В лабиринтах текстуальной революции

Практически все заимствованные постмодернистские категории в России оказались наполнены оригинальным социальным и художественным содержанием. Или еще не все?

Вот Ролан Барт написал: "Текст-удовольствие - это текст, приносящий удовлетворение, заполняющий нас без остатка, вызывающий эйфорию; он идет от культуры, не порывает с нею и связан с практикой комфортабельного чтения. Текст-наслаждение - это текст, вызывающий чувство потерянности, дискомфорта (порой доходящее до тоскливости); он расшатывает исторические, культурные, психологические устои читателя, его привычные вкусы, ценности, воспоминания, вызывает кризис в его отношениях с языком" (Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. - М., 1989. С.471).

Как комментирует такое текстуальное разделение И.П.Ильин, в конечном счете речь идет о двух способах чтения: первый из них напрямик ведет "через кульминационные моменты интриги; этот способ учитывает лишь протяженность текста и не обращает никакого внимания на функционирование самого языка"; второй способ чтения "побуждает смаковать каждое слово, как бы льнуть, приникать к тексту; оно и вправду требует прилежания, увлеченности... при таком чтении мы пленяемся уже не объемом (в логическом смысле слова) текста, расслаивающегося на множество истин, а слоистостью самого акта означивания" (Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. - М., 1996. С.173).

В массовом же русском фольклоре, а затем и в русской поэзии и прозе масштабно отразился архетип города-невесты и города-блудницы. Еще в большей степени "общим местом" стала оппозиция женского и мужского городов-текстов, что перекидывает мост к постмодернистской метафоре "эротики текста".

"Вот почему анахроничен читатель, - невольно проблематизирует французский философ особенности российского столичного чтения, - пытающийся враз удержать оба эти текста в поле своего зрения, а у себя в руках - и бразды удовольствия, и бразды наслаждения; ведь тем самым он одновременно (и не без внутреннего противоречия) оказывается причастен и к культуре с ее глубочайшим гедонизмом (свободно проникающим в него под маской "искусства жить", которому, в частности, учили старинные книги), и к ее разрушению: он испытывает радость от устойчивости собственного Я (в этом его удовольствие) и в то же время стремится к своей погибели (в этом его наслаждение)" (Барт Р. Избранные работы. С.471-472).

Рискнем провести такую параллель: Петербургский текст - это "линейный", как проспекты самого города, продуктивный текст-удовольствие, "Ноев ковчег" текста на краю бездны, пространственной границы, в процессе (само)чтения не ставящий под вопрос само текстуальное наличие. Московский же текст, согласно логике растительной "московской путаницы", - это воистину текст-наслаждение, острое и невыразимое, всегда подрывающее основы собственного функционирования, вбирающее в себя и экстаз "третьеримской" эсхатологии "конца времен", и последующую светскую рассеянность (и советскую собранность на новых основаниях).

Итак, нестоличный образ Москвы развивался в XIX веке с оглядкой на Петербург. Если щеголеватый и деловитый, аристократический и преисполненный царственного достоинства, облаченный в мундир или великолепный фрак классический Петербург имел "мужское" имя, то чинная и обстоятельная, "домашняя" и "женственная" Москва была "женского" же рода, что зафиксировано В.Далем: "Москва - женского рода, Петербург - мужского".

Петербург позиционировался как выгодный жених (молодой, быстро продвигающийся по службе, деятельный и светский, почти иностранец). Москва же попадает в несимметричную и даже трагическую ситуацию "неравного брака" "столицы" и "провинции". По словам Гоголя, "Москва - старая домоседка, печет блины, глядит издали и слушает рассказ, не подымаясь с кресел, о том, что делается в свете; Петербург - разбитной малый, никогда не сидит дома, всегда одет и охорашивается перед Европой" (Москва - Петербург: Pro et contra. - СПб., 2000. С.101). То есть Европа оказывается соперницей Москвы-"домоседки" в отношении Петербурга. И теперь уделом вечной невесты оказывается всегдашняя и безнадежная ревность.

В творчестве русских писателей формируется одновременно и внутренний "московский" взгляд на Москву, и "столичный" (петербургский). Первый фиксирует город как стихийный, спонтанный, теплый и сердечный. Второй, как у Н.Гоголя в "Письмах к Погодину", отмечает "разболтанность, необязательность, леность" москвичей. Домашняя, интимная Москва ("старая домоседка") оборачивается "нечесаной", "старой толстой бабой, от которой, кроме щей да матерщины, ничего не услышишь". Необязательность и леность Москвы предела не знают, что компрометирует праздную "провинциальную" жену в мужниных глазах. "Москва гуляет до четырех часов ночи и на другой день не подымается с постели раньше второго часу; Петербург тоже гуляет до четырех часов, но на другой день, как ни в чем не бывал, в девять часов спешит в своем байковом сюртуке в присутствие" (Москва - Петербург: Pro et contra. С.102).

Москва у Толстого - город теплый и сердечный, стихийный и хлебосольный. "Проводником" читателя по "застольной" Москве является бескорыстный и "утонченный" в этом плане Стива Облонский: "Степан Аркадьич любил пообедать, но еще более любил дать обед, небольшой, но утонченный и по еде, и по питью, и по выбору гостей" (Толстой Л.Н. 1981. Собр. соч.: В 22 т. Т.7. - М., 1981. С.410). У Толстого возникает "вкусовой" образ Москвы. Поэтика ощущения, в частности вкусового, - связующее звено между реализмом и натурализмом.

Москва становится главным, непростым и внутренне конфликтным "героем" в своем небывалом телесно-текстуальном ("физиологическом") многообразии в романе П.Д.Боборыкина "Китай-город" (1882). Здесь также прослеживается текстопорождающая мифология оппозиции "Москва - Петербург". Голос повествователя и главного героя Палтусова при этом сливаются: "Славное житье в этой пузатой и сочной Москве!.. В Петербурге физически невозможно так себя чувствовать. Глаз притупляется. Везде линия - прямая, тягучая и тоскливая. Дождь, изморось, туман, желтый, грязный свет сквозь свинцовые тучи и облака. Едешь - те же дома, тот же "прошпект". У всех геморрой и катар. В ресторане татары в засаленных фраках? еда безвкусная? Ничего характерного, своего, не привозного. Нигде не видно, как работает, наживает деньги, охарашивается, выдумывает яства и питья коренной русский человек" (Боборыкин П.Д. Китай-город. Проездом. - М., 1988. С.38).

Пространственный образ Москвы противостоит притупляющему взгляд "коренного русского человека" своей геометрической выверенностью воздействию Петербурга, где дождь и туман, отсутствие "своего", "характерного", болезни и высокая смертность порождают ассоциации с "мертвым городом". Герой-"наблюдатель" лишь скользит по нему взглядом, не вникая в глубь пространства. Чуждость этого города закрепляется архаической формой "прошпект", иронически трактующей иностранное слово. Любуясь же Москвой в процессе своих постоянных деловых перемещений по городу, Палтусов постоянно ищет не только новых сделок и оптимальных мест для плодотворного сочетания обеда и полезных встреч, но и новых ракурсов, которые были бы способны не только запечатлеть всю красоту города, но и "явить феноменологическую множественность места" (там же, с.65). Вот образец своеобразной художественной рефлексии, порождаемой наблюдаемой целостным восприятием города: "Ему давно нравился "город". Он чувствовал художественную красоту в этом скопище азиатских и европейских зданий, улиц, закоулков, перекрестков. Ему были по душе: это шумное движение ценностей, обозы, вывески, амбары, склады, суета и напряжение огромного промыслового пункта.

"Тут сила, - думалось ему всегда, как только он попадал в "город", - мошн а, производительность!.."

"Не на ветер летят тут деньги, а идут на какое-нибудь новое дело. И жизнь подходила к рамке. Для такого рынка такие нужны и ряды, и церкви, и краска на штукатурке, и трактиры, и вывески. Орда и Византия и скопидомная московская Русь глядели тут из каждой трещины" (Боборыкин П.Д. Китай-город. Проездом. - М., 1988. С.34). Знаменательно тут упоминание об обрамляющей рамке, образе утверждаемого в литературном произведении текста культуры.

Вот прозрение телесно-текстуальной "феноменологической множественности" Московского текста: "Палтусов любил не один "город", но разные урочища Москвы, находил ее живописной и богатой эффектами, выискивал уголки, пригорки, пункты, откуда открывается какая-нибудь красивая и своеобразная картина". Правда, "мысль его не могла долго оставаться на художественной стороне предмета. В этой трактирной светелке чутье его обоняло и нечто другое. И даже крыши и главы под его ногами говорили ему все о той же бытовой и промысловой жизни. Он точно чуял в воздухе рост капиталов и продуктов. В воображении его поднимались его собственные палаты - в прекрасном старомосковском стиле, с золоченной решеткой на крыше, с изразцами, с резьбой полотенец и столбов. Настоящие барские палаты, но не такие низменные и темные, как тут вот, почти рядом, на Варварке, хоромы бояр Романовых, а в пять, в десять раз просторнее" (Боборыкин П.Д. Китай-город. Проездом. С.36-37).

Происходящая в этом романе смена героя трансформирует саму природу русского романа. "Не новый человек, а красочный образ Москвы - купеческой и дворянской, мануфактурной и биржевой, Москвы ресторанов и канцелярий, банков и торговых рядов - подлинный герой этого романа" (Щенников Г.К. Русский натурализм и его уроки // Русская литература. - М., 1992. С.14). В таком всецелостном ракурсе и многообразии "города" Москва предстала впервые в русской литературе, и это было воспринято как давно назревшая потребность. Москва у Боборыкина не столько стольный город, сколько яркая представительница торговой России в образе Китай-города, где "сходится вся провинция". В "город" стекается товар со всей страны, он то "хоронит его", то "снова распределяет" по России. "Город" служит олицетворением "здоровой", динамично развивающейся провинции, грозящей захлестнуть и Москву, и чопорный Петербург. В качестве "героев" города выступают купцы, торговцы, извозчики, кучера, все отвоевывающие себе место в Москве бывшие провинциалы. Таким образом, город становится "феноменологической субстанцией, в которой субъект и объект неразделимы" (Эртнер Е.Н. Феноменология провинции в русской прозе конца XIX - начала ХХ века. С.66).

Нередко автор прибегает к персонификации места, меняющего свой предметный смысл. Параллельно со сменой субъектного статуса традиционного героя русской литературы и сама Москва получает новые принципы изображения. Как истинный "натуралист", писатель субъективирует город и его отдельные составляющие. В качестве "внутренних" действующих лиц, по наблюдению Е.Эртнер, выступают дома, рестораны, гостиницы, описанные как по-настоящему действующие лица: "Ресторан "Славянский базар" доедал свои завтраки", "Гостиная тоже приняла его как живое существо", "Большими деньгами дышал отель", дом, кабинет и даже стол "смотрят", и описывается дом в лексике "тела": "Главы и ребра крыши" (Эртнер Е.Н. Феноменология провинции в русской прозе конца XIX - начала ХХ века. С.72).

Пространство обретает свои временные параметры и с помощью запахов, превращающихся в важную составляющую Московского текста. При посещении Благородного собрания Станицына любуется изяществом "некупеческих туалетов" и манер поведения: "Глазам ее приятно; но уже не в первый раз обоняет она запах сапожной кожи? Она знает отлично этот запах. Запах этот идет от артельщиков в "сибирках"? Ее артельщики ходят в таких же сапогах". Выступая прямым преемником Н.Гоголя и М.Салтыкова-Щедрина в теме отживающего дворянства и наступающего по большинству позиций купечества, Боборыкин в рамках Московского текста не стремится к сатирическому заострению проблемы. Скорее, тут уместно опять провести параллель с постмодернистским опытом восприятия текста (в данном случае Московского).

Согласно оценке Р.Бартом концепции означивания Ю.Кристевой, о чем шла речь во введении, "теория текста открыто определила означивание... как арену наслаждения". Исходя из этого, созданная самим Р.Бартом текстологическая концепция оценивается им в этом отношении как "гедонистическая теория текста". В постмодернистской системе отсчета смысл (le sens) понимается как "порожденный чувственной практикой (sensuelle-men)", и таковая может быть реализована лишь посредством процедуры чтения: "одно только чтение испытывает чувство любви к произведению, поддерживает с ним "страстные" отношения. Читать - значит желать произведение, жаждать превратиться в него" (Р.Барт).

Москва как текст Боборыкина имеет своего массового гедонистического потребителя, читать умеющего и жившего, во всяком случае, в студенческие годы, преимущественно структурным, сетевым, а не только линейным чтением. "Много пили портеру и элю. Целые вечера проводили в бильярдной; зато журналы и книжки читали запоем, точно варенье глотали ложками. Иной раз, не вставая, в постели пролеживали до сумерек с каким-нибудь английским томом по психологии или этнографии. А там вечер - в театре молодых актрис поддерживали, в клубе любительниц поощряли, развивали их, покупали им Шекспира, переводили им отрывки из немецких критиков, кто не знал языка. Споры, беседы? На Сретенке, у Скородумова, начинался непрерывный содом" (Боборыкин П.Д. Китай-город. Проездом. С.49-50). Боборыкин-художник явно предваряет Барта-теоретика! Такое чтение - праздник, который остается навсегда со своим читателем.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67