За несколько миль до Тинтерского аббатства

Пять книг на неделю

Семен Бобров. Рассвет полночи. Херсонида. В 2 томах. - М.: Наука, 2008. - 656 с. + 624 с.

Семен Бобров (1763-1810) прозвучал в начале XIX века довольно громко, но потом потух - литература пошла по другому руслу. Меж тем полуночный Пиндар, как его называли, не уступающий в высокой оде Ломоносову и Державину, - поэт, несомненно, гениальный, своевольный, необузданный, презирающий положенную меру и всякий предел гармонического стиха, в своей неуклюжести и шершавой архаике полный такой красоты и мощи, что впору потягаться и с самыми изощренными авангардистами двадцатого века. Писать высоким штилем, заметим с некоторым парадоксалистским смущением, вообще нельзя (если ты настоящий высокий пиит), потому что люди, подобные гениальному Боброву, не выбирают высокого штиля (это реальность, которую нельзя выбрать), а им себе соответствуют.

Пыльная безвкусица, благословляющая картины чудовищные и мысли очень странные, над которыми иронизировