"Допечатный" Сологуб

Сологуб Ф. Полное собрание стихотворений и поэм. В 3 тт. Т. I: Стихотворения и поэмы 1877 – 1892 / Издание подготовила М.М. Павлова. – СПб.: Наука, 2012. – 1206 с., ил. – (серия: «Литературные памятники»).
Как много снегу намело!

Домов не видно за буграми.

Зато от снега здесь светло,

А осенью темно, как в яме.


Тоска и слякоть, хоть завыть, -

Недаром Вытегрой зовется, -

Иль в карты дуться, водку пить,

Коль грош в кармане заведется.

На набережной от всего

Треской несвежей душно пахнет.

Весной и летом – ничего,

Хоть вся природа словно чахнет.


Но все ж земля, трава, река…

Я – питерец, люблю я Север.

Дорога всякая легка,

Милы мне василек и клевер.
(12 декабря 1891)

Мы медленно собираем воедино прошлое русской культуры – с сомнением думая о том, является ли оно «нашим», и если да, то в какой степени. Только оглядываясь на то, сколько усилий сделано и делается, чтобы ввести в круг наших знаний тексты русской культуры XIX – начала XX века, эмигрантского периода и того, что происходило под слоем «официальной культуры»[1], до конца осознаешь степень пережитого «культурного разрыва». Можно долго и аргументированно рассуждать, что всякая, например, «национальная культура» - это конструкт, причем конкретная его версия («сборка») довольно недавнего происхождения, но как правило эти версии предполагают довольно свободного места для «других» персонажей, они меняются достаточно медленно, чтобы – для не особенно внимательного зрителя – возникала иллюзия единства за счет непрерывной континуальности.

Реальная плотность культуры – это наличие массы разных «маргинальных версий», «частных интересов» и т.п., существующих на обочине сложившегося на данный момент «большого канона», и тем самым придающих ему, кстати говоря, устойчивость – способность меняться через подключение этих самых «версий», поскольку они стремятся войти в него, учитывают его наличие – и тем самым оказываются «пригодны к использованию» по мере надобности. Впрочем, сомневаюсь, насколько подобное «технологизированное» описание в данном случае уместно – при всей большей привычности последнего, «органические» метафоры оказываются в такого рода ситуациях более уместными, говоря о «врастании», «прививках» или даже «мутациях». Дело не столько в том, какой набор метафор ближе к передачи ситуации, сколько в общей характеристике: наличие многослойности и разных иерархий в культуре и в культурной памяти, которые накладываются друг на друга, но редко оказываются единственными – преобладающая версия делает альтернативы до поры до времени малозаметными, но они сохраняются и развиваются, в том числе, реагируя на изменения в других версиях.

«Советский» разрыв в этом плане катастрофичен не столько теми версиями культурной истории, которые он последовательно утверждал (или принимал, перенимая из других источников, подвергая соответствующей редактуре), сколько в почти полном уничтожении иных версий. Ведь «прежний мир» хранился преемственностью – преемственностью биографической, семейных и дружеских связей, частных архивов, переплетением интереса личного, близкого к собирательству, и семейной памяти с интересом научным или литературным. «Новые элиты», сколь бы быстро они не воспринимали культурный багаж, оставленный их предшественниками, оставались новыми в том отношении, что это было не их прошлое. Отсюда, помимо прочего, и «обеднение» - ведь самозваный наследник наследует то, что видимо: воспринималась преимущественно та часть, которая извне носила пометку принадлежности к канону высокой культуры, малое же, побочное не столько отвергалось, сколько оказывалось за пределами внимания, а механизмы сохранения не срабатывали именно потому, что обрывалась естественная преемственность – тех, кто удерживает «неканонические» версии, внимание к оказавшемуся на периферии потому, что оно имеет свою, автономную для удерживающего ценность.

Собирание прошлого в этой ситуации превращается в своеобразную «революцию наоборот» - в большем или меньшем масштабе, но практикующее не «припоминание» наличествующего (и смутно различаемого периферийным зрением), а «открытие»: новые имена, едва ли не новые культурные эпохи оказываются некогда бывшими – и затем как бы сгинувшими начисто: и только последующая, идущая за «открытием» рефлексия обнаруживает следы памятования в позднейших эпохах – ранее почти неразличимые, они прочитываются как отсылки, смутные припоминания, которые были актами скорее внутренней речи, чем речи, рассчитывающей на то, чтобы быть услышанным кем-то вовне. История культуры пытается собраться наконец в некую длительность, обрести нормальное существование – не «открытия», а наличия, в котором прошлое не грозит обернуться чем-то непредсказуемым, а скорее прорастать смыслами – уже наличествующими, переплетающимися, ветвящимися.

