Радость – главный критерий подлинности

От редакции. Недавно в Санкт-Петербурге вышла книга М.В. Михайловой «Эстетика классического текста» (СПб.: Алетейя, 2012), книга удивительная, определяющая и переопределяющая классику не столько из институционального опыта (практик школы, издательств, воспитания), сколько из жизненного мира человека. Читатель встречает множество неожиданных параллелей между оглядкой на себя, радостной встречей гостя или молчанием в момент влюбленности – и постижением совершенного строя классических произведений. Классика оказывается и запечатлением молчания (М.В. Михайлова посвятила молчанию отдельную книгу), и разговором, в котором из эмоций оставлено только доверие. Строгость мастерства выглядит как производство счастья, оставившего комплексы далеко позади, а каноничность и многократное воспроизведение классики – вовсе не как эмоциональная привязанность к готовым программам, выраженным в художественных произведениях, как обычно принято понимать, а как умение не обесценивать язык созерцания. Книге Михайловой не чужда полемичность, опора на Хайдеггера, Гадамера, Рикёра, Гумбрехта и других герменевтов буквально требует от читателя самому научиться отбивать мяч любого аргумента, упругим усилием души. Редакция «Русского Журнала» с радостью поздравляет Марину Валентиновну с успешной защитой докторской диссертации и благодарит за беседу.

* * *

Русский Журнал: Тема защиты классики в фельетонную эпоху, книги как ковчега спасения в медийном мире, апологии высокой культуры перед лицом нового нашествия варваров – важнейшая после Великой Войны: ее развивали такие различные по мировоззренческим убеждениям авторы, как Т.-С. Элиот и П. Валери, Х. Ортега-и-Гассет и Г. Гессе. Насколько эта тема классической культуры как места спасения от варваров обусловлена местом и временем возникновения – опытом мировой войны, обнажившей варварские инстинкты и закрывшей тему культурных народов, сблизившей культуру и личность, – а насколько это вечная тема?

Марина Михайлова: Не думаю, что речь идет о спасении от кого-то, будь то варвары или фельетонисты – в конечном счете эти люди не генерируют некую силу, но увлекаемы ею, так мне кажется, во всяком случае. Сила эта – бессмертная пошлость, и без нее не обошлась ни одна эпоха. Как сказал Бродский, «куда ни странствуй, всюду жестокость и тупость воскликнут: “Здравствуй, вот и мы!”» Да, классика – ковчег, цитадель, но вовсе не для «спасения от», не в «борьбе против». Скорее речь идет о хранении и устроении себя. Забота о себе в платоновском смысле слова – это вечная тема. Стать человеком, научиться видеть, слушать, радоваться, благодарить – именно эта задача решается через работу с классикой. Классика – школа не только потому, что она присоединяет нас к сообществу образованных людей, но прежде всего потому, что она строит наше отношение к миру и к себе, как детям в музыкальной школе ставят руку.

РЖ: Как бы то ни было, восстание масс состоялось. Можно говорить об этом с внутренней тревогой или ядовитой иронией, как, помните, в стихах Виктора Кривулина: «…то килограммами золото падает прямо к ногам / победителя в классовой схватке». С каким бы словом Вы обратились к этому варвару, уже забравшему себе сокровища высокой культуры?

М.М.: Как-то я плохо представляю себе этот обобщенный образ варвара и не понимаю, зачем мне к нему обращаться с какими бы то ни было словами. Мой жизненный опыт показывает, что вообще не бывает никаких абстракций. Можно, конечно, сказать о ком-то: «стопроцентный американец», «настоящий профессор» или там «истинный варвар», но что за этим стоит, кроме нашего желания свести богатство проявлений человека к понятной нам схеме? Как правило, мне удается говорить с людьми. Когда живые люди вступают в разговор, им есть что сказать друг другу, они могут что-то понять друг о друге и о чем-то договориться. Обращение к абстрактному варвару, боюсь, для меня непосильная задача.

Что до ситуации, когда варвар уже присвоил культурные сокровища, она мне кажется весьма позитивной. Мы помним, что варвары, некогда разрушившие Рим, постепенно стали другими людьми, та культура, с которой они поначалу столь грубо обошлись, их мало-помалу изменила, возделала их души. Что было в истории однажды, может повториться.

РЖ: Почему время от времени в России мы слышим раздраженное мнение о вреде ликбеза и всеобуча, из-за которого пролетарии и доярки стали хозяйничать в культуре, клеймить высокий модернизм и авангард, обличать Пастернака с трибуны, а в наши дни смотреть на профессора как на поставщика образовательных услуг? Я не раз наблюдал, с каким уважением в Европе произносят доктор, профессор, но ни разу не встречал этого здесь.

