Главный по напоминаниям

Тони Джадт.Переоценки: размышления о забытом XX веке (Tony Judt.Reappraisals: Reflections on the Forgotten Twentieth Century, New York, NY: Penguin, 2008. 448 p.)

"В прошлом нет ничего такого, чему можно было бы поучиться". Эта опасная, с точки зрения Тони Джадта, идея получила широкое распространение в начале XXI века. Стремительность социально-экономических изменений, несостоятельность господствующих идеологий XX столетия и желание забыть о кошмарах прошлого способствует, как он полагает, появлению культуры забвения. И это убеждение определяет его собственную роль, ведь он назначил себя главным по напоминаниям в современном обществе (или, по крайней мере, в Соединенных Штатах), совмещая роли историка и публичного интеллектуала.

В книге "Переоценки" Джадт собрал 24 свои рецензии, подавляющее большинство из которых впервые увидели свет в 1994-2006 годах на страницах New York Review of Books.

Во введении Джадт выделяет две главные темы сборника: во-первых, "роль идей и ответственности интеллектуалов", а во-вторых, "место недавней истории в эпоху забвения". На самом деле я не уверен, что это главные темы, но это заявление действительно довольно точно передает пафос дальнейшего повествования: "роль", "ответственность", "место". Возможно, правильнее было бы сказать, что основным предметом этой книги является: во-первых, главенство политического при оценке идей, во-вторых, определяющее значение позиции, занимаемой по отношению к Холокосту и коммунизму, в-третьих, ценность трансатлантических сравнений и различий при осмыслении роли государства, и, в-четвертых, особый вклад евреев в понимание современной истории.

Его предыдущая книга "Послевоенная эпоха" завершается эпилогом - "Из Мертвого дома: эссе о современной европейской памяти", - в котором озабоченность Джадта общественным забвением принимает совершенно особую форму. Он настаивает на необходимости правильной памяти о Холокосте. "Признание Холокоста - это наш современный европейский "пропуск"", причем не только в Европейский Союз. "Сохраненная память о мертвых евреях Европы стала самим определением и гарантией возвращения континента к человечности". Это весьма эксцентричная конструкция европейской идентичности, опровергаемая более сложной историей социальных, экономических и политических изменений, изложенной на предыдущих 800 страницах книги. Но, с точки зрения Джадта, именно эта тема поддерживает публичную роль историка. Он приводит слова историка Иосифа Иерушалми о том, что для настоящей оценки чудовищности Холокоста простой "памяти" недостаточно: "Только историк с его строгой верностью фактам, доказательствам, свидетельствам, составляющей основу его призвания, способен оставаться настороже". И Джадт заключает: "Если прошлое Европы состоит в том, чтобы служить предостережением и моральной целью для ее настоящего, то ему необходимо заново учить каждое следующее поколение".

В ответ на такое страстное изложение кредо складывается впечатление не просто того, что оно может преувеличивать действительное место Холокоста в европейских обществах, но еще и того, что оно грозит свести историю к слишком узкому дидактическому занятию, как если бы интерес к прошлому определялся только поиском "предостережений и моральной цели". В этом вообще состоит опасность роли "историка как публичного интеллектуала". Публичные дебаты требуют ясных посланий, "уроков" прошлого, тогда как "строгая верность фактам" обычно сопряжена с признанием сложности и зачастую отсутствием чего-то, что можно было бы назвать "уроком". Исторический анализ по самой своей сути тяготеет к скептицизму; его последствия обычно оказываются пагубными для всякого "благого дела" и возвышенных гражданских ценностей, столь почитаемых Джадтом и другими публичными моралистами.

Решительное принятие Джадтом этой публичной роли означает, что в этих статьях содержится достаточно уроков для настоящего, зачастую поданных весьма недвусмысленно. Наиболее показательным примером служит тема функции государства в обществах XXI века: "Государство, как щедро показывает история прошлого столетия, делает одни вещи вполне неплохо, а другие - из рук вон плохо. Какие-то вещи частный сектор или рынок могут делать лучше, а с какими-то они вообще не в состоянии справиться". Этот ход рассуждений приводит его в заключительной статье "Социальный вопрос Redivivus" к выводу, что "лишь государство может создать условия, позволяющие его гражданам стремиться вести добродетельную или полноценную жизнь". Затем он показывает, на что может быть похож социал-демократический идеал, пересмотренный в свете реалистической оценки сильных и слабых сторон глобального капитализма.

