Годы учения и годы странствий Мастера Виктора

Жирмунский, В.М. Начальная пора: Дневники. Переписка. / Вст.ст., комм. В.В. Жирмунской-Аствацатуровой. – М.: ИД «Новое литературное обозрение», 2013. – 400 с. [+24 c. вкл.] – 1000 экз. – (Серия: «Филологическое наследие»).

Корифей советского сравнительного литературоведения В.М. Жирмунский известен в двух ипостасях. С одной стороны, юный душой германист, автор вышедшей в 1916 г. книги о мистических настроениях в немецком романтизме, друживший с Ахматовой, споривший с формалистами, тонкий и одухотворенный знаток мифов и легенд, человек безупречного вкуса, настоящий поэт, способный понимать Гёте и Байрона как никто другой. С другой стороны, почтенный советский академик, перед которым благоговели академики следующих поколений, такие как Конрад и Лихачёв, готовый руководить и исследованиями всемирной литературы, и изучением фольклора, и архивным разбором русско-европейских литературных связей, и интерпретацией Пушкина или Гоголя, небожитель, защищенный от бурь, сотрясавших советское литературоведение. Обе эти ипостаси ученого, конечно, являются сгустками важных черт его личности, но, вероятно, личность выдающегося ученого не может свестись к этим культурным проявлениям. Речь не о том, что кроме явленного есть еще и потаенное, но о том, что сами эти «облики» по необходимости есть только приближение культуры к пониманию дела ученого.

«Кто хочет понимать поэта, должен отправиться в страну поэта». Если этот краткий манифест конгениальности писателя и читателя верен, то тем более он относится к знатоку поэзии. Но отправиться в страну В.М. Жирмунского литературоведы не имели возможности: мир кайзеровской германии или императорской России казался столь экзотичным, что в него можно было только заглянуть, и, самое большее, убедиться в точности или неточности отдельных клише, вроде немецкого «порядка» или российской «отсталости». Уже не говоря о личном мире самого Жирмунского: выходца из петербургской еврейской семьи, сына выдающегося хирурга, внука купца 1 гильдии, которому было разрешено пренебрегать чертой оседлости, представителя политически радикальной интеллигенции, ученика частной гимназии, подслеповатого книгочея, любителя дикой девственной природы и при этом комфорта в путешествиях. Но публикация с одной стороны, гимназических дневников Жирмунского времен первой русской революции, а с другой стороны его деловой переписки (с коллегами по исследовательским и издательским проектам В.В. Гиппиусом и А.А. Смирновым) времен гражданской войны и нэпа, открывает перед нами мир поэта, как на ладони.

Гимназист Жирмунский оказывается врагом декаданса и почитателем реалистической традиции русской литературы. Он скептически смотрит на тогдашние хипстерские города к 200-летию Петербурга, все эти бюстики и вазоны, при виде Шлиссельбурга и каналов вспоминает про косточки русские и пролитую кровь, принимает участие в забастовке Тенишевского училища и ждет, когда, наконец, соберется Учредительное собрание и Витте-Полусахалинский подаст в отставку. Он не любит новой поэзии, читая из нее разве ранний бальмонтовский перевод Шелли, который и то находит слащавым («орхидеи» в сравнении с «лилиями» Гёте), но при этом штудирует всего Лермонтова, всего Шиллера и всего Байрона – ища в их романтическом пафосе прежде всего «правды характеров». Но при этом видно, что Жирмунский – не просто любитель правды, но и любитель путешествий: он говорит о «пламенеющем» Шиллере, описывая не его поэтические восклицания, а как раз реалистическую точность даже в его стилизациях. Очевидно, что здесь слово «пламенеющий» берется не из околоромантического лексикона, а из термина «пламенеющая готика», то есть как раз период детализации и почти «реалистических» подробностей. Он и пытается смотреть на Германию в любую погоду – настоящее научное определение Германии, с ее сказочной стариной и страшными судами над ведьмами, должно быть проверено любыми погодными условиями. Германию нужно буквально «облазить», не для того, чтобы найти какие-то редкости, но чтобы убедиться в правильности своей начальной оптики.

Записки гимназиста Жирмунского о поездках в Германию поражают тем, что Германия представлялась ему так же, как культурному европейцу представляется Америка. Его жалобы на то, что немцы даже рядом со средневековым замком или кельей Лютера поставят сосисочную, ничем не отличаются по духу от нынешних жалоб на присутствие макдоналдсов. Когда Жирмунский пишет, что немецкие вагоны неудобны, а сеть железных дорог слишком запутана, что немецкие таможенники ничего толком не досматривают, но при этом подозрительны, и что Берлинский Университет отличается от других зданий на Унтер-ден-Линден только размерами – это очень напоминает жалобы на Америку как страну технократическую, где все пластмассовое и потому не очень удобное, где всякий пафос оказывается ложным, где слишком много застройки и потому мало возможности остаться наедине с собой. Жалобы Жирмунского на бездарность Вагнера напоминают больше всего нынешние выпады против Голливуда. Впрочем, Жирмунский так и описывает Германию, как «юнкерскую» страну Вильгельма и Бисмарка, то есть страну, в которой даже «новые люди» должны служить и стремиться к успеху, а не наслаждаться жизнью.

Если в Германии Жирмунский ведет себя как пейзажист, который жалуется на то, что где-то прекрасный вид испорчен немецкой будкой, и подробно описывает состояние погоды, давая при этом почти диккенсовские сатирические описания персонажей, то в России он скорее стремится создать эпическую панораму, думая обо всем, от экономики до народного быта, пытаясь рассмотреть торговое село как аналог бурга, а заводы – как места подвига простых людей. Эпическое для него – главная положительная характеристика: он не любит Пушкина за то, что в его поэзии много аллегорий и языковых игр, но мало эпоса, и при этом чтит «пламенный эпос» Гёте и Шиллера, и даже Гейне становится эпиком. Эпос для Жирмунского – это возможность схватывать характеры неотрывно от фона, когда не герой служит своему слову, а всякое слово помогает лучше понять характер героя. Он так и определяет характер в одной из своих дневниковых записях – не как специфические свойства души, а как способность души как целого проявиться в каком-то качестве. Поэтому он обожает Гоголя – его характеры вырастают из фона и языка: Гоголь не выясняет отношения с языком, но доверяет языку, который проговаривается всякий раз, и проговаривается гениально. И по этой же причине он культивирует медленное чтение «Фауста» Гёте, независимо от того, что позднее будут делать Гершензон и англоязычная «новая критика»: он пытается понять, как в гениальной поэме современные характеры встроены в народно-смеховую гротескную культуру, как из этого следуют выводы, превышающие привычные моральные выводы.

Читая дневник гимназиста, мы понимаем, почему Жирмунского заинтересовала хрупкая мистика романтиков. Для него мистичной была сама номенклатура имен, особенно экзотических: его манили коллекции, собранные немецкими курфюрстами, он любил дочитывать собрания сочинений до конца, разгадывая стоящие за пунктами книжного оглавления характеры и обстоятельства. Считая себя «пантеистическим материалистом», веря во всесилие прогресса как опять же функцию номенклатуры изобретений, он легко мог разгадать секрет романтической мистической эмпатии: это не что иное, как умение дочитать до конца любое поименованное явление природы. Пока романтик просто созерцает пейзаж, он еще не мистик, но когда он созерцает пейзаж с минералогическим справочником в руке – он мистик.

Но и будущность академика легко вычитывается из писем Жирмунского коллегам. Когда читаешь, как во время гражданской войны открывались новые университеты во всех концах бывшей империи, как приходилось совмещать преподавание с переводами мировой классики и написанием брошюр по стиховедению, сразу понимаешь, что мировая классика и становилась для разъехавшихся по неведомым городам филологов единственной возможностью сохранить производящее, характерное слово. Но характеры и обстоятельства на историческую сцену выходили уже совсем другие, и академическая жизнь становилась приютом, где можно было продолжать сохранять свой характер. Это был именно приют для беженцев: одни беженцы нашли работу преподавателей французского языка в новооткрытом вузе, а другие беженцы работали в экспедициях академических институтов по изучению фольклора. И поэтому, изучая историю Академии наук СССР, вспоминая ее сейчас добрым словом, не следует забывать, что это по своей структуре – пароход или сквот, успевший взять на свой борт или принять в свои стены небольшую часть беженцев.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67