"Куракингейт"

В одной из своих работ [1] британский социолог-теоретик Уильям Аутвейт использовал для описания социологии интересную метафору. С его точки зрения, социология похожа на бегуна, который делает мощный рывок на старте, потом возвращается и внимательно осматривает стартовые колодки. В этом «вечном возвращении» и проявляется специфика науки о социальном, в целом, и теоретической социологии, в частности. Она вынуждена всякий раз прояснять свои собственные основания, отвечая на вопросы «Что такое социальное?» и «Что такое наука о нем?».

К сожалению, российской теоретической социологии рассматривать нечего. Она похожа на бегуна, который еще на старте одну колодку сломал, а вторую – потерял.

Содержание "Куракингейта"

В начале нового 2010 года, 20 января, в Институте социологии РАН на защите кандидатской диссертации была «завалена» теоретическая работа Дмитрия Куракина (бывший аспирант А.Ф. Филиппова и сотрудник Центра фундаментальной социологии ГУ-ВШЭ) «Сакральное как понятие и проблема социологической теории: на примере американской “сильной программы” культурсоциологии». «Завал» был организован со всевозможными процедурными нарушениям (включая искусственный кворум, голосование «черными шарами» за отсутствующих и т.п.). Подробности этого дела, получившие широкую огласку благодаря публикациям на сайте «Polit.ru», сейчас интенсивно обсуждаются в интернет-сообществе. Однако уже понятно, что «Куракингейт» стал прецедентом, вскрывшим одновременно институциональную слабость РАН и уязвимость теоретического знания. Анализ предшествующих защит показывает: диссертации в духе «Количество лампочек в школах г. Копейска как показатель процессов модернизации общего образования (2005-2010)» или «Развитие промышленного типа животноводства в Краснодарском крае: социологический анализ» имеют гораздо больше шансов быть официально признанными «наукой», чем внятная и последовательная работа с теоретическими ресурсами. Теоретическая диссертация априорно выглядит ущербно в глазах членов совета, стремящихся «разглядеть живую жизнь по ту сторону текстов» (даже если сами они не имели и не имеют никакого отношения к полевым исследованиям) или отождествляющих теорию с идеологией.

Парадокс, однако, состоит в том, что Куракин – действующий полевой социолог (за последние шесть лет мы проводили исследования более чем в двадцати регионах РФ и во всех бывших республиках Советского Союза), использующий свои теоретические разработки для оттачивания «полевой» интуиции и «капитализации ресурсов мышления» об эмпирической действительности. Его теоретический язык (заклейменный постфактум за «герметичность» и «непрозрачность») имеет гораздо большего общего с работой социолога-эмпирика, чем любой из диалектов новояза, сложившегося в российской науке под именем постсоветской социологии.

Что отличает социологию как язык особого рода? И что позволяет теоретической работе претендовать на относительную автономию по отношению к «практике» познания?

Впрочем, обо всем по порядку.

Воображариум доктора Парнаса

Мы исходим из того, что всякая социальная теория (сконструированная рефлексивно или принимаемая на веру по наитию) – это в первую очередь некоторый ресурс воображения. Центральная характеристика теоретической конструкции – «представимость» мира ее средствами. Наука, по меткому замечанию немецкого философа Хайдеггера, «…сталкивается всегда только с тем, что допущено в качестве доступного ей предмета ее собственным способом представления» [2], а потому пополнение арсенала способов представления, техник воображения и мышления – основное содержание теоретической работы. И самостоятельная область теоретических исследований.

Мы также принимаем как не требующий доказательств тезис о существовании «нелогического ядра логически выстроенной теории», об уровне «невопрошаемого» в социологическом теоретизировании. Феноменологическая философия вооружила социологию идеей «epoché естественной установки» – представлением о необходимости приостановки сомнения в реальности мира для существования в этом мире. Чтобы сороконожка могла сделать хотя бы шаг, она должна запретить себе задаваться вопросом «С какой ноги ходить?». С тем же основанием мы можем говорить об «epoché рефлексивной установки» социального ученого – о приостановке сомнения в собственных аксиоматических допущениях. Сомнение в аксиомах блокирует дальнейшее рассуждение. Исследователи «социетальных трансформаций российского общества» не ставят под вопрос существование российского общества и возможности его трансформаций. Аналогичным образом и исследователи «порядков повседневного взаимодействия лицом-к-лицу» не сомневаются в наличии у людей лиц. (Впрочем, мало не сомневаться в существовании «социетальных трансформаций» или «выражения лица» – нужно научиться не сомневаться в их значимости для исследования.)