М.М.: Вам просто не повезло, Саша. На днях моя подруга рассказывала мне, как почтительно используют обращение «профессор» по отношению к ней продавцы на Троицком рынке. Так что и в России уважение к ученым людям еще не исчезло.

Что до ликбеза и всеобуча, не думаю, что это дурные вещи. Одна из немногих советских инициатив, которая у меня вызывает глубокую симпатию – это именно создание системы образования, которая давала возможность учиться каждому, кто имеет для этого способности и желание. Мне, напротив, кажется опасной сегодняшняя ситуация, когда образование стремительно коммерциализуется и вскоре может стать доступно только состоятельным людям, а большая часть детей должна будет довольствоваться комплексом из нескольких нехитрых предметов. Между прочим, именно превращение образовательной системы в коммерческий проект и вызывает отношение к преподавателю как услужающему, продающему себя на рынке образовательных услуг. Не знаю, что хуже – поклонение пролетариату или золотому тельцу. «Куда ни странствуй…»

РЖ: Может быть, ремесленник, создающий вещи, чувствующий материал и форму, более культурен, чем профессор, повторяющий идеологические формулы? Как обозначить отношение ремесленника к классике? Известен с эпохи модерна контраст между профессором-схоластом и юношей-мастеровым, который лучше профессора понимает искусство. Другое дело, что в современной России и ремесленник должен продвигать себя на рынке, после нескольких поколений разрушения доверия к частному лицу и к намерениям мастера, а эта стратегия вредит человеку изнутри.

М.М.: Несомненно, все в человеке. Всем нам приходилось видеть очень глупых докторов наук и очень умных людей без высшего образования, художников, радикально выпадающих из классического измерения мира, и домохозяек, обладающих идеальным чувством классической меры. Полагаю, классика в искусстве возможна именно потому, что онтологически обоснована. Совершенный текст отражает совершенное состояние мира. Причастным же к этому классическому состоянию мира может быть любой человек, вне зависимости от его образовательного уровня. Хотя, конечно, у возделанного ума, окультуренной души шансов тут больше.

А про рынок я постаралась написать в своей книжечке. Рыночные стратегии уместны на базаре, если же их распространять на все сферы жизни, это становится чудовищно. Медицина, образование, да и многие другие вещи предполагают служение, а не оказание услуг. Когда забывают о служении и благодарении, все начинает расползаться.

РЖ: Мы видим, что сейчас создается классика для масс. Я побывал в Летнем Саду – он реконструирован как аттракцион, чтобы всякий сказал: «О, как роскошно было при царях». Но видно, что это декорация, а не жизнь парка, своего рода исторический телефильм. Но можно ли объяснить массам, а не только братству понимающих, что такое дух истории, эхо прошлого, память и гений места и другие категории, обычно работающие только в культурном сообществе? Если можно, то как?

М.М.: Нет-нет, массы здесь не при чем. Массы – то есть мы, жители города – как раз любили Летний сад таким, каким он был до этой злосчастной реконструкции: с тенистыми липовыми аллеями, с перспективами, которые теперь нарушены, с прозрачной решеткой, которую теперь нагрузили дополнительными богатыми деталями. Увы, я не думаю, что сегодняшние перемены в городе как-то соотносятся с мнениями и желаниями горожан, скорее эта прискорбная безвкусица отражает эстетические предпочтения власти, ее «амбициозные проекты». Петербург – особенный город, он постепенно меняет людей, в нем живущих, воспитывает и образовывает. Так что у нас более-менее всем понятно и про дух истории, и про гений места. В этом и ответ на вопрос, можно ли что-то объяснить насчет памяти и гения места и как это сделать: необходима культурная среда, в которой человек будет жить. И архитектурная среда, и словесная, и всякая другая, должны работать в этом направлении и школа, и СМИ… Сделать-то многое можно, но ставится ли такая задача в нашем обществе? Очевидно, что нет. Значит, мы сами должны что-то делать для себя и для тех, кто нам дорог. Между прочим, одна из тем в книжке – семейное чтение как способ войти в классическое сообщество. Такая простая вещь – читать вместе хорошие книжки по вечерам, и это так действенно.

РЖ: Я бы не сказал, что книгу вытеснил телевизор, как электронное пиво наших дней. Отчасти книгу сейчас заменяет сериал, как собрание сюжетов, жанров, идей, эмоций, ранее поставлявшихся литературой. Почему, как Вы думаете, сценаристами сериалов часто становятся философы-интеллектуалы? Вы, кажется, имели отношение и к производству мультсериалов? И может ли возникнуть классика среди сериалов?

