Грустная история

Ясинский И.И. Роман моей жизни: Книга воспоминаний [в 2 тт.] / Сост. Т.В. Мисникевич и Л.Л. Пильд, подгот. текста Т.В. Мисникевич, коммент. Т.В. Мисникевич и Л.Л. Пильд. – М.: Новое литературное обозрение, 2010. – Т. 1. – 720 с.: ил.; Т. 2. – 488 с.: ил. – (Серия: «Россия в мемуарах»).
Выпущенные издательством «Новое литературное обозрение» в серии «Россия в мемуарах» воспоминания Иеронима Иеронимовича Ясинского (1850 – 1931) – в высшей степени любопытный памятник сразу нескольких исторических эпох.

Ясинскому на протяжении своей жизни довелось быть и газетчиком, и поэтом, и беллетристом, редактировать газеты и журналы – более 50 лет его жизнь была непосредственно связана с русской литературой и журналистикой, причем видел он не только столичную – питерскую и московскую – но и провинциальную литературную среду. Жизнь сводила его со многими интересными людьми, начиная с первых фигур русской литературы – он был знаком с Гончаровым, Салтыковым-Щедриным, Лесковым, Гаршиным, Чеховым, Андреевым, почти семь лет редактировал «Биржевую газету», издавал журнал «Ежемесячные сочинения», а после – «Беседу», печатался в большинстве «толстых» журналов – в «Отечественных записках», «Вестнике Европы», «Русском вестнике», «Русском обозрении» и «Русской мысли». Словом, ему было о чем вспоминать – и первые свои мемуарные очерки Ясинский начал публиковать уже с 1890-х в «Историческом вестнике» Шубинского.

Но если большая и насыщенная жизнь предполагает богатство воспоминаний, то мемуары Ясинского блистательно эти ожидания обманывают – его толстая книга оказывается поразительным образом внутренне пуста. Ясинский не просто «лжив как мемуарист» - романизируя свою жизнь, он оказывается отчаянно плох именно как романист. Никто из персонажей не говорит «своим голосом»: «большие люди» оказываются либо фигурками лубка, либо героями желтой газеты, изъясняясь языком репортера с трехкопеечной построчной платой. «Вспомнив» в конце жизни о встрече с Достоевским, Ясинский вкладывает ему, например, такие рассуждения, выглядящие неудачной пародией на речи генерала Иволгина:

«Было у них большое собрание, раут-с! <…> То и дело скользили и проходили передо мной благороднейшие представители и представительницы нашего бомонда, вся Сергиевская улица. Да и не одна Сергиевская, и многие другие. И сколько звезд! Налево – действительные статские советники; направо – тайные-с и, наконец, самые тайные. Дамы не только приятные, но и пренеприятные; я ведь терпеть не могу, когда меня в лорнетку рассматривают. Одним словом, было ком-иль-фо. И вот на этом великосветском фоне с корзинами цветов, посреди чудесных этаких манер и потрясающей простоты движений, бросилась мне в глаза фигура внезапно вошедшего, блистательного и лакейски обворожительного господинчика, накрахмаленного и выглаженного по сверхмоде. Как вам сказать: не то посланник великой державы, примерно Франции, не то коммивояжера поразительная развязанность и в локтях окрыленность, а в глазах собачья слежка. Изогнется, мотнет головкой и поцелует ручку у приятных и неприятных. И самое странное, что я глаз от него оторвать не могу, а еще страннее, что я, как это ни дико показалось мне самому, на первых порах сейчас же подумал: “Уж не антихрист ли?” – и только подумал, гляжу, у него из-под его обольстительного сьюта презанимательный пушистый хвост высовывается! <…> Все-таки, не доверяя зрению, я обратился еще к осязанию. И когда он проходил, грациозно, как вьюн, колебля стан, мимо меня, приближаясь к соседке моей, чтобы приложиться к ее благоухающей ручке, я дерзнул схватить его за хвост! И что же? Положительно, то был настоящий хвост, на манер собольего боа, живой, теплый и даже электрический. А сам он приветливо посмотрел на меня, как на старого знакомого, точно хотел сказать: “Узнали?” – и исчез».