Аксиомы имеют не логическую, а имажинативную, образную природу. Мы исходим из того, что в основе любого социологического (и, вероятно, не только социологического) исследования лежит имплицитный образ изучаемого объекта. Имплицитные образы предпосланы концептуальным определениям и составляют их «твердое ядро», между собой образ и концепт соотносятся как аксиоматический и теорематический уровни знания.

Образы носят до-логический и произвольный характер. С этим тезисом, по всей видимости, не согласились бы классики марксизма, для которых «предпосылки… не произвольны, они – не догмы; это действительные предпосылки, от которых можно отвлечься только в воображении... Это – действительные индивиды, их деятельность и материальные условия их жизни, как те, которые они находят уже готовыми, так и те, которые созданы их собственной деятельностью. Таким образом, предпосылки эти можно установить чисто эмпирическим путем» [3]. Впрочем, данное утверждение классиков также аксиоматично и само по себе не может быть установлено эмпирическим путем, оно связано с имплицитным представлением о «действительных индивидах» и «материальных условиях их жизни» как о наиболее прочных основаниях нашего знания о мире.

Имплицитные образы объекта, лежащие в основе теоретических описаний, зачастую принимают вид метафор. Сам по себе образ не тождественен метафоре. Можно сказать, что метафора представляет собой одну из форм бытования до-теоретического образа – форму, которая делает возможной его последующую теоретическую обработку и превращение в концепт. Мы исходим из того, что метафоры не рядоположны концептам, и потому принадлежат, скорее области до-теоретического, нежели собственно теоретического знания. Фундаментальные метафоры «Общество как организм», «Общество как Высшее существо» или «Общество как система» предпосланы социологическим описаниям, выполненным в технике «социетального реализма». Социология науки оперирует своим набором фундаментальных метафор: «Наука как политика», «Наука как язык», «Наука как этикет» и т.п.

Аксиоматика (посредством метафор) задает оптику теории. Оптика – это стратегия взгляда. Исследователь видит мир таким, каким его делает доступным взгляду его собственный теоретический словарь. Изменяя «настройки» теории, мы изменяем пространство ее «оптических» возможностей. Оптика делает возможной проблематизацию. Операция проблематизации – постановки под вопрос, представления какого-то аспекта изучаемого объекта в образе «черного ящика» – возможна благодаря несомненности аксиом и ясности оптик. Поэтому эпистемическая проблема, проблема которую можно исследовать в пределах выбранных различений, – это всегда результат осмысленных усилий проблематизации и никогда не свойство самого объекта.

Наконец, последняя предпосылка: оптика является условием практики. В конечном итоге, исследователь может действовать лишь в границах «видимого»; поскольку используемые им понятия являются «условиями видимости» изучаемых им объектов, всякое исследовательское действие – т.е. действие эпистемическое, направленное на приращение знания об объекте – оказывается «оптически заданным»: невозможно изучать то, чего нет в словаре исследователя. А потому «теория» (выбранная осознанно или принятая имплицитно) есть в любом эпистемическом действии.

Аналогично: способность к самонаблюдению и самоописанию потенциально заложена в любом исследовательском языке. Из этого не следует, что рефлексия социального ученого – обязательный компонент его работы. Среднестатистический российский социолог может бесконечно долго рассуждать о «социальной и исторической детерминации форм знания» на примере «массовых представлений» «среднестатистических граждан РФ», возводя генезис таких представлений к «негативной идентичности людей» и «историческим травмам», полученным ими в результате «распада Советского Союза». Однако требуется мужество, чтобы признать – тогда и его собственные объяснения имеют сходное происхождение, а значит, обусловлены его, исследователя, «исторической травмой». Оптические возможности социолога всегда ограничены: «зоны видимости» окружены «слепыми пятнами». Порой «слепым пятном» для исследователя оказывается сам исследователь.

