Остывание памяти

Травматический опыт и защитные механизмы в истории

Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества. Материалы и исследования / Под ред. М.В. Лоскутовой. - М.: Новое издательство, 2006, 392 с. - (Новые материалы и исследования по истории русской культуры. Вып. 2).

Закономерности и смысловая структура памяти о пережитом событии, как давно известно, способны отличаться от закономерностей и структуры события как такового вплоть до изрядной неузнаваемости. Особенно это касается памяти рассказанной, вообще так или иначе передаваемой - в словах ли, в образах ли. У памяти свои приоритеты, свои принципы отбора и комбинирования материала - по существу, своя реальность, не менее, если не гораздо более властная, чем так называемая настоящая. Пережитое как таковое, то, которое как будто одно на всех, - лишь материал для образа прошлого, с которым, в котором человек будет потом жить многие годы, воспринимая этот образ как само естество вещей.

Предметом исследований, вошедших в сборник "Память о блокаде", стали не блокадные события сами по себе, а то, как люди помнят о них и рассказывают об этом. Как и почему воспоминания меняются с течением времени, в процессе передачи от поколения очевидцев - к последующим.

Книга представляет собой итоги двух исследовательских проектов, работа над которыми велась в Центре устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге в 2001-2003 годах: "Блокада в судьбах и памяти ленинградцев" (руководитель - Е.И.Кэмпбелл) и "Блокада Ленинграда в коллективной и индивидуальной памяти жителей города" (руководитель - В.В.Календарова). За два года работы сотрудники и аспиранты университета собрали коллекцию интервью с людьми, для которых блокада была личным опытом, а также с представителями поколения их детей (1949-1969 годов рождения), знающих о ней лишь по чужим рассказам. Целью было проследить, какое место в своих биографиях отводят блокаде те, кто ее пережил (оказалось - центральное), и как строят рассказ об этом.

Первая часть сборника ("Устные свидетельства жителей блокадного Ленинграда и их потомков") - прямая речь, шесть интервью, прямо так, как записаны: полные тексты, без купюр (кроме разве имен и адресов), со всеми запинками, повторами, возвращениями, прерываниями, умолчаниями - только под измененными именами, чтобы можно было ничего не менять, не сокращать, не смягчать страшное, не ставя под возможный удар информанта и его близких.

Вторая часть ("Человек и блокада") - анализ интервью и работа над ними. Исследователи(1) (Виктория Календарова, Татьяна Воронина и Илья Утехин, Влада Баранова) не берутся оспаривать ту интерпретацию событий, которую предлагают информанты, не предлагают взамен собственной, более "просвещенной": они пытаются понять, как отразившееся в интервью видение событий стало возможным. Они рассказывают о целях проекта, об особенностях материала, о трудностях, с которыми и исследователям, и их респондентам пришлось столкнуться при необходимости "вербального выражения травматического опыта", - и о том, как они преодолевались.

Третий блок материалов - "Блокада и идеология советского общества" - реконструирует большие социальные и идейные контексты, в которых существует и эволюционирует память о блокаде. Прежде всего, это "коллективная память советского общества"(2) (статьи Виктории Календаровой и Ольги Русиновой), но, кроме того, и сравнительный обзор истории проблемы в отечественной и зарубежной (англо-американской и германской) историографии (содержательная работа Николая Ломагина).

Собственно, на основе материалов сборника уже можно было бы сделать некоторые предварительные выводы о закономерностях трансформации памяти и воспоминаний в истории. Сами авторы такой задачи перед собой не ставили, но мы можем попытаться.

Для той из черт трансформации памяти, что бросается в глаза, наверное, более всего, напрашивается название "остывание". Это постепенная, но, пожалуй, необратимая утрата травматическим опытом его первоначальных размеров: его катастрофичности, напряженности, предельности. Вместе с ними - и разрушительности. Но, однако, и актуальности.

В этом смысле очень показательна описанная Ольгой Русиновой ("Долговечнее камня и бронзы: образы блокады в монументальных ансамблях Ленинграда") эволюция городских памятников, посвященных блокаде, - от грандиозного Пискаревского мемориала (1961) до небольшого, почти камерного памятника женщинам-бойцам МПВО (2000): эволюция, занявшая исторически очень небольшое время - четыре десятилетия. Меньше человеческой жизни.