В ближайшие годы основной задачей правительства всякого хорошо управляемого национального сообщества будет обеспечение того, чтобы те его члены, которые станут жертвами экономических преобразований, почти не контролируемых самим правительством, все же вели достойную жизнь, даже (и особенно) если такая жизнь больше не предполагает стабильной, хорошо оплачиваемой и производительной работы; чтобы остальное общество пришло к осознанию того, что оно обязано взять на себя часть этого бремени; и чтобы экономический рост, без которого это бремя нести невозможно, не превратился в самоцель. В этом состоит задача государства; и трудность признания этого объясняется тем, что отличительной чертой нашей эпохи стало желание наложить как можно больше ограничений на вмешательство государства.

Темой, в которой джадтовское прочтение уроков истории вызвало в последние годы наиболее острые споры, конечно, является Израиль. Эта тема занимает сравнительно небольшое место в данном сборнике, но, поднимая ее, он говорит о ней совершенно открыто и недвусмысленно. Например, в замечательной статье, написанной в 2004 году в качестве введения к посмертному сборнику работ Эдварда Саида о Ближнем Востоке, он заявляет: "После 37 лет военной оккупации Израиль не приобрел ничего с точки зрения безопасности, полностью лишился всякого международного уважения и внутренней цивилизованности и навсегда утратил возможность апеллировать к высоким моральным принципам". Даже тех, кто в целом согласен с этой точкой зрения, может передернуть от категоричности этих "ничего", "полностью" и "навсегда"; но мы должны признать, что в современных Соединенных Штатах нужна определенная смелость, чтобы высказать эту мысль в столь прямых выражениях. Джадта уже не раз жестко критиковали за его позицию по Израилю, на него обрушилась едва ли не площадная брань, и это делает его стойкость под огнем критики в этих эссе тем более достойной уважения.

Некоторые другие его статьи написаны, скорее, в прокурорской манере. Здесь его рассуждения о действительном значении Холокоста для современной европейской истории в сочетании с осуждением коммунизма начинают звучать просто зубодробительно. (Возможно, здесь имеет смысл отметить, что Джадт, родившийся и проведший первые 35 лет своей жизни в Великобритании, так описывает свое происхождение: "Происходя от той ветви восточноевропейских евреев, которые связывали свою судьбу с социал-демократией и Бундом, моя семья была интуитивно антикоммунистической"). Несколько эссе, написанных в том же стиле, посвящены отдельным интеллектуалам, и, хотя Джадт немало писал о французских интеллектуалах и раньше, должен признать, что эта тема, судя по всему, ему не по силам. Отчасти это объясняется тем, что его внимание приковано исключительно к политическому измерению их идей, что на деле зачастую сводится к рассмотрению того, испытывали ли они (преступные) симпатии к коммунизму или же выказывали (надлежащее) враждебное к нему отношение. Как политическая критика, они всегда убедительны и обычно проницательны, но как интеллектуальные портреты они иногда кажутся довольно слабыми и блеклыми.

Возьмем его рассмотрение фигуры Эрика Хобсбаума, которого теперь часто называют "самым известным историком в мире". Хотя в чем-то Джадт признает заслуги Хобсбаума, тем не менее, он обвиняет его в том, что Хобсбаум, в основном из-за верности своим старым друзьям и их общим идеалам, так и не вышел из Коммунистической партии Великобритании. Это позволяет Джадту сделать вывод, что Хобсбаум "так или иначе проспал кошмар и позор эпохи". Но даже беглого просмотра "Эпохи крайностей", знаменитой истории "короткого XX века", написанной Хобсбаумом, не говоря уже о многих других его работах по современной истории, достаточно для того, чтобы показать всю нелепость такого суждения (в книге Хобсбаума содержится прямое осуждение "грубой и диктаторской" советской системы и "убийственной абсурдности" сталинской политики). Но такие искажения сути дела и стилистические преувеличения встречаются не единожды. Переходя к выводам, Джадт громогласно заявляет: "ценности и институты, которые были важны для левых, - от равенства перед законом до права на социальное обеспечение... ничем не обязаны коммунизму. Семьдесят лет ?реального социализма? не сделали человечество лучше ни в чем. Ни в чем". Подобное повторение напоминает речи комиссара на партсобрании: к кому обращена эта риторическая избыточность в случае с Джадтом? Быть может, к тем левым уклонистам, которые - вот ведь негодяи! - не считают, что страстное проявление антикоммунизма служит важнейшим признаком исторического здравомыслия?

Этот тон становится неприятно назойливым в замечаниях Джадта - при положительной оценке польского философа Лешека Колаковского - касательно еще одного британского историка Э.П. Томпсона. В 1973 году Томпсон обратился с "Открытым письмом" к Колаковскому, выразив обеспокоенность разрывом последнего, после его прибытия на Запад, с независимой марксистской мыслью, которую он отважно поддерживал, будучи диссидентом в Польше в 1950-1960-х годах. "В "Открытом письме", - пишет Джадт, щедро раздавая нелестные эпитеты, -

Томпсон предстал перед нами во всей красе: самодовольный поборник "малой Англии", высокомерный и ханжеский. Напыщенным и демагогическим тоном, поглядывая свысока на своих прогрессивных почитателей, Томпсон риторически погрозил пальцем изгнаннику Колаковскому... ""Как ты посмел", - негодовал Томпсон из своего уютного гнездышка в средней Англии, - "предать нас, позволив нашему чувству неловкости в связи с коммунистической Польшей заслонить наше общее видение марксистского идеала?"".

