Стилистика нулевых. Итоги

От редакции. На тему, как правильно понимать «стиль нулевых»,- новый ли это «застой» или нечто иное - со Святославом Каспэ, политологом, профессором НИУ ВШЭ, главным редактором журнала «Полития» и Ириной Каспэ, культурологом, старшим научным сотрудником Института гуманитарных историко-теоретических исследований им. А.В. Полетаева НИУ ВШЭ побеседовал редактор «Русского журнала» Александр Марков

* * *

Русский журнал: Можно ли сказать, что если 90-е годы были поиском официальной идеи, то нулевые годы оказались посвящены поиску официального или публичного стиля? Пишут, что нулевые – это воспроизведение позднебрежневского стиля. Никаких других образцов для подражания, ни локальных, ни мировых найдено не было. Достаточно посмотреть на публичное пространство, на архитектуру, на плакаты, на организацию праздников и других мероприятий, чтобы увидеть, что образцы их - конец 70-х годов. С чем Вы это связываете?

Ирина Каспэ: Прежде всего – не соглашусь. При всей моей горячей любви и даже уважении к 90-м (на самом деле, конечно, – уважении к людям, с которыми мы связываем представления об этом десятилетии) я бы не сказала, что 90-е были временем формирования идей в большей степени, чем стиля. Думаю, как раз именно стиль имел доминирующее значение в культурных проектах 90-х годов.

Но вначале лучше определиться с терминами. Я склонна понимать под стилем такую достаточно жесткую систему норм, в которой нормативность не акцентируется, она как бы приглушена – и следование стилю скорее воспринимается как преодоление нормативности, как свободное действие.

Так вот, похоже, основным пафосом 90-х оказалась именно возможность «существования в стиле». Сейчас поясню, что я имею в виду.

Время, которое 90-м предшествовало – назовем его изоляционистским временем, я имею в виду конец 70-х – начало 80-х годов – фактически делало невозможным стиль как повседневную (не музейную, не книжную и, с другой стороны, не протестную) практику. Никак не удавалось следовать стилю во всей полноте; характерный опыт человека этого времени (как оно мне запомнилось, тут я специально подчеркиваю свою субъективность) – потребность воссоздать вокруг себя такую картину реальности, в которой, говоря словами Стругацких, «хотелось бы жить», и вместе с тем чувство, что нельзя сделать это без погрешностей, без неизбежных моментов отстранения от разнообразных реалий (все они воспринимались и оценивались как «советские»), в идеальную картину не вписывающихся, причем речь идет не только и не столько о навязчивости официоза, сколько о многочисленных проявлениях бытовой неустроенности, бытового хамства etc. Приходилось все время на что-то закрывать глаза, что-то выносить за рамки своего внимания. Даже в самом банальном смысле: обходить препоны позднесоветского дефицита, подменять то, что ты считаешь стильным, чем-то, находящимся в доступе – не вполне соответствующим, но примерно подходящим. Делать вид, что не замечаешь подмены, и в то же время, конечно, о ней помнить.

РЖ: И приходилось вынужденно принимать сами структуры поведения, самопозиционирования, которые предлагала официальная уродливая система.

И.К.: Да, отчасти. Тут принципиально, что стилистические образцы были заграничными – если говорить о границе не только в политическом смысле, но и даже, что важнее, в метафизическом. Предполагалось, что стильное происходило и приходило из того мифического пространства, которое лежало за пределами изоляционистского мира и где стилю можно было полностью соответствовать. Это пространство могло быть и литературным, и кинематографическим. Такая специфическая позднесоветская идеализация, подразумевающая, что мы живем в мире идеологически, может быть, самом правильном (как утверждала пропаганда), но стилистически несовершенном, а где-то существует мир пусть неправильный, но, парадоксальным образом, совершенный. Изоляционизм (изоляционистское сознание) проявлялся в самом стремлении не замечать, игнорировать, изолировать какие-то несовершенные стороны опыта, в самом переживании невозможности стиля. (Не исключено, что именно с подобным переживанием был связан и возникший еще в конце 40-х проект стиляжничества – попытка стать певцами стиля в нестильной стране, идея гиперболизированного стиля, стиля как такового, стиля в единственном числе и с большой буквы. Во всяком случае именно так этот проект воспринимается из сегодняшнего дня и, в сущности, именно об этой природе стиляжничества размышляет фильм Валерия Тодоровского).

А 90-е в этом смысле стали своего рода прорывом к стилю и к стилизации. Собственно, сам ракурс взгляда, различающего «90-е», «2000-е», «80-е», «70-е» и их особую стилистику, сам способ именно так говорить о времени утверждается и оформляется в эти годы. Появляются зачатки глянцевой журналистики и вообще осваивается подход к медиа как к конструированию различных стилей. И это вполне органичный процесс для массовой культуры, потому что она преимущественно этим и занимается – конструирует различные стили и предлагает нам внутри этих стилей существовать. Вообще говоря, через стиль массовая культура и транслирует свои нормы.

Другой вопрос (прежде всего – к себе), почему та работа со стилями, которая предпринималась в 90-е, у меня лично вызывает позитивную реакцию (если не восторг, то симпатию), а почти все, что в этом отношении происходит сейчас, – негативную. Вот с чем это связано? С тем ли, что победили некие представления о стиле, которые нам (думаю, здесь я могу использовать местоимение множественного числа) не близки, или с чем-то еще? Я бы предложила этот вопрос для дальнейшего разговора и размышления.

Святослав Каспэ: Я тоже начну с того, что буду не соглашаться. На самом деле – если смотреть на эмпирический материал – нынешний режим не воспроизводит, по крайней мере сознательно, никаких элементов брежневского стиля. Ну невозможно представить себе Брежнева в кабине реактивного истребителя или совершающего кавалерийскую прогулку с голым торсом. Невозможно сравнивать стилистику съездов КПСС и съездов «Единой России» – последняя, наоборот, делается в подчеркнуто современном ключе, с небанальной рассадкой, всяческим хай-теком и т.п. Вообще власть стремится выстраивать в публичном пространстве этакий advanced, продвинутый, модернизационный, динамичный образ, ориентируясь – например, в том, что касается тех же съездов – скорее на американские стандарты. Или взять голоса, интонации, лица дикторов современного телевидения – опять же они устроены никак не в соответствии с эталоном, заданным Игорем Кирилловым. Но интересно тут как раз то, что, несмотря на всю эту явно несоветскую эмпирику, все равно за ней что-то такое чувствуется, нами опознаваемое как «застой» и, следственно, оцениваемое негативно. Я тоже, как и Ирина, пока не готов ответить на вопрос, почему это так. Но одно детское слово мне все время приходит на ум – «противно». Вот это ощущение противности, видимо, и заставляет нас ассоциировать стилистику нынешнего режима со стилистикой режима позднесоветского, а следующим ходом – и сами режимы. Еще раз повторю – вопреки тому, что нам дано в непосредственном восприятии. Я бы даже предположил, что именно это почти физиологическое чувство является для многих групп и персон наиболее серьезным мотивом социального, политического и интеллектуального действия. Например, нам в последнее время несколько раз пытались предъявить образы будущего, образы другой России. Помимо самой «Другой России», закончившейся пшиком, можно вспомнить доклады ИНСОРа или совсем недавний манифест «Правого дела». К деталям и частностям, причем решительно ко всем деталям и частностям, в этих картинах будущего легко придраться, потому что все они на самом деле факультативны. Хорошо видно, что на месте практически любого институционального решения или политического действия там могло бы быть нечто иное. Не все что угодно, но иное. Но общее – и единственное по-настоящему важное – у всех этих проектов то, что их авторы пытаются нарисовать образ страны, в которой просто-напросто не противно жить. Страны, жизнь в которой не оскорбляет ни этическое, ни эстетическое чувство. Для всех этих проектов неприемлема именно стилистика существования, окружающая нас сейчас. Тут, конечно, вспоминается известная формулировка о «стилистических разногласиях с советской властью»… Подозреваю – в порядке спонтанно возникшей гипотезы – что именно стилистический конфликт, стилистическое противостояние и есть главный макросоциальный раскол современного российского общества, вполне сопоставимый по своей глубине, а в перспективе, возможно, и по своим политическим последствиям с хрестоматийными размежеваниями (cleavages), описанными Сеймуром Липсетом и Стейном Рокканом. Вот в этом направлении я бы продолжал думать. Возможно, наша беседа будет способствовать более глубокому пониманию проблемы, но, к сожалению, пока дальше дихотомии «противно/не противно» я двинуться не могу.