Иллюстрацией такого образа науки служит метафора радара, который позволяет наблюдать самолеты задолго до их появления в зоне прямой видимости. Для того чтобы оператор мог их различить, в систему должно быть заложено отображение некоторого сегмента пространства в условную координатную плоскость, представленную на мониторе, а помимо этого – сложная совокупность идентификаций и различений («самолет/не-самолет», «свой/чужой» и т.п.). При этом у нас никакой «зоны прямой видимости» нет. Никто не видел «социальных установок» и «российского общества» воочию. Система локации создает лишь референции своих объектов на мониторах благодаря своим собственным средствам представления. Как замечает по этому поводу французский эпистемолог Ж. Никод: «Каждая система, в конечном итоге, знает только собственные изначальные формы и не умеет говорить ни о чем другом» [4]. (Данный тезис Никода относится к геометрии, но может быть использован применительно к научному познанию как таковому.)

Постсоветское = неосоветское + антисоветское

Поле сегодняшней российской социологии оказалось, по сути, поделено между двумя квази-теоретическими языками: неосоветским и антисоветским.

Образцы неосоветского языка обильно представлены в текстах последнего Всероссийского социологического конгресса: «Для нужд стабильного общественного развития необходимо обеспечить высокое качество прикладных социологических исследований». Или: «…перед социологией сегодня стоят задачи изучения потребностей общества в социальной, психологической, экономической, энергетической, синергетической и иных формах безопасности». В оптике «консервативного» языка социология понимается как социальная технология, а потому она должна быть полезной – прежде всего государству. Теория нужна, но российская, отечественная, отвечающая национальным интересам. И совершенно не случайны обвинения в адрес «отдельных либеральных социологов», прозвучавшие на пленарном заседании Конгресса – мол, те, на деньги Запада готовят «оранжевые революции». Еще лет 5-7 назад производство консервативных языков имело характер кустарный и несистематичный: в Барнауле и Чите работали люди, которые придумывали разной степени герметичности языки (от «социологии жизненных сил» до «православной рериховской политологии») и тестировали их на своих студентах/аспирантах/коллегах. Социологический конгресс показал, что складывается консолидированный неосоветский социологический язык с общими кодами, общими механизмами установления понимания, общей аксиоматикой, оптикой и логикой.

Неосоветсвкому языку последние двадцать лет (как в герметичном пространстве науки, так и в открытом пространстве публичных текстов) противостоит язык «прогрессивной социологической общественности». Это язык антисоветской социологии. У него тоже есть несколько отличительных черт. Во-первых, критический настрой по отношению к «кондовому» языку советской социологии и ее законному наследнику – консервативному неосоветскому новоязу. Во-вторых, эксплицитно заявленные либеральные идеалы: социология должна служить делу прогресса, становления гражданского общества, демократизации и либерализации. В-третьих, упор на эмпирическую работу: необходима социография, т.е. квалифицированное описание «реальных проблем российского общества».

Мой главный тезис (который был озвучен и ранее [5]) состоит в следующем: между двумя формами постсоветской социологии – «неосоветской» и «антисоветской» – нет разницы. Это советские по природе своей языки описания и способы имитации теоретической работы.

Обозначим ключевые аксиомы, общие для обоих типов языков.

1. Нерефлексивность в отношении используемого языка. Можно провести эксперимент: предложить коллегам проанализировать, что, собственно, стоит за каждым из употребленных ими понятий: в какой теоретический контекст они встроены, есть ли у них внятное поле референций. Далее, попросить эксплицировать аксиомы своего языка описаний, предложить выделить и развить используемые метафоры, и – уже совсем самоубийственный ход – учитывая ограниченность аксиоматики, попросить обозначить «слепые пятна» их анализа. «Консерваторы» и «либералы» одинаково не приемлют подобных предложений. В них им видится «постмодернистский уклон», т.е. попытка уклониться от священного долга изучения «самой действительности».

2. Эмбарго на импорт любых теоретических конструкций «с Запада» если они не укоренены в нашей почве. Неприятие теоретического импорта и обращения к западным теоретическим дискуссиям – общий знаменатель как неосоветского, так и антисоветского социологического способа описаний.