М.М.: Не знаю, как философы-интеллектуалы, а я работала в анимационном сериале, потому что нужны были деньги. В мою машину въехала дама на Мерседесе, и было перед семьей неудобно, что ввела в ущерб, а тут как раз позвонила моя бывшая студентка и спросила, не хочу ли я поработать редактором. Не скажу, чтоб это была самая интересная работа в моей жизни, но чему-то я научилась.

Классика возможна в любом жанре, в том числе и в сериале. Другое дело, что те сериалы, с которыми я знакома (впрочем, мой зрительский опыт здесь весьма скромен), сделаны в отчетливой интенции «кулинарной литературы», как это называл Яусс. Такие вещи время не сохраняет, как правило. Но в принципе я вполне допускаю, что может появиться художественный сериал и он когда-нибудь станет классикой. Видите ли, мне кажется, что сериалы уж слишком ориентированы на имбецилов: авторы пытаются реконструировать какое-то усредненное сознание, но в результате получается не средний результат, а изрядно заниженный. Если бы кому-то удалось написать сериал не для «среднего телезрителя», а для себя, для своей радости, это могло бы быть интересно. Не знаю, может, и я когда попробую…

РЖ: Вы связываете в своей книге классическое с очень спонтанными категориями высоты, глубины, зова, внимания. Но как соединить эти свойства индивидуального опыта, ступени духовной жизни, с нормативностью и каноничностью классики? Получается, что классика всегда действует как благодать, а не как закон?

М.М.: Мне кажется, как раз классическая форма и являет гармонию закона и благодати, или мастерства и вдохновения, или спонтанности и каноничности. Классика – и закон, и благодать. Закон, потому что она невозможна без благодарного и внимательного отношения к традиции, без внутренней дисциплины и учтивости. Благодать, потому что она всегда совершается в режиме эстетического прорыва. Об этом говорил недавно Л. Н. Летягин: какой из русских классических текстов ни возьми, то роман в стихах, то поэма «Мертвые души», то полифонический роман… Классический текст рождается из невероятной внутренней свободы, из захваченности интенсивным переживанием – и при этом задает новый канон. Помню, еще студенткой прочла маленькую статью Ф. Степуна, где он убедительно говорит о свободе в каноне, о том, что именно канон экономит силы, освобождая нас от необходимости продумывать множество разных вещей, и тем самым позволяет, с благодарностью усвоив некий фундамент, двигаться дальше.

РЖ: Вслед за Хайдеггером Вы считаете болтовню современного мира главным врагом того молчаливого внимания, которое и готовит человека к восприятию классики. Но не происходит ли тут некоторого смещения: Хайдеггер имел в виду, насколько замусорен горизонт нашего опыта вообще, а Вы говорите скорее о текущих практиках: каждому приходится бороться со своим собственным внутренним шумом. Каков же общий знаменатель этого опыта, как мы определим, что мы можем не только постичь высоту классики, но и разделить с другими постигнутое?

М.М.: Хотела бы я посмотреть на человека, который гордо и уверенно констатирует: «Да, я могу постичь высоту классики и разделить с другими постигнутое»… Читала недавно последние беседы владыки Антония Сурожского, и меня очень ободрили и утешили его слова о том, что дары Божии неотъемлемы – он апостола Павла цитирует, конечно, но мысль эту развивает. Владыка Антоний утверждает, что даже если мы на какой-то краткий миг пережили радость, мир, увидели жизнь в божественном свете, а потом нам кажется, что это утрачено навсегда, то мы ошибаемся. На самом деле этот свет навсегда остается с нами в сердцевине нашего существа и оттуда может восстать в любой момент. Так же и с классикой, и с безмолвием: не думаю, что кому-то из нас удается постоянно удерживаться на этой высоте. Но если время от времени мы оказываемся там, этот опыт не проходит бесследно, он хранит нас и строит, и, пребывая в гуще жизни, мы все-таки становимся другими… Вы говорите – как определить? Для меня радость – главный критерий подлинности опыта. В том числе и художественного.

РЖ: В своей книге Вы убедительно пишете о том, как классику создает резец времени, какие здесь сложные отношения между материей созерцания и формой мысли. А как выглядит этот резец: это опыт умных читателей, или состояние языка и образования, или просто выражение той любознательности, с которой и начинается философия?

М.М.: Полагаю, и то, и другое, и третье может иметь значение, но не определяет эту таинственную работу времени… Не знаю. Где вообще та точка, из которой можно посмотреть на время со стороны? Возможно, именно классика с ее «вечным настоящим», как это называл Гадамер, дает нам некоторую возможность, да еще литургический опыт – «чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули о луговине той, где время не бежит…»

Беседовал Александр Марков

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67