РЖ: И все-таки: в чем особенность нового официоза? Если мы не можем его описать положительно, как некоторый набор тем или некоторый набор ценностей, то, может, его можно описать отрицательно, как достаточно эффективно осуществлявшуюся все нулевые годы технологию маргинализации, вытеснения всех неформальных примеров поведения? Причем, это осуществлялось не только на уровне административного подавления разного рода протестных движений. Новая бюрократизация приводила к достаточно искусственной маргинализации всего сложного и неоднозначного. Допустим, я, как работник высшего образования, просто могу сказать о том, что происходит в университете. Я видел, как те мейнстримные движения, как для перестроечного времени, так и для 90-х годов, вытеснялись. Я со студенческих лет был почитателем таких фигур, как Аверинцев или Бибихин, и я увидел, как эти фигуры в двухтысячные годы были полностью вытеснены из какого-либо контекста обсуждения. Маргинализация этих фигур, маргинализация всех этих методологий произошла полностью. Понятно, что это пример очень частный, но и в массовой культуре я вижу те же процессы вытеснения всего неоднозначного и сложного на периферию и замену чем-то усредненным.

И.К.: Не уверена, что приведенный пример имеет отношение к стилю, но в целом, когда я сейчас думаю обо всем этом, мои мысли движутся примерно в ту же сторону. Я, наверное, продолжу говорить о массовой культуре – и здесь интересно посмотреть, как меняются контексты, в которых используется слово «стиль».

Готовясь к сегодняшней беседе (то есть, понятное дело, прогуглив ключевое слово), я сразу же познакомилась с игрой «Стильные девчонки»; она – едва ли не первое, что выдает поисковая система по соответствующему запросу. Это такое анимационное произведение, предлагающее «девчонкам» полностью реализовать себя в стиле Барби, – в той его отечественной вариации, которую пропагандируют Ксения Собчак или Оксана Робски. Игра, точнее, серия игр включает в себя (насколько я могла понять при поверхностном знакомстве с предметом) все области жизни, актуальные для этого стиля, всё, из чего в его рамках складывается реальность, – салон красоты, бутик, кафе, дискотека. Всё, что встречается на пути стильной девчонки, – от школьной влюбленности до удачного замужества. Идеальный мир – «маски, блески, бигуди». Утопия.

Вообще стиль – как он понимается в современной культуре – имеет самое непосредственное отношение к утопии. Собственно, именно этот разворот темы я имела в виду чуть раньше, говоря о стиле и совершенстве. Если утопия – конструирование мира, в котором все подчиняется нашим представлениям об осмысленности, уместности, хорошести, то существование внутри стиля – как раз и есть конструирование такого мира, полностью соответствующего образам желаемого и должного. Коллеги-социологи задаются вопросом о возможности утопии сегодня, о месте утопизации в сегодняшнем сознании. И мне думается, что стиль – и есть один из утвердительных ответов на этот вопрос.

Так вот, мир «Стильных девчонок» – герметичный, капсульный, утопически самодостаточный. Хорошо продуманный, гладкий, внутренне непроблематичный. Я так много говорю об этом мире, потому что именно с ним в массовых медиа преимущественно отождествляется понятие стиля. Можно вспомнить, что в начале 90-х стильными назывались совсем противоположные миры – миры андеграунда. А сейчас назвать их так будет, наверное, даже оскорблением. Потому что за последние несколько лет слово «стиль» заметно сместилось в область глянцевых беспроблемных образований, розоватых пузырей.

РЖ: А все проблематичное выглядит заведомо не стильным.

И.К.: Да, всё, что не умещается в беспроблемную схему. Причем гламурный стиль тотален: одна из серий «Стильных девчонок» называется «Бизнес-леди», другая – «Рок-звёзды». Как продемонстрировал уже опыт куклы Барби, через розовый фильтр могут быть увидены вообще все социальные площадки, даже те, которые, казалось бы, должны такому видению сопротивляться.

Впрочем, стилистические альтернативы гламуру ведь тоже существуют. В общем, пока это всё, конечно, весьма грубое приближение к ответу, который мы в нашей беседе ищем. Но за отправную точку его, наверное, можно принять.

РЖ: Святослав, а как бы Вы охарактеризовали, с чем связана маргинализация альтернативности победившим в нулевые годы официальным стилем? Каковы социальные и культурные механизмы очень последовательной, успешной маргинализации?

