Евразии как особого языкового пространства, отличающегося от других регионов рядом общих фонологических черт, он подчеркивает, что "Якобсон работает именно на уровне фонологии, а не фонетики" (с. 89), сравнивая не реально наблюдаемые, непосредственно данные звуковые элементы, а искусственно вычлененные ("сконструированные") системные отношения между ними. Например, евразийские языки, по Якобсону, характеризуются смыслоразличительным соотношением твердых и мягких согласных - то есть не просто тем, что в них имеются звуки, скажем, [л] и [ль], а тем, что эти звуки используются для различения слов, то есть могут быть вычленены как структура. Замечательный, парадоксальный факт: исследование абстрактных структур используется для того, чтобы подтвердить существование Евразии - объекта совершенно иного по природе, "внутренне полного", субстанциально-органического!

И все же интерес богато документированной книги Патрика Серио - не только в выяснении, как гласит ее подзаголовок, "интеллектуальных истоков структурализма в Центральной и Восточной Европе". История евразийской лингвистики затрагивает и другие, более общие историко-культурные проблемы, вписывается в более масштабные параметры, чем те, к которым привязывает ее история собственно лингвистических идей. Таких параметров, эпохальных линий напряжения можно выделить три.

1. В европейской традиции для осмысления системных отношений часто применяется мощный интеллектуальный механизм, который был глубоко разработан в начале ХIХ века и престиж которого не ослабел и в ХХ веке, - это диалектика. В "Структуре и тотальности" Патрик Серио неоднократно упоминает о связи евразийской лингвистики с гегелевской философией, правда, лишь по вопросу о понимании истории. В своем детерминистском прочтении Гегеля "справа" (с. 297) евразийские лингвисты, по его словам, сходились со своими постоянными оппонентами - советскими языковедами из школы Н.Марра:

...И те и другие прочитали Гегеля на свой лад. Они позаимствовали у него философию истории, уверенность в возможность найти законы, абсолютную веру в детерминизм, наконец идею, что индивид есть не что иное, как представитель превосходящей его общности (у евразийцев - стратифицированной национальной общности, у Марра - то этнической, то классовой). В этом смысле оба течения совершенно антигуманистичны (с. 165).

Однако у гегелевской диалектики есть, выражаясь лингвистическими терминами, не только диахроническая, но и синхроническая сторона: диалектика применима не только к анализу исторического развития, но и к внутреннему описанию статичных объектов. В частности, ею характеризуются отношения между частью и целым. Эту сторону вопроса П.Серио не затрагивает в своей монографии, но о ней он говорил несколько месяцев назад, когда на своем семинаре в парижской Высшей практической школе общественных наук разбирал книгу В.Волошинова "Марксизм и философия языка" - еще один крупный памятник русской науки о языке, относящийся к тем же годам, что и евразийская лингвистика. Там, где Волошинов (или все-таки М.Бахтин, который часто считается автором этой работы?) толкует диалектику через понятие "единого органического целого", П.Серио отмечает "фальсификацию" диалектического метода: "В "диалектике" Волошинова части не должны исчезать, им достаточно стать тесно связанными"4. Действительно, при подобных представлениях момент диалектического "снятия" существенно ослабляется, лишается внутренней конфликтности, сводится к мирному взаимному согласию частей "органического целого". Влиятельная в европейской культуре на протяжении ХIХ века, такая тенденция уподоблять культурные факты живым организмам сменилась в начале ХХ века конструктивистской парадигмой, где образование нового смысла (например, целого из частей) мыслится как волевая, не-органическая перестройка, как разрыв в смысловой субстанции, для которого даже диалектическая модель перехода оказывается слишком "мягкой", слишком мирной. В западной лингвистике примером такого мышления является соссюровский тезис о произвольности знака, а в России конструктивистскую парадигму впечатляюще разрабатывала формальная школа в литературоведении, с которой до своего отъезда в Прагу сотрудничал и Роман Якобсон (ср., например, теорию литературной эволюции по Ю.Тынянову и В.Шкловскому). По-видимому, русская лингвистическая наука оказалась консервативнее литературной и продолжала держаться не после-, а до-диалектической, органицистской традиции в духе расхожих стереотипов романтизма.