С самого начала продуманный сарказм Джадта вызвал обратный эффект: даже тот, кто раньше не слышал о письме Томпсона, не говоря уже о том, чтобы его прочесть, по убийственным "почитателям", "уютному гнездышку" и "чувству неловкости", был способен понять, что Томпсон предстал перед расстрельной командой, а не критической оценкой. Далее Джадт замечает, что ответ Колаковского "возможно, был самой совершенной отповедью в истории политических споров: никто из прочитавших его никогда больше не сможет воспринимать Э.П. Томпсона всерьез". История политических споров весьма богата, и мы знаем немало выдающихся интеллектуальных отповедей: но с какой стати Джадт в необычайно высокомерной манере заявляет, что ни одна из них не сравнится с ответом Колаковского, даже если в нем действительно есть несколько колкостей? И "никто" прочитавший его "никогда" больше не будет воспринимать Томпсона "всерьез"? Это пустая риторика, а не оценка одним выдающимся историком достижений другого, никак не менее выдающегося коллеги.

Даже в тех случаях, когда критика Джадта кажется справедливой, в его постоянных обращениях к воображаемой коллегии присяжных часто сквозит что-то предательское. Например, в статье о французском философе-марксисте Луи Альтюссере, которого высоко ценили многие левые, не чуждые теории, в 1960-1970-х, он прямо-таки тычет пальцем в грудь присяжного: "Что говорит о современной академической жизни то, что такая фигура могла так долго держать на крючке своих безумных сочинений преподавателей и студентов и продолжает их ловить?" Мне теории Альтюссера кажутся не более убедительными, чем Джадту, но "держать на крючке", "ловить", "безумные"? И можно ли считать интерес со стороны незначительного меньшинства университетских преподавателей к сложному и весьма абстрактному корпусу идей предосудительным симптомом такой безбрежной вещи, как "современная академическая жизнь"?

Обычно критики лучше пишут об авторах, которые вызывают у них восхищение, чем о тех, кто вызывает у них неприязнь, но даже в этом случае Джадт не может удержаться от политической риторики. Главное эссе сборника называется "Артур Кестлер, образцовый интеллектуал". Впервые оно увидело свет как рецензия на биографию Кестлера, и Джадт делает несколько метких замечаний по поводу ограниченных и анахроничных суждений биографа, например, о ненасытной сексуальности Кестлера и его амбивалентном отношении к сионизму. Но, по мере дальнейшего чтения эссе, все больше задаешься вопросом, как кто-то сегодня всерьез может считать Кестлера "образцовым интеллектуалом"? Джадт справедливо признает, что многие книги Кестлера "были раскритикованы в пух и прах специалистами за их идиосинкразические построения, выискивание последовательности и смысла в малейших совпадениях и деталях, злоупотребление аналогиями и самонадеянное влезание автора в дела, в которых он ровным счетом ничего не смыслил".

Почему же мы должны считать такую фигуру "образцовым" интеллектуалом? Видимо, только потому, что он написал "Слепящую тьму", которая, "как признают многие, внесла важный и несравнимый вклад в разрушение советского мифа". Даже Джадт замечает кое-какие недостатки этой книги и признает, что она "выглядит сегодня несколько устаревшей". "Его одержимость борьбой против коммунизма (и всех прочих навязчивых идей) была полностью бескомпромиссной и, казалось, не имела никакого представления о мере... Это сделало Кестлера неудобным, тем, кто нес с собой разрушение и распрю. Но именно этим и должны заниматься интеллектуалы". Да неужели? Подобно многим заявлениям о том, чем должны заниматься интеллектуалы, это также обладает определенным очарованием, но если нами движет серьезный интерес к этому вопросу, а не просто стремление к провокации или красному словцу, желаем ли мы, чтобы интеллектуалы, больше чем любая другая категория наших сограждан, вели себя безо всякого "представления о мере" и несли с собой "разрушение и распрю"?