Блокадные памятники появились в облике монументальных ансамблей - властные и самодостаточные, как сама природа(3) - в начале 60-х, воплощая характерную для эпохи идею героической жертвенной гибели и едва ли не синонимичной государству Вечности и вечной памяти(4). В середине 60-х (1966) у Ладожского озера возникает как будто совсем не типичный памятник: "Разорванное кольцо", неожиданно "человечный", как его часто называют(5), - обращенный к человеку, к его личным особенностям, опыту и памяти(6). К 1975-му смыслы человечности и частности, кажется, забыты: на площади Победы возводится монумент в честь героической обороны Ленинграда - официальный, откровенно-имперский, претендующий на то, чтобы стать новым Александрийским столпом, новым центром города, превратив старый, исторический, в периферию(7).

И вдруг, всего несколько лет спустя, происходит нечто странное: дискурс словно выдыхается. К началу 80-х мемориальная программа в монументалистике сворачивается. Новые памятники не появляются - "тема блокады получает теперь воплощение в иных формах"(8). С конца 80-х угасает даже исследовательский интерес к образам блокады(9). Еще ранее того, к середине десятилетия, "вообще распадается тот понятийный аппарат, в рамках которого скульптура как непосредственное воплощение памяти только и могла быть осмысленной"(10). Из памяти о блокаде, похоже, уходят смыслы торжества. Более того, распадается, утверждает исследователь, сама объединяющая память о ней(11) - пока наконец на рубеже столетий (2000) не появляется - совсем неожиданный, ранее просто немыслимый - памятник женщинам-бойцам МПВО на брандмауэре петербургского дома: в нем уже нет места ни государственности, ни пафосу, ни, кажется, даже самой победе. В нем - только "трагедия и упорство"(12).

Не случайно и то, что, как свидетельствует Виктория Календарова ("Формируя память: блокада в ленинградских газетах и документальном кино в послевоенные десятилетия"), о трагическом и страшном в ленинградской блокаде и пресса, и кино начали говорить - и то осторожно и постепенно - не раньше, чем в конце 50-х. До этого в официальном дискурсе блокада представала исключительно как героическая эпопея, как история мужества и подвига, как предмет гордости Ленинграда - города, "затмившего славу Трои"(13). А на протяжении нескольких лет, с 1949-го до 1954-го, после "ленинградского дела", когда было репрессировано руководство непокорного города и с ним - многие ленинградцы, о ней старались вообще говорить как можно меньше(14). Безусловно, прежде всего это объясняется идеологическими причинами. Но все-таки, видимо, не только ими.

Нельзя исключать, что целых полтора десятилетия после войны блокада помнилась теми, кто ее пережил, еще слишком остро: говорить об этом было просто очень трудно. Какое-то время блокадный опыт надо было изживать молча, сосредоточивая внимание на его "конструктивных" - в той мере, в какой это вообще возможно - аспектах: героизме, мужестве, преодолении трудностей, каждодневной борьбе за право оставаться человеком. От такого разрушительного опыта просто необходимо защищаться, чтобы выжить. Отдельный вопрос - то, что стратегии защиты выбираются разные.

Поколение очевидцев склонно этот опыт - насколько это вообще возможно - оправдывать, потому что он - собственный, он - часть личности, даже если эта часть мучительная. Прежде всего - в рамках "героического дискурса". Если это оказывается совсем невозможным, но тем не менее факты, несовместимые с этическими нормами(15), приходится как-то встраивать в собственную биографию - избирается дискурс покаяния в грехах и жанр рассказа, приближающегося к исповеди. Верующие христиане-баптисты (была такая отдельная группа информантов) рассказывают о блокаде как о прохождении посланного Богом испытания(16).

Второе поколение - выросшее среди рассказов о блокаде - начинает от нее дистанцироваться.

"Специального интереса у меня не было к этому(17), - признается респондент 1959 года рождения, - что говорили и как, я не очень помню"(18). И даже едва ли не огрызается: "Семья - это не коллоквиум какой-то, где что-то обсуждается"(19) - в ответ на вполне корректный вопрос интервьюера, обсуждались ли у них в семье официальные мероприятия, связанные с памятью о блокаде.