3. «Культура подозрения». Для обоих способов говорения незыблемым остается тезис: «За всяким знанием стоит политический интерес». То, что вы говорите, вы говорите не потому, что вы так думаете или используете такой язык описания, а потому, что вы обслуживаете определенные политические силы, преследуете определенные интересы, ориентируетесь на определенные политические инстанции. Поэтому любая теория рассматривается с позиции ее «результата» – чего она «добивается» и «кому служит». В коммуникации «неосоветских» социологов этот тезис заявлен эксплицитно: социология должна служить национальным интересам, а не «Западу» (отсюда обвинения в организации социологами-либералами «оранжевых революций»). У «антисоветских» социологов этот тезис носит несколько иное выражение. Например, Л.Д. Гудков пишет: «Вопросы теории и методологии социальных наук имеет смысл обсуждать только в контексте как самой идеологии социальных наук, так и реальной практики исследования. А это значит – только с учетом характера отбора теоретического и концептуального инструментария (что в ходу, для чего, какие концепции, что объясняют и для кого?). Кто является инстанцией, удостоверяющей и сертифицирующей результаты научной (и преподавательской, образовательной) работы. Соответственно, кто заказчик исследований, на кого ученый внутренне ориентируется, что определяют его мотивацию и пр.» [6]. Это тезис qui bono – мы ищем, кому выгодно, «чьи уши торчат». Якобы, изучая социальную структуру, отношения власти, распределение ресурсов и интересов, мы можем легко сказать, какой тип языка, какой тип теории и какой тип научного исследования данный конкретный автор произведет.

4. Утверждение ангажированности научного знания. В неосоветских языках социология ангажируется государством, а социологическое исследование подменяется социальными технологиями. В антисоветских семантиках предполагается, что наука должна служить делу прогресса. Не своему собственному делу науки, а именно делу прогресса. Почтенная идея о «знании ради знания» тут не находит отклика. Равно как и веберовская идея о науке, опирающейся на свои собственные ценностные основания, в которых познание признается достаточной мотивирующей ценностью. Познавать ради того, чтобы познавать, а не для того, чтобы решать актуальные политические задачи, – это не про постсоветскую социологию.

5. Культ эклектики. Эклектика – это просто кустарный, неграмотный способ работы с теоретическими положениями, их перемешивание в квазитеоретическом коктейле отечественного производства. Самоназвание эклектики – «умение сочетать». Умение сочетать, однако, невероятно развито и в «антисоветском» и в «неосоветском» способе говорения. Оно представляет собой склонность брать принципиально разные, не родственные и не близкие друг к другу теоретические подходы и сочетать их для нужд создания своего собственного описания, на самом поверхностном уровне и зачастую совершенно несочетаемым образом. Такого рода эклектизм блокирует всякую теоретическую дискуссию, подменяя вдумчивую работу с текстами их упоминанием для легитимации собственного, как правило, глубоко самобытного рассуждения.

Свободные радикалы социальной теории

На протяжении двадцати лет в отечественной социальной науке идет борьба неосоветских и антисоветских языков, разделяющих ряд общих допущений. Пока в мировой социологии споры разгорались между фрейм-аналитиками и этнометодологами, конструктивистами и реалистами, феноменологами и структуралистами, отечественные социологи поделились на «либералов» и «консерваторов», сделали теорию своим оружием в идеологической борьбе. Чем сильнее «постсоветская социология» (в любом из двух враждующих вариантов) стремилась выработать свой собственный неповторимый теоретический стиль, тем более провинциальной и погруженной в прошлое она оставалась. Погруженность в прошлое при постоянных разговорах о будущем – классический посттравматический симптом любого языка, определяющего себя посредством приставки «пост-».

Можно ли попытаться изменить молчаливый консенсус враждующих сторон и посадить на обезображенном идеологическими баталиями поле отечественной науки семена иного стиля теоретизирования? Еще год назад нам казалось, что мы знаем рецепт: «…необходимо развитие новых теоретических языков описания, открытых мировым социологическим дискуссиям. Если не преодолеть эмбарго на работу с “западными” концепциями, дальнейшая провинциализация российской социологии неизбежна. Во-вторых, надлежит выработать рефлексивное отношение к используемым семантикам. Внятная экспликация собственных аксиом, работа с оптикой своих описаний, обсуждение используемых метафор, анализ “слепых пятен” выбранного способа рассуждения – без этого невозможна осмысленная работа с изучаемым объектом. И самое главное: необходимо создание политически неангажированной социологической дисциплины» [7]. Тогда нам казалось, что этого достаточно…