2. Патрик Серио, как мы уже видели по одной из цитат, подчеркивает "антигуманизм" евразийской теории языка: "В Пражском кружке, особенно у его русских членов, нет места человеческой свободе" (с. 136); "мир русских пражан - это мир без людей" (с. 213); "это мир без говорящих субъектов" (с. 249). В теориях Н.Трубецкого - скорее культурологических, чем собственно лингвистических - "не бывает граждан, бывают только "представители того или иного народа"" (с. 209), национальное целое безусловно превалирует над индивидуальными "частями", и свобода человека - как гражданина и как говорящего субъекта - подчинена культурно-языковой традиции. Поэтому Трубецкой отрицает, с одной стороны, демократию как вредную выдумку "неорганичных" романо-германцев, а с другой стороны, соссюровское различение "язык/речь" - ведь речь в соссюровском смысле возможна лишь как свободная деятельность индивидов.

Однако проблема личности имеет и другую сторону: положим, евразийская теория не признает самостоятельной роли за индивидуальным говорящим субъектом, зато она придает огромное значение субъектам коллективным - то есть нациям как носителям языка:

Трубецкой-лингвист в своих культурологических и этнософских текстах толкует о языке постольку, поскольку язык представляет собой лишь один из элементов, отражающих душу народа, его коллективную личность (с. 277).

В основе такой концепции лежит общая метафора, восходящая к немецкому романтизму: нации подобны человеческим личностям (с. 51).

Именно из такого романтического воззрения на народ, из аналогии между личностью индивидуальной и коллективной, исходила постулируемая Трубецким наука персонология, призванная изучать "личности" обоих видов; впрочем, на практике лингвисты-евразийцы отдавали предпочтение именно национальной, а не человеческой самобытности. Понятие субъективности сохранялось, но переносилось с уровня индивидуальности на уровень коллектива. (Другой вопрос, насколько свободной является такая личность, предопределенная своей внутренней формой и способная объединяться в союзы лишь с теми, кто обладает с нею "сродством".) Этим, пожалуй, объясняется тот бросающийся в глаза факт, что "органические" модели, выделяемые Патриком Серио в евразийской теории языка, работают исключительно в сфере отношений языков между собой. Внутри же каждого языка действуют модели не органические, а структурные, дифференциальное исчисление абстрактных признаков; и недаром Трубецкой, при всей своей неприязни к Соссюру, мог с чистой совестью ссылаться на него в своих "Основах фонологии" - работе, описывающей не взаимодействие языков и не их историческую судьбу, а механизм их внутреннего устройства. Точно так же и Якобсон, как мы видели, выделяет общие структурные соотношения в евразийских языках (а также другие, противопоставленные им структурные соотношения в языках не-евразийских), а уже потом делает следующий шаг - выводит из этих соотношений "органическое", квази-личностное сродство или не-сродство соответствующих языков. Евразийская лингвистика - это методологический компромисс, когда исследовательское поле разделяют между собой два несовместимых метода: внутри себя язык описывается как дифференциальная структура, а в своих взаимоотношениях с другими языками - как самобытная "органическая" личность.

Такой компромисс, разумеется, имеет свой исторический смысл: применяя новый, "бездушный" структуралистский метод при внутреннем микроанализе языковой формы, евразийские лингвисты зато сохраняли традицию романтической гуманизации культуры на макроуровне межъязыковых процессов. Но тот же компромисс может быть осмыслен и в системном плане: зоны действия структурного и "органического" методов разделяются, так сказать, антропологическим порогом - с одной стороны, факты внутриязыкового функционирования (фонемы, морфемы и т.д.), где субъект как целое не присутствует, а с другой стороны, взаимодействие разных языков, то есть разных субъектов. Именно субъект, личность (в индивидуальной и коллективной своей форме) образует собой ту пограничную точку, в которой сходятся две противоположных культурных модели.

3. В теории евразийцев, как ее восстанавливает П.Серио, воскрешается и еще одна великая романтическая проблема - проблема культурной относительности:

Для евразийцев [...] в Космосе нет ничего универсального. Он расщеплен на несколько "миров", чей закон - отличие друг от друга. Для Трубецкого языки и культуры совершенны, поскольку множественны... (с. 49).