С.К.: Я могу говорить преимущественно о политике – и выскажу еще одно чисто гипотетическое соображение. Возможно, маргинализация альтернативных стилей связана с некоей идеей, возникшей в начале нулевых годов, – идея, она же слоган, она же миф и т.д. Это идея «эффективного менеджмента». Она состояла в том, что вот мы настрадались без эффективного, рационального менеджмента, что все у нас было как-то криво, косо и чудовищно иррационально, а теперь явилась плеяда эффективных менеджеров, которая обеспечит стране порядок и процветание. Вопрос о реальной эффективности этого менеджмента мы лучше оставим в стороне. Он, кстати, ставился многократно, в том числе высшими политическими лидерами, внезапно обнаруживавшими, что, например, половина распоряжений президента – то есть документов с грифом «рп» – просто не исполняется. Но это отдельная история. А сейчас интересно то, что экспансия этой идеи привела в том числе к стилевой стандартизации, к стандартизации, я бы сказал, человеческих и психофизиологических типов во властвующей элите. Давайте вспомним хотя бы губернаторский корпус 1990-х годов. Какое разнообразие лиц, манер, повадок – это же был просто атлас Ломброзо какой-то! И давайте сравним его с портретной галереей нынешних губернаторов, многих из которых визуально путают даже жители управляемых ими регионов. Люди примерно одного возраста, слегка лысеющие, в примерно одинаковых очках, с примерно одинаковым взглядом… похожим на взгляд кассового аппарата. Произошло зримое сужение стилистического разнообразия. Его же, наверное, можно назвать экспансией технократического стиля – в котором в самом по себе нет ничего особенно дурного, но который опять же, заметьте, совершенно не похож на брежневский. Портретная галерея, о которой я сейчас говорю, не имеет решительно ничего общего с портретной галереей, например, первых секретарей обкомов КПСС. То были, как мы помним… рыла. А сейчас мы видим все-таки скорее лица, хотя и очень друг на друга похожие. Возможно, именно эта мода на тотальную, бессмысленную и беспощадную рационализацию всего и вся (по большей части псевдорационализацию) сыграла некоторую роль. Может быть, так.

РЖ: Тогда у меня следующий вопрос. Собственно, как раз с рационализацией и технократизмом и тем смыслом слова "эффективность" в смысле немедленного достижения результатов, который был введен в начале двухтысячных годов, то есть, добиться результата любой ценой, по ту сторону добра и зла и так далее, все это достаточно понятно.

С.К.: Причем под результатом понимался чаще всего не результат как таковой, а упрощение и унификация как самоценные достижения.

РЖ: Да. Но вот интересно, почему господствующим стилем стал не стиль рациональной простоты, не чисто хайтэковский экологический стиль, а, скорее, стиль пародийно имперский. В общем, нулевые годы - это появление новых имперских амбиций в России, это попытка создания некоторого общего большого стиля, попытка, что называется, мыслить масштабно, сооружать нечто масштабное. Любое, что вводится в области культуры, искусства, все выглядит, как некий масштабный, титанический проект, которым нужно поразить всех. С чем связано такое противоречие между технократической прагматической установкой политической элиты и господствующем стилем дурной напыщенности, который мы столь часто встречаем?

С.К.: Про «имперское», наверное, вопрос ко мне, да? Но я на него отвечать не буду, потому что это уведет разговор слишком далеко в сторону. Я просто скажу, что ничего особенно имперского в довольно жалких поползновениях нулевых годов я не вижу. К империи в собственном и высоком смысле слова они отношения не имеют. Что касается масштабных культурных проектов… Опять же, чувство такое есть, что они как будто бы существуют. Но если обратиться к фактам, к эмпирике, то снова станет понятно, что это не так. Ну вот приведите пример реализованного «большого проекта»! Те проекты, которые позиционировались именно как масштабные, имеющие общенациональное значение, – они же так и остаются на стадии презентаций. Где, скажем, Мариинский театр? Там яма вместо театра.

РЖ: В двухтысячные годы эксцентричная стилистика Церетели стала господствующей.

