Национализм Константина Леонтьева

От редакции. 25 января 2011 года исполняется 180 лет со дня рождения русского философа Константина Николаевича Леонтьева (1831-1891). Своими соображениями о значимости философа для сегодняшнего дня с «Русским журналом» поделился Алексей Козырев, главный редактор журнала «Сократ», доцент философского факультета МГУ.

* * *

Идеи всякого умного человека актуальны всегда. Я бы даже сказал, что сегодня актуальнее сам Константин Леонтьев как личность. Он не был человеком возрожденческого типа – это слово больше подходит к Флоренскому – он был человеком Средневековья. И когда Соловьев в 1891 году ополчился на «средневековое миросозерцание», то Леонтьев говорил, что это средневековое миросозерцание еще, может быть, нам на что-нибудь и сгодится, так что не будем его так уж быстро списывать со счетов…

Но Леонтьев был одновременно и человеком модерна, не случайно модерн так много апеллировал к Средневековью и средневековой истории. В нём удивительным образом сочетался артист, богослов, писатель, политический философ, человек власти, готовый служить Отечеству на посту консула и сотрудничать с самыми высокими чинами в Министерстве иностранных дел, диссидент, который эту же власть критикует и даже предпринимает достаточно решительный шаг, уходя с должности консула. Он ушел, так как не был согласен с министром по важным принципам балканской политики, он не был согласен с официальной линией российского Двора. Его уход был жестом политического протеста.

Вскоре после этого он становится послушником, пытается найти себя в стенах Церкви, у монастырских стен. Перед нами сочетание, казалось бы, самых парадоксальных и противоречивых сторон в человеке, которые, тем не менее, объединяются неким повышенным градусом личности, повышенным личностным темпераментом вовлеченности. Это настоящий человек модерна.

Мне кажется, что этот тип актуален для нас сейчас как никогда. Леонтьев – это фигура, находящаяся на разломе, это человек, чувствующий стремительно приближающееся потрясение общественного бытия.

Надо сказать, что Константин Леонтьев был одним из немногих людей, предшествовавших Серебряному веку, кто мог потом, лет двадцать-тридцать спустя, действительно претендовать на то, что его пророчества, его предсказания оправдались. Как напишет протоиерей Сергий Булгаков в 1924-м году, только Леонтьев, ну, может быть, еще и Владимир Соловьев, небезответны перед случившимся, что вызывает «насмешку горькую обманутого сына над обманувшимся отцом».

Леонтьев никогда не был националистом в смысле «почвы» и «крови». Его национализм всегда был политический, а не «культурный», он это подчеркивал и вступал в самые острые споры с Петром Астафьевым и поздними славянофилами. Для него национализм – это государственный, политический национализм, это защита и охранение той политической формы, в рамках которой существует и русское государство, и русская культура. На то время такой политической формой был византизм, и Леонтьев был патриотом, приверженцем, певцом византизма как некоей действительно сложного принципа церковно-государственного устройства. И он критиковал эту машину за то, что она недостаточно отвечает тем же принципам византизма, допустим, тому же принципу симфонии Церкви и государства, где Церковь должна быть значительно независимее и свободнее, чем та синодальная Церковь, которая имела место во времена Александра Третьего.

Националисты в том смысле, в котором мы употребляем это слово сегодня, никогда не были любителями, сторонниками и воздыхателями Константина Леонтьева. Я помню, что в начале 90-х годов, в журнале «Москва» Леонтьева упрекали в том, что он тайный папист, потому что он признавался в письме Иосифу Фуделю, что не имеет ничего против средневековой Европы и даже готов Папе Льву XIII туфлю поцеловать. Критикуя эгалитарный процесс, он критиковал ту Европу, которая отступила от своих традиционных корней и блекла в однообразии и секуляризме. А средневековая Европа, Европа на христианской почве была ему бесконечно близка и дорога.

На мой взгляд, Леонтьев в гораздо большей степени по своим истокам и параллелям европейский, чем русский мыслитель. Тот как будто бы православный ренессанс, который мы видим в творчестве Леонтьева, напоминает французских «проклятых поэтов», Гюисманса, напоминает Леона Блуа, когда человек, художник, писатель вдруг в опостылевшем ему быте, буржуазной пошлости, повседневности бюргерства обнаруживает романтику религиозной традиции, становится апокалиптиком, эсхатологом, «паломником к Абсолюту», как называл себя Леон Блуа. И вот эта поразительная похожесть Леонтьева на представителей такой контркультурной интеллигенции Запада говорит нам о том, что Леонтьев является выразителем некоей общемировой тенденции. Он называет себя «одиноким мыслителем», но это буквальная калька с самохарактеристики Эдуарда фон Гартмана, представителя традиции европейского пессимизма.

Национализм Леонтьева совершенно политический. Он много критикует славян и иногда допускает некие публицистические перехлесты, но именно потому, что понимает – на славянском братстве, на голосе крови и общности языка далеко не уедешь. В этом отношении Леонтьев – радикально другой мыслитель, чем Данилевский.

Данилевскому казалось, что родоплеменное единство славян может стать залогом некоей новой политической реальности. Леонтьев показывает, что, собственно, мы никогда не строили наше государство на принципах какой-то славянской культуры. Даже дистанцируясь от Византии, мы строили государственность на тех идеях и представлениях о власти, об отношениях Церкви и власти, которые были в византийской культуре.

Другой вопрос – должны ли мы сегодня с придыханием говорить о византизме, о византийской имперскости, должны ли мы вообще с придыханием говорить о Константине Леонтьеве как о единственном, кто нас спасет. Это другой вопрос. Но то, что Леонтьев не имеет никакого отношения к национализму в его этническом или, как Соловьев говорил, зоологическом измерении, это совершенно так. И вообще Леонтьев удивительным образом стал любимым писателем для тех людей, которые совершенно не мыслили себя в качестве идеологов или авторов каких-то политических проектов.

Самая близкая к Леонтьеву фигура – это Сергей Николаевич Дурылин, тайный священник, искусствовед, занимавшийся Малым театром и писавший до революции о граде Китеже, который на свои деньги уже при советской власти после революции покупает архив Константина Леонтьева у его племянницы Марии Владимировны, который становится издателем и душеприказчиком Леонтьева.

Правда, ему удается издать только «Мою литературную судьбу», но он влюбляется в душу Леонтьева, в его неповторимый стиль, в его психологическую яркость. И очень интересно, что тот же Андрей Белый говорит в своей мемуарной трилогии, что, дескать, все мы в начале века были либералами, сторонниками Милюкова, но при этом Милюкова не читали, а читали Константина Леонтьева. Я помню себя начала девяностых годов, когда мы увлекались Константином Леонтьевым и находили в нем какую-ту альтернативу той культуры повседневности, которая была разлита вокруг нас.

Это неизбывный аристократизм, который выделяет, допустим, Герцена по сравнению с Белинским и тем паче с Чернышевским, то есть наличие внятного эстетического критерия, который не позволяет опускаться ниже определенной планки, не позволяет принимать к себе и в свою душу духовных плебеев. Именно это качество прозы Леонтьева делает его одним из необычно высоких по своему духовному потенциалу и духовному заряду писателей, независимо от того, какие идеи и в каком историко-политическом контексте он их развивает.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67