Так, вышедший в серии «Литературные памятники» первый том полного собрания стихотворений и поэм Федора Сологуба практически впервые дает доступное не только для узких специалистов цельное представление о «допечатном» Сологубе. Известный в первую очередь своей прозой, сам он себя преимущественно определял как поэта – и если последующее читательское восприятие противоречит этому, то отнюдь не всегда справедливо: как поэта его высоко ценили и ровесники, и младшие современники, сам же он, нередко эпатируя читателя содержанием своих как поэтических, так и прозаических произведений, в первую очередь был мастером стиха, в отличие от Брюсова, например, не афишируя свое новаторство: как писал М.Л. Гаспаров, свою технику он «любил не подчеркивать, а скрывать».

В собранных в вышедшем томе произведениях – практически неизвестный Федор Сологуб, точнее, Федор Кузьмич Тетерников, поскольку псевдоним «Сологуб» появится лишь в 1893 г.: им будет подписано вышедшее в апрельском номере «Северного Вестника» стихотворение «Творчество» - члены редакции журнала, Н. Минский и А. Волынский справедливо посчитали, что прозаическая фамилия «Тетерников» не подобает поэту, тогда как «Сологуб», лишившись одной «л», звучит аристократической фамилией (с некоторым, впрочем, снижением – выбрасыванием части фамилии, напр., нарекались незаконнорожденные дети знатных отцов). Иными словами, это «Сологуб» до «Сологуба» - и в этом огромная ценность и интерес публикации, поскольку в своем зрелом творчестве он оставался практически неизменен: несмотря на всю естественную склонность литературоведов прослеживать «эволюцию автора», в случае Сологуба такой «естественный» ход не срабатывает – и многолетняя исследовательница творчества Сологуба, М.М. Павлова, подготовившая данный том собрания, соглашается с известным отзывом В.Ф. Ходасевича (1928): «поэзия Сологуба мне кажется едва ли не исключительным случаем, когда проследить эволюцию формы почти невозможно. По-видимому, она почти отсутствует. <…> В сущности, уже с начала девяностых годов Сологуб является во всеоружии. Он сразу “нашел себя”, сразу очертил круг свой и не выходил из него. С годами ему только легче и лучше удавалось то, что с самого начала сделалось сущностью его стиля. Раствор крепчал, насыщался, но по химическому составу оставался неизменным». Тем больший интерес представляют его ранние произведения – поскольку они отражают самый процесс складывания «его стиля», сохранившись, благодаря уникальной архивной бережливости Федора Кузьмича, его стремления оставлять и удерживать все, им написанное – фиксируя с известной, многократно обыгранной канцелярской обстоятельностью (включая погодные ведомости написанных им стихов, иногда даже с обозначением количества строк).

Только основной корпус стихотворений и поэм, опубликованный в данном томе, составляет 719 произведений – не считая других редакций и вариантов – обнимая период с 1877 по 1892 г., внимательно и бережно откомментированных. Но данное издание – огромная ценность не только для поклонников «зрелой» поэзии Сологуба, но и для любого, интересующегося русской провинциальной культурой 1880-х гг.: работая педагогом после окончания Петербургского Учительского института, Тетерников жил сначала в Крестцах, затем в Великих Луках и в Вытерге, скованный не только местом жительства – в отличие от многих других представителей русского символизма, он выбился из низов, с трудом завоевав доступ к высокой культуре, не зная иностранных языков – его поэзия вырастала из Некрасова (которой был для него важнейшим поэтом – и подражания которому, как прямые, так и скрытые в изобилии представлены в данном томе), из духовных стихов, стихов на случай, поэтических откликов на газетные новости и т.п. Разумеется, это провинциальный мир, очень своеобразно преломившийся в таком необычном (в том числе за счет своей «пугающей обычности») человеке, как Сологуб – но ведь большая часть его последующего творчества это вновь и вновь возвращение к русской пугающей провинциальной жизни, ее «тихому омуту», литературное возвращение уже из Петербурга – тогда как в ранней поэзии провинция оказывается единственной средой обитания, с иногда странным преломлением «новостей из большого мира», формируя поэтику преломлений и бесконечных цитат, выворачивающихся непреднамеренными в исходном тексте смыслами.


Примечания:

[1] Точнее, «официальных проявлений официальной культуры», поскольку она в свою очередь имеет свою, до сих пор лишь фрагментарно и вряд ли особенно точно написанную «неофициальную историю», по мере создания которой одновременно все отчетливее выясняется, что не получается зачастую делить ее на «официальную» и «неофициальную» культуру, которые предстают скорее разными «регистрами» единого: с одними и теми же персонажами, с едиными событиями, получающими разноязыкие отзвуки на разных «этажах».

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67