С.К.: И она сама представляет собой целостный стиль. Хотя я, кстати, не могу не отметить, что несправедливо сваливать всю вину за «стилистику Церетели» только на Церетели. Есть замечательная история, она опубликована в посмертно изданной книге мемуарных записей А.М.Салмина «Шанский слон», так что ее вполне можно рассказывать. Он был свидетелем того, как Церетели возмущенно говорил про знаменитого медведя на Манежной площади: «Это – я придумал?! Да передо мной Лужков полчаса враскоряку прыгал, изображая этого медведя, да еще спрашивал, нельзя ли ему лапу на шарнире приделать». Но это так, к слову… А вообще самое интересное в нашем разговоре – это вопрос о том, откуда у нас берутся те ощущения, которые для определенного культурного круга вроде бы являются общими и самоочевидными. На самом деле не так ясно, откуда они берутся – во всяком случае, не впрямую из опыта. Ведь в те же нулевые годы появился «Красный Октябрь», например. Совершенно другое пространство, с множеством культурных проектов, «Стрелка» та же самая. Или «Винзавод». Или «Архстояние», оформившееся тогда же. То есть жизнь какая-то нормальная на самом деле идет, и вполне себе разнообразная. А вот никаких бесспорных триумфов «большого стиля» просто не было. Ну, «Москва-Сити» построили, и то только наполовину. Да и оно тоже никак не большой стиль. Это просто что-то большое, но не большой стиль.

РЖ: Почему такое впечатление?

С.К.: Вот этого-то я и не понимаю. Или, скажем, Сочи-2014 еще нет, а у нас уже полное ощущение, что есть. Причем невзирая на многими людьми высказываемые подозрения, что выльется это Сочи не столько в большой триумф, сколько в большой позор. Наверное, основную массу того, что нам кажется примерами победного шествия большого стиля, вообще надо дифференцировать по разным источникам, по разным генезисам. Тот же лужковский стиль, он же из девяностых, а не из нулевых. Он как начался в девяностые, так и продолжался и усугублялся, пока не достиг апогея, чтобы не сказать апофеоза. Причем исключительно в результате внутреннего саморазвития.

И.К.: У меня вот какая гипотеза возникла по ходу разговора. Возможно, то, что мы определяем в качестве имперского или псевдоимперского стиля, в качестве единого стиля, в качестве официального стиля и так далее – оно во многом складывается из разрушения стилей.

То есть многочисленные субъекты, которые коллективными, но, заметим, вряд ли согласованными усилиями произвели и продолжают производить то, что воспринимается как стиль, – эти субъекты руководствовались и руководствуются совершенно иными интенциями, никак не стилистическими. Скорее каждый из них пытается, следуя своим интересам, внести в те или другие стилистически решения мелкие поправки – где-то упростить, где-то удешевить, в чем-то сделать понятнее «нашим людям».

Для пояснения – даже не столько в качестве примера, сколько в качестве метафоры подобной стратегии – можно вспомнить судьбу любых пищевых продуктов, которые начинают производиться у нас по заимствованной рецептуре: чем больше налаживается процесс производства, тем больше отклонений от исходной технологии. И никак не в сторону улучшения, а в сторону экономии.

В каком-то смысле практика, всем нам знакомая по 80-м, до сих пор жива.

РЖ: Застойная экономика тоже была очень экономной в самых неожиданных случаях: все эти долгострои.

И.К.: И это уже на уровне культурной практики воспроизводится. Потому что люди не представляют, как можно действовать по-другому: зачем следовать строгим требованиям стиля, зачем соблюдать установленные стилем пропорции и нормы, если можно чуть-чуть урезать, чуть-чуть убавить, чуть-чуть недоложить, и будет почти то же самое.

Тут, конечно, прямая связь с тем, о чем я говорила в начале нашей беседы, – с невозможностью стиля в позднесоветское время, в эпоху изоляционизма, потому что постоянно приходилось создавать и пересоздавать «почти то же самое», «почти такое же». И то, что сейчас распознается и узнается как некий стиль, во многом сделано именно по этой формуле «почти такое же». В основе, как правило, оказываются заимствованные модели, которые после многочисленных подмен и подстановок выглядят «почти» аутентично.