Оценка (довольно здравая) Джадтом Ханны Арендт вызывает схожие вопросы. Он вновь отмечает, что критики считают, что она "неточна в аргументации и демонстрирует начитанность, но не глубокое знакомство с текстами". Но все же он согласен с ней, потому что, с его точки зрения, "она верно понимала важные вещи", а именно: что геноцид был "основой" нацизма и что "сталинская эпоха была не искажением логики исторического прогресса, а его кульминацией". В его статье об Арендт темы забвения и еврейства образцово переплетаются между собой. Хотя она была полностью ассимилированным продуктом немецкой культуры Bildung и Wissenschaft, Джадт использует обстоятельство ее рождения в Кенигсберге для того, чтобы указать на ее родство с членами "утраченных космополитических сообществ" Европы, интеллектуалами, происходившими из "уязвимых городов центра и периферии: Вильнюса, Триеста, Данцига, Александрии, Алжира и даже Дублина".

И потому, говорит он, Арендт, как и другие "выжившие" космополиты, особенно остро ощущала необходимость борьбы с забвением: "В случае с Арендт ответственность, как она ее понимала, отягощалась сознательным и, возможно, чисто еврейским отказом одним махом осудить или проклясть Просвещение и все его плоды". Я не вполне уверен, что я понимаю, что он имеет в виду в этом предложении, но, по правде сказать, трудно увидеть что-то "чисто еврейское" в "отказе одним махом осудить или проклясть Просвещение и все его плоды".

Идея Джадта несколько проясняется в заключительной части его статьи о центральноевропейском полиглоте Манесе Шпербере, которого он называет "местечковым евреем из Галиции":

История нашего времени характеризуется уничтожением прошлого - по умыслу, по недомыслию или из лучших побуждений. Именно поэтому антиисторическая память о маргинальном сообществе, которое пережило множество неурядиц, может служить лучшим путеводителем по нашей эпохе. Чтобы понять историю Европы в XX веке, не обязательно быть евреем, но это точно не пойдет во вред.

Здесь Джадт слегка перебарщивает, но это говорит не столько о зацикленности Джадта на еврейской теме, сколько о его своеобразном понимании достоинств "маргинальности". Отсюда следует, что бездомность, изгнание и перемещение делают наше социальное и культурное восприятие более острым; быть может, лучшие культурные аналитики (и, возможно, историки?) - это те, кто покинул свою страну происхождения или принадлежит к группе, которая никогда не ощущала себя как дома. Это распространенная идея, но нет никаких оснований полагать, что она верна. Перемещение и обида способны не только расширять, но и сужать кругозор, и европейский еврей в Нью-Йорке может быть очень ограниченным человеком.

Собранные под одной обложкой, эссе Джадта становятся еще более важными и еще более острыми. Выход "Переоценок", конечно, подтверждает, если здесь вообще нужны какие-то подтверждения, его положение в качестве важной фигуры в общественной мысли современных Соединенных Штатов. Мне симпатичны охват, напористость и смелость его работы. Но его мантры вызывают у меня некоторое чувство неловкости. Чтобы включиться в беседу, направление которой отчасти задает он сам, мне пришлось бы громко постучать по столу. Нам нужны историки, способные играть роль, которую так умело играет Джадт, но, возможно, было бы неплохо, если бы они были чуть более сдержанными. Лучшие работы по истории редко приводят к однозначному одобрению какого-либо политического дела или партии, и мы обращаемся к словарю, регистру или тону качественных исторических работ, чтобы передать это ощущение сложности, которое редко удается услышать в публичных дебатах. Это, конечно, еще не все. Но это уже немало.

Перевод с английского Артема Смирнова

Тони Джадт - профессор истории Нью-Йоркского университета и директор аффилированного с ним Института Ремарка, влиятельный публицист, специалист по французской социальной истории XIX-XX веков и европейской интеллектуальной и политической истории после Второй мировой войны.

Библиография

"После победы" - Русский журнал, 2004. Войны XX века, Москва: Русский институт, 2004

"Могла ли Франция победить?" - Русский журнал, 27 августа 2004,

Marxism and the French Left: Studies in Labour and Politics in France, 1830-1981, - Oxford Clarendon Press, 1986 / Марксизм и французские левые: рабочее движение и политика во Франции в 1830-1981 годов.

Past Imperfect: French Intellectuals 1944-1956, Berkeley and Los Angeles, CA: University of California Press, 1992 / Прошлое несовершенное: французские интеллектуалы 1944-1956 годов.

The Burden of Responsibility: Blum, Camus, Aron, and the French Twentieth Century, Chicago, IL: University of Chicago Press, 1998 / Бремя ответственности: Блюм, Камю, Арон и французский XX век.

Postwar: A History of Europe Since 1945, New York, NY: Penguin Press, 2005 / Послевоенная эпоха: история Европы после 1945 года

Книги и статьи, упомянутые в рецензии

Кестлер А. Слепящая тьма, Москва: ДЭМ, 1989

Thompson E.P. An Open Letter to Leszek Kolakowski // The Socialist Register, 1973, London: Merlin, 1973

Kolakowski L. My Correct Views on Everything // The Socialist Register, 1974, London: Merlin, 1973

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67