Слова, выделенные автором цитаты, - переиначенная фраза Стефана Малларме, который в 1880-х годах скорбел, что "языки несовершенны, поскольку множественны". То, что поэт-символист переживал как драму раздробленной, потерявшей сущностное единство культуры, евразийская культурология переосмысляет в исторически более раннем духе - в духе романтического восхищения многообразием и самобытностью культурных типов. Евразийская лингвистика, как уже сказано, отдавала предпочтение не врожденным, а благоприобретенным сходствам между языками и культурами: вначале не было никакого праязыка, и лишь постепенно некоторые структурно предрасположенные к тому наречия сближаются между собой и объединяются в языковые союзы; соответственно возможности различий между ними безграничны, не сдерживаются никаким родством5. Но тут необходимо иметь в виду вот что: романтический культурный плюрализм был ограниченным плюрализмом, он прекрасно уживался (в Германии, да и в других странах) с романтическим национализмом; множественность языков/культур еще не означает их равенства, какой-то из них может быть выше других - и прежде всего это, разумеется, собственный язык теоретика; так и в языковом союзе тоже бывают язык-лидер и языки-ведомые. Именно так неизбежно представлялось дело, когда речь шла о "евразийском союзе": в нем "естественно" должны были преобладать русский язык и русская культура. В свою очередь, эта "естественность" фактически обеспечивалась господствующим положением русского этноса в государственном устройстве соответствующей территории, то есть обстоятельствами политическими и исторически преходящими. И хотя евразийцы склонны мыслить Евразию как "предсуществующий всякому исследованию объект" (с. 259), как "естественный объект" (с. 291), но на самом-то деле это и так и не так: "предсуществующими" и "природными" являются лишь географическое пространство и историческая - разумеется, вовсе не природная! - традиция, собственно же социальное, политическое и культурное единство живущих в Евразии народов как раз за несколько лет до создания теории было глубоко поколеблено революцией и гражданской войной и восстановлено лишь насильственным образом, ценой огромных жертв. Эта теория, собственно, как раз и пыталась создать новую "русскую идею", новую идеологию российской государственности. На момент формирования евразийской теории "Евразия", то есть Российская империя в ее новой форме - СССР, являлась отчасти реальным, но отчасти и проективным и даже утопическим объектом, ее только что заново собрали и ее историческая прочность оставалась ненадежной (что и показали наглядно события, случившиеся шестьдесят лет спустя, при окончательной "разморозке Востока"). Таким образом, концепция ограниченного релятивизма, разрабатывавшаяся евразийцами, сближалась с той линией на консервацию русско-советской империи, которая как раз к концу 1920-х годов возобладала над тенденциями глобальной экспансии в политике советской коммунистической власти. Разумеется, сами "русские пражане", бежавшие от этой власти, относились к ней, мягко говоря, без симпатий, а та отвечала им сугубой взаимностью (одного из них, географа и культуролога Петра Савицкого, она настигла в Чехословакии в 1945 году и на десять лет засадила в концлагерь); и все же П.Серио не без оснований отмечает - бегло, но определенно - перекличку их концепций с идеями "союза нерушимого":

Близость послевоенного сталинского дискурса к евразийским воззрениям тридцатых годов поразительна (хотя в СССР в то время отсутствовали всякие упоминания евразийских теорий)... (с. 245).

В этом смысле и релятивистская лингвистика евразийцев была фактически оправдана - опять-таки без прямого ее упоминания - Сталиным-языковедом, посмертно изничтожившим ее идейного конкурента Н.Марра. Сталин, как известно, заявил о недетерминированном характере языка: язык не относится ни к "базису", ни к "надстройке", а стало быть и не определен никакими социальными факторами - это чистое, ни к чему не сводимое различие между народами, столь же природное, как и врожденные физические различия между индивидами. Тогда задача коммунистического государства оказывается сродни задаче мичуринско-лысенковской биологии: не дожидаясь милостей от языковой "природы", творчески преобразовать ее, выведя новую породу советских людей. Сравнивая две линии в русском языкознании ХХ века, автор монографии делает вывод:

...Парадоксальным образом, евразийцы несравненно ближе к сталинской теории слияния народов и культур Советского Союза, чем марристы (с. 164).

История пражского евразийства - поучительный пример того, как высокая и значительная научная теория невольно компрометирует себя сближением (пусть даже в смысле конвергентного "сродства", а не изначальной родственной связи) с имперской идеологией, да еще и на самом людоедском этапе ее осуществления. Эта драматическая история делает особенно острым вопрос, которым задается Патрик Серио в самом начале своей книги: вопрос о существовании "научных культур" (с. 2), то есть независимых друг от друга парадигм научного мышления, определяемых не историческими, а пространственно-географическими, национальными факторами (например, "русская наука" в отличие от "западной"). Если такие "национальные науки" бывают, то идеологические блуждания евразийцев не только объясняются, но едва ли и не оправдываются ими; если же их нет, если наука представляет собой (по крайней мере, на том или ином этапе своей истории) единый вненациональный дискурс, то как же все-таки евразийская лингвистика соотносится с лингвистикой западной, "неорганической", от которой она столь решительно стремилась отмежеваться? Автор монографии дает следующий ответ:

...Существуют не "национальные науки", раз и навсегда культурно предопределенные наподобие замкнутых тотальностей, но основные решения [grandes options], разные варианты выбора между разными способами (например, синтетически или аналитически) конструировать свой объект познания. В свою очередь, эти решения не зафиксированы навеки, а постоянно эволюционируют, опираясь друг на друга, поэтому в ту или иную эпоху, в той или иной научной среде, в той или иной стране проявляются в качестве господствующих черты одного или другого из них. Русская наука - не какая-то инопланетная (с. 29-30).

Рассматривать ли историческую смену этих ответов на общие вопросы в рамках противоборства двух эпохальных парадигм - Просвещения и романтизма (так делает П.Серио, следуя исторической концепции Исайи Берлина) - или же посредством какой-либо иной историко-культурной схемы, результат будет один и тот же: русский "онтологический структурализм" предстает очень своеобразной, противоречивой стадией в становлении структурализма общемирового, на которой черты новой - конструктивистской и формально-универсалистской - научной парадигмы парадоксально уживаются с наследием парадигмы романтической, субстанциалистской, органицистской, "персонологической". В лице лингвистов-евразийцев русская культура, как, по-видимому, вообще часто с нею бывает, не совпала по фазе с западной, отдавая предпочтение тем моделям мышления, которые на Западе уже вышли из обращения и еще не успели вернуться вновь. Здесь принципиально важна возможность - по крайней мере возможность - вторичного возвращения однажды оставленных "решений": они, по словам Патрика Серио, "эволюционируют, опираясь друг на друга". Соотношение "России и Запада" (по крайней мере в той области, которую разрабатывает швейцарский исследователь, - истории гуманитарных наук) не должно мыслиться ни как абсолютное "отставание" России, ни как абсолютная, мистическая отличность "русской души", а именно как несовпадение по фазе - каковое может оплачиваться чудовищными человеческими издержками вроде войн и революционных катаклизмов, и все же в культурном, интеллектуальном плане бывает продуктивно. "Русские пражане", по словам Патрика Серио, "в поисках Индии открыли Америку" (с. 313) - то есть, пытаясь обосновать языковую особость Евразии, фактически заложили основы универсальной структурной фонологии; не исключено, что именно "отсталая", романтическая направленность их мысли и задала тот сдвиг, смещение перспективы, которые необходимы для создания новаторской концепции. История их дрейфа от "структуры" к "тотальности" (или наоборот, смотря по тому, исходим ли мы из их намерений или же из объективных результатов их работы) - пример той нередко жестокой "иронии истории", которая была открыта в романтическую эпоху и которая умеет и приводить к краху эпохальные проекты, и творить из "энергии заблуждения" небывалые ценности духа.

_________________________________

Примечания:

1 Patrick Seriot, Structure et totalite: Les origines intellectuelles du structuralisme en Europe centrale et orientale, Paris, Presses Universitaires de France, 1999, 353 p. Выводы П.Серио уже частично известны в московской научной среде благодаря ряду докладов, с которыми он выступал в последние годы, в частности в РГГУ. Готовится и русский перевод его книги "Структура и тотальность".

2 "Следует упомянуть еще и такой парадокс, - пишет П.Серио, - все евразийцы эмигрировали на Запад, к ненавистным "романо-германцам". Ни одного из них не замечено в азиатских центрах русской эмиграции, таких как Харбин в Манчжурии" (с. 32). Это, конечно, типичная черта русского антизападничества - амбивалентное притяжение к проклятому Западу, которое не объяснить одними лишь материальными преимуществами тамошней жизни.

3 П.Серио не вспоминает этого гумбольдтовского термина, но он здесь вполне уместен - за ним стоит целая традиция, важная для русской науки; достаточно назвать лингвистику и поэтику А.Потебни и особенно книгу Г.Шпета "Внутренняя форма слова" (1927), сопоставление которой с евразийской лингвистикой напрашивается само собой.

4 Цитирую по собственным заметкам, сделанным во время семинара.

5 C романтическим пониманием культуры связан и "бесспорный эстетический аспект" (с. 234) евразийских интеллектуальных построений: подтверждением существования "евразийского языкового союза" служат для пражских лингвистов внешние, как бы визуально зримые факты соответствий и симметрии описывающей его схемы.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67