С.К.: Вот именно! Мне кажется, мы сейчас что-то такое очень важное нащупали. Вот это чувство недоделанности, несовершенства, неправильности… да, собственно, всего. И страна какая-то недовеликая, и экономика какая-то недоцветущая, и даже партия, претендующая называться ведущей, или там партией власти, или доминантной партией, тоже какая-то недопартия недовласти. «Почти партия» «почти власти». Еще раз немного отвлекусь – пример просто напрашивается, раз уж мы с вами разговариваем, гуляя не где-нибудь, а в Банном переулке. В общении с моими студентами регулярно возникает вопрос об идентификации нынешней российской партийной системы. Собственно, я его им и задаю. Ну и, конечно, – хорошие ведь студенты! – они сразу выпаливают: как же, ясное дело, Джованни Сартори, Мексика, Япония… Либо все еще предоминантная система, либо уже гегемонистская – вариантов, собственно, только два. Тогда я спрашиваю: дамы и господа, скажите, пожалуйста, где в Москве находится штаб-квартира партии «Единая Россия»? И тишина… дальше я объясняю, что если бы это была хотя бы предоминантная партия, не говоря уже о партии-гегемоне, то вы, студенты-политологи, уж точно знали бы, где находится ее центр, то есть место принятия решений, да и основная масса населения – тоже… А если это не то что среднему, а и не всякому информированному человеку известно, то, значит, и с партией что-то не то. Вот примерно так у нас дело обстоит и со всем остальным. И, может, отсюда и возникает то хорошо знакомое чувство противности, которое преследовало нас в годы личностного конфигурирования нашего поколения, то есть в позднесоветскую эпоху? Тогда ведь тоже мы хорошо понимали, что все вокруг какое-то неправильное, недоделанное, грязноватое, неисправное, плохо функционирующее – и нутром чуяли, что может и должно быть по-другому… Это ощущение само по себе, наверное, не так уж жестко связано с, условно говоря, тоталитаризмом, но оно намертво запечатлено в нас на уровне тактильного восприятия реальности. Если помните, одна из таких странных вещей, которую мы вдруг осознали на рубеже восьмидесятых и девяностых, – когда мы прочли Оруэлла и обнаружили, что он совершенно точно предсказал, как будут выглядеть сигареты того времени. Что их нельзя будет держать вертикально – табак высыпается. И Уинстон тоже ведь откуда-то знал, что может быть и не так, что в пределе, в идеале, в утопии все окружающие реалии должны быть другими. Конечно, с сигаретами сейчас все в порядке. Однако стиль нынешнего режима… даже не самого режима, а просто всей этой политии, всей этой социальности, в которой мы сейчас находимся, вызывает сходное чувство: что-то не то, что-то недоделано, недокручено, недокрашено.

И.К.: И подменено.

С.К.: И подменено, да, прежде всего. Подсовывают какую-то подделку, именно что удешевленную реплику, и пытаются выдать ее за оригинал. Или даже доказать, что она еще и получше оригинала будет.

РЖ: Тут как раз встает вопрос: собственно, кто референтная группа этого стиля, стиля подделок, манипуляции и так далее? Я тоже по общению со студентами замечаю, что этот стиль у них не вызывает аналитического отношения. Притом, что их знания о том, что существуют другие стили, гораздо больше, чем было у нас. Потому что они многие уже ездили за границу и знают о том, что существуют другие стилистические стратегии. Но я вижу, что этот стиль либо принимается ими как должное, либо вызывает отторжение, но тотальное, «всё в России плохо». Так вот, кто является референтной группой нынешнего стиля? Кто потребляет этот стиль?

С.К.: Конечно, сразу же хочется ответить, что референтная группа – это аудитория федеральных телеканалов. Хотя это не ответ. Потому что у меня сильное подозрение, что люди, делающие федеральные телеканалы, апеллируют не к реальной аудитории, а к ее виртуальному образу, существующему исключительно в их же сознании. То есть разговаривают с собственными демонами. Другой возможный вариант – собственно, не совсем другой, он вытекает из вышесказанного, – референтной группой этого стиля являются его производители. Они произвели нечто, посмотрели на дело рук своих и испытали удовлетворение – сойдет! А поскольку действительно все время сходит, поскольку никто, кроме отдельных маргиналов, не бунтует и не возмущается, да и те не столько бунтуют, сколько уходят еще глубже во всякий эскапизм, то можно смело продолжать в том же духе и дальше все это накручивать. Однако боюсь, что эти ответы слишком просты и потому неудовлетворительны. Что касается студентов… Знаете, я тоже много общаюсь со студентами – и вижу, что это прежде всего очень неоднородная среда. Так же, впрочем, как и любое другое «поколение», которое есть весьма условная фигура речи (хотя про «поколения» – это к Ирине, конечно). Да, есть люди, которых эта стилистика полностью устраивает. Есть те, которые ее просто не замечают. А есть люди, которых от нее тошнит с еще большей силой, чем, например, нас. Потому что я, например, не позволяю себе забывать о том, насколько все-таки отличаются нынешние условия нашей жизни, и нынешний режим в том числе, от позднесоветского. Некоторые молодые люди, не хлебавшие того говна, не отдают себе отчет в этой разнице и потому проводят гораздо более сильные параллели, чем это делал бы я. Другие, впрочем, вполне способны и к более взвешенному аналитическому отношению.