Почти вся жизнь Ясинского прошла среди второ- и третьеразрядой журналистики, но и здесь ему почти нечего вспомнить. Так, об Алексее Гатцуке, основателе и издателе знаменитейшей московской «Газеты А. Гатцука», он находит нужным сообщить разве что только то, что тот не разбирался в простейших законах физики, курьезным образом пытаясь объяснить этим свой уход из газеты. Михаил Лемке упоминается неоднократно – но каждый раз в связи с похвальным словом Ясинскому, произнесенному на обеде в честь пятидесятилетия литературной деятельности последнего. Новодворский обречен из очерка в очерк вновь и вновь уезжать вагоном 3 класса умирать в Ниццу, разумеется, отчаянно кашляя при каждом появлении – как и каждый туберкулезный больной: как евангелистам сопутствуют их символические звери, так и героям Ясинского присущи свои, раз и навсегда данные повадки, действия, жесты: Некрасов обязательно будет в шубе, Салтыков войдет с дурным характером и манерами, о которых все говорят, но с которыми Ясинскому никогда не довелось столкнуться, диван и домашние туфли в кабинете Гончарова будет неизменно сопровождаться воспоминаниями об «Обломове», Врубель стигматизирован своей болезнью еще почти за два десятилетия до безумия («его считали ненормальным»).

Удивителен стиль, в каком написана книга, разительно отличаясь в этом отношении от более ранних мемуарных очерков Ясинского. Там он – вполне типичный мемуарист, не особенно интересный, трудно отличимый от других рядовых авторов воспоминаний, столь многочисленных в русской литературе последней трети XIX – первой трети XX в. Стиль же «Романа…», оставаясь столь же неиндивидуальным, совершенно отличен от русской мемуарной гладкописи, вызывая сначала эффект смутного припоминания, а затем неожиданное узнавание:

«В 1875 году в Петербурге издавались два журнала: “Кругозор” и “Пчела”. В “Кругозоре” стихами заведовал поэт Аполлон Майков, а в “Пчеле” – поэт Яков Полонский. Оба великие поэты».
«Значение Надсона как поэта теперь совершенно упало, и унылый стих звучит, не трогая современника. Никто не унывает сейчас, кроме граждан с обращенными назад лицами, да и те требуют бодрой поэзии; но все-таки в эпоху, предшествовавшую революционному возбуждению и натиску, с каким русская общественность одержала победу над старой государственностью, Надсон занимает выдающееся место в пантеоне русской поэзии».

Это язык и стиль рассказов Зощенко 20-х годов; стиль, начисто лишенный иронии – как неироничен к себе зощенковский рассказчик – и вызывающий непроизвольный эффект иронии, оттеняющий все повествование.

Главный интерес этой книги – история разрушения личности. А может быть, никакой личности никогда и не было, а была только форма – навыки литературного и культурного обихода, навыки письма. Прежняя культура ушла – и пустое место заполнилось «пролетарской культурой»: ничего личного, животное адаптируется к новой среде обитания. Адаптация временами «сбоит», выглядывают неуместные в новой среде формулировки – вроде «великого и благотворного» значения нововременского Меньшикова – но это «так», ничего личного, просто пятидесятилетние навыки и привычки упрямы и ненароком проскальзывают в текст, усердно воспроизводящий «новый канон».

Публикаторы приложили к основному тексту воспоминаний мемуарные очерки и автобиографические материалы автора, создав тем самым интереснейший эффект – читатель может теперь наблюдать, как выстраивается повествование, как на протяжении 35 лет автор создает роман своей жизни. Оказывается, что Ясинскому нечего сказать. Со временем меняются оценки, переписываются эпизоды – но пустота неизменна, только ранее она заслонялась привычной формой, теперь же видна непосредственно. Если раньше шаблонный язык мемуаров маскировал отсутствие содержания, давая возможность принять заметку за «отрывок», «мелочи жизни», помимо которых есть нечто еще, то теперь итоговый текст выявляет, что нет ничего, кроме тех самых «мелочей».

Юлий Айхенвальд в берлинской рецензии 1926 года писал: «Полна пошлости книга Ясинского, и в то же время она пуста. Полнота пошлости – это и есть пустота. Долгая жизнь вылилась в ничто. Выдающиеся люди, самые интересные встречи, большие события – в результате объемистая книга полна пустоты». Айхенвальд назвал «Роман…» «посмертной книгой», поскольку «духовно автора в живых уже нет». Айхенвальду казалось, что Ясинский до революции, до большевиков все-таки жил. Вряд ли, иначе бы не чувствовал он себя «на плоскости большевизма <…> вполне уютно». Впрочем, и история, предсказуемым образом, в «Романе…» Ясинского, отсутствует – какая история может быть у животного? Есть лишь пустое время, заполняемая перемещениями, героями, словами, встречами, издательскими делами, наблюдениями за слабостями окружающих – каждому из которых Ясинский ведет свой счет, даже каждой из своих жен, церковной и гражданской, он считает нужным потихонечку, не напирая, но составить перечень грехов. Это пустое время разнообразно заполнено, но само оно остается никаким – простой последовательностью мгновений, годов, десятилетий, не имея ни своего запаха, ни шума.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67