«Дело Куракина» заставляет пересмотреть необходимость и достаточность такого рецепта. Диссертационная работа Д.Ю. Куракина инновационна по языку описания, рефлексивна по отношению к нему и выполнена с использованием лучших образцов мировой современной теории. Помогло ли ему это на защите? Скорее, помешало. Куракин пытается показать, как дюркгеймовская теория сакрального «работает» в культурсоциологических исследованиях, но те, кто его слушают, задаются иными вопросами – «на чью мельницу льет воду это исследование?», «кто заказчик Дюркгейма?» и «на кого Куракин внутренне ориентируется?». Куракин анализирует теоретические следствия, вытекающие из ошибочного объединения двух оппозиций – «сакральное-профанное» и «чистое-скверное» – отождествление, совершаемый многими современными авторами. Но члена совета гораздо больше интересует собственная позиция социолога – он «за» религию или «против» религии? И не планирует ли он в своей теоретической работе какого-то тайного или публичного осквернения? [8]

Наконец, Куракин совершает чудовищную диверсию – он рефлексирует по поводу языка социальной теории, показывает, насколько глубоко корни наших собственных теоретических метафор уходят в почву мифологического мышления. Моя любимая часть – о происхождении метафоры и метонимии из свойств сакрального: «Метафора, как и метонимия, является оператором, который позволяет осуществить конституирование схемы интерпретации опыта. “Если метафора – это замещение, – отмечает Тамбиа, – то метонимия – это дополнение; и та и другая осуществляют вербальный трансфер” (Tambiah 1968: 189). Обе смысловые процедуры, метафорическая, через замещение, на котором основаны абстракции, метонимическая через построение органичной картины целого, через детали, сопутствуют в символической структуре ритуала, обеспечивая создание стандартизованной схемы интерпретации».

Вся эта инновационность, рефлексивность и пренебрежение ритуальными отсылками к «трансформации постсоветского общества» (они сменили в теоретических диссертациях ссылки на решения Съездов), для половины совета оказалась чем-то тревожно-настораживающим, «звонком», демонстрацией необратимости происходящих изменений в социологическом языке и мышлении. И они прореагировали единственно доступным им способом – молча кинули черный шар.

В заключение я позволю себе метафору, которая многим покажется некорректным. По одной из версий возникновение в 1960-е годы в Западной Германии большого количества леворадикальных групп связано с восприятием политической ситуации первым послевоенным поколением (заставшим войну детьми и подростками). В мировосприятии этих людей ФРГ 1960-х все еще является фашистским государством: «Ничего не изменилось!», говорят они, «Мы слышим те же слова и видим те же лица. Даже если это другие люди – лица и слова у них те же».

Постсоветская социология является глубоко советской социологией. Ничего не изменилось. Приставка «пост-» позволяет оставаться в прошлом под видом борьбы с ним или борьбы за него. После «дела Куракина» мы знаем, что эта социология использует любую возможность, чтобы оставаться там как можно дольше.

Примечания:

1. Аутвейт У. Реализм и социальная наука / Пер. с англ. А.Ф. Филиппова // Социо-логос. М.: Прогресс, 1991.

2. Хайдеггер М. Вещь // Хайдеггер М. Время и бытие. М.: Республика, 1993.

3. Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. М.: Госполитиздат, 1955.

4. Nicod J. La géométrie dans le monde sensible. Paris, 1924. Цит. по: Бурдье П. За рационалистический историзм // Социо-Логос постмодернизма. Альманах Российско-французского центра социологических исследований Института социологии РАН. М.: Институт экспериментальной социологии, 1996.

5. Вахштайн В.С. По ту сторону постсоветской социологии: парадоксы и тавтологии // Пути России: Современное интеллектуальное пространство. М.: МВШСЭН, 2009.

6. Гудков Л.Д. О ценностных основаниях и внутренних ориентирах социальных наук // Пути России: Проблемы социального познания. М.: МВШСЭН, 2006. С. 29.

7. Вахштайн В.С. По ту сторону постсоветской социологии: парадоксы и тавтологии // Пути России: Современное интеллектуальное пространство. М.: МВШСЭН, 2009.

8. Из стенограммы: «Я хочу спросить о роли социолога, роли социологического знания при привлечении к анализу социальных проектов понятия сакрального. То есть, если мы допускаем, что оппозиция “чистое – скверное”, “сакральное – профанное” как бы не идентичны, то мы допускаем возможность сдвига? Такая гибкость, с одной стороны, как бы объяснима, а, с другой стороны, эта гибкость не приведет ли к тому, что мы будем как бы поощрять в социальном дискурсе возможность сдвига от “сакрального – чистого” к “сакральному – скверному”?».

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67