РЖ: Тогда последний вопрос: каков, вкратце, портрет производителя и портрет потребителя этого стиля.

И.К.: Тут в самом деле не может быть обобщенного портрета (или даже нескольких обобщенных портретов) ни тех, ни других, раз уж мы решили, что имеем дело не с единым стилем, а, скорее, со своего рода анти-стилем, с множественными попытками слегка погрешить против стилистических законов. Повторюсь – в данном случае много субъектов действия и они преследуют очень разные интересы. Но при этом практика воспроизводится одна и та же.

Я лучше отвечу на Ваш предыдущий вопрос – почему эта самая практика, которую мы условно договорились называть изоляционистской, находит своих потребителей сейчас, когда вроде бы персональная информированность о многообразии стилей должна быть существенно выше, чем в позднесоветское время, и все эти стили гораздо более доступны.

Если говорить только о тех, кого положение дел полностью устраивает, то здесь необходимо учитывать, что изоляционизм, конечно, не заканчивается с открытием границ. Мой любимый пример – сцена, свидетелями которой мы со Святославом стали несколько лет назад в Риме. Представьте себе солнечное, довольно жаркое, но не тяжелое утро, пьяцца Навона, небольшой ресторанчик, на террасе которого разнополая компания наших соотечественников с явственным вызовом мрачно надирается водкой, причем подбадривая себя заунывным пением чего-то хрестоматийного, вроде шумящего камыша и гнущихся деревьев. Меньше всего мне хочется иронизировать по этому поводу – по-моему, эпизод вполне трагический. Зачем этим людям понадобился настолько карикатурный Russian style, какую функцию он тут выполняет? Совершенно очевидно – функцию границы, отсутствующего железного занавеса, ширмы, позволяющей укрыться от незнакомого мира и его непереносимой красоты, или даже от множества незнакомых миров со многими возможностями.

Но есть и еще один момент, я бы его связала со словом «пошлость». Если продолжать анализировать собственные ощущения, то, мне кажется, «пошлый» – одно из готовых сорваться с языка определений стиля, или анти-стиля, о котором мы говорим. А что такое пошлость? Это ведь, по сути, креативность, из которой вынуты всякие смысловые основания. Пошляк, как правило, очень креативен, очень деятелен и склонен в этой деятельности подражать «высоким» образцам, в то же время слабо понимая их смысл и поэтому последовательно превращая их в изобретательную бессмыслицу на грани абсурда. Скажем, (раз уж я начала приводить большей частью гастрономические примеры), торт в виде сказочного замка демонстрирует понимание того, что смысл волшебной сказки и смысл крема-безе-цукатов чрезвычайно близки друг другу; а вот салат «Оливье» в виде сказочного замка или куриные окорочка, украшенные дедушкиными военными орденами, свидетельствуют о полной дезориентации своих создателей, явно утративших способность различать смысловые основания и кулинарии, и исторической памяти.

И не исключено, что значительная часть вещей, о которых шла речь в нашем разговоре, связана с тем, что стиль сегодня может являться областью креатива, но он при этом почти не является областью смысла, почти не воспроизводится и не воспринимается в этом качестве. Отсюда все наблюдаемые несоответствия между стратегиями и стилем, избираемым для их осуществления. Отсюда же – готовность и «производителей», и «потребителей» стиля легко пожертвовать какими-то его элементами в пользу ценностей, которые кажутся более актуальными или более материальными. Иными словами, проблема, как всегда, в смыслонаделении.

Беседовал Александр Марков

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67