И это понятно. Опыт остался страшным - при том, что над родившимися после войны идеология, многое определявшая в сознании их родителей, уже не имеет прежней власти. В некотором смысле они менее защищены. Блокада для них - страшное в чистом виде, образец страшного, с которым потом, даже во взрослой жизни, соизмеряется все страшное вообще(20).

У детей-блокадников, отмечает В.Баранова, почти нет пафоса победы, противостояния, героизма (который практически всегда так или иначе присутствует в рассказах их родителей - даже у тех, кто воспринимал официальную советскую риторику, скорее, негативно). Для них блокада прежде всего (иногда исключительно) - страдание и беда.

Идеология, помимо всего прочего, терапевтична. Недаром люди так к ней восприимчивы: будь она чистым насилием над естеством, было бы, вероятно, иначе. Она, как, может быть, ничто другое, предоставляет средства для адаптации трудного опыта: оправдания его и при переживании, и при воспоминании о нем. "Освободившись" от героического дискурса, блокада стала еще более страшной.

Но все-таки она уже отодвинулась - благодаря этому дети блокадников могут давать явлениям вроде мародерства или каннибализма моральную оценку, вообще, рассуждать об этом: о человеческой природе в невыносимых условиях, о тонкой грани между нормой и безумием, об ответственности государства? Если о таком заговаривают их родители - то без этических оценок и без комментариев(21).

Проходит, однако, и это. Время не то чтобы лечит, но, безусловно, меняет пропорции. Символом сегодняшнего восприятия блокады вполне может быть назван пронзительный памятник бойцам МПВО, описанием которого завершает свое исследование О.Русинова.

Это памятник хрупкому, обреченному человеку: одинокая женская фигура на балке кронштейна, на высоте четвертого этажа, с втянутой в плечи головой и лицом, обращенным к небу. Местами силуэт прорезан насквозь - "существует как бы на грани бытия и небытия"(22). Сам скульптор, Л.Н.Сморгон, признавал: он "вызывает чувство не гордости, а жалости"(23).

Память "остыла". К трагедии можно теперь приблизиться, не уменьшая ее трагичности, ничем ее не оправдывая. По сути, не защищаясь. Но это значит и то, что с памятью теперь можно работать.

Она, правда, все-таки еще горячая. Ее надо касаться осторожно: пережившим блокаду трудно ее вспоминать и до сих пор. Но ее уже можно анализировать даже в самых страшных аспектах.

Сборник "Память о блокаде", помимо всего прочего, наводит на мысли о том, что один из самых действенных защитных механизмов против разрушительного, выработанный культурой, - это тщательный, объективный анализ. Если общество способно анализировать свой разрушительный опыт - значит, оно с ним справилось. Во всяком случае, справляется.

Примечания:

1. Кстати, жаль, что в книге нет даже кратких сведений об авторах статей - хотя бы о том, какова их специальность. Сказано только, что среди них есть историки, этнологи и искусствоведы (с. 13).

2. С. 13.

3. С. 336.

4. "Высшей ценностью обладало добровольное принесение себя в жертву во имя идеалов государства, гибель трактовалась как гражданский подвиг, в награду обещалась вечная жизнь "в памяти потомков" (С. 338).

5. С. 345.

6. С. 347.

7. С. 352.

8. С. 357.

9. Там же.

10. С. 358.

11. С. 359.

12. С. 360.

13. С. 277.

14. Был даже закрыт Музей обороны Ленинграда в Соляном городке, а снятие блокады представлялось исключительно как достижение полководческого гения товарища Сталина (с. 285).

15. Так, одной из респонденток пришлось вспоминать о том, как ей хотелось съесть паек пропавшей сестры, как трудно было делиться хлебом с умиравшим братом (с. 225); другой - о том, как ее мать продавала вещи соседа, чтобы выжить (с. 112-113).

16. С. 225.

17. С. 190.

18. Там же.

19. С. 189.

20. "Респонденты (второго поколения. - О.Б.) описывают блокаду как стрессовую ситуацию, пограничное состояние между жизнью и смертью. ...Через образы блокады могут восприниматься кризисные ситуации в жизни самого респондента." (В. Баранова, с. 270).

21. Там же.

22. С. 361.

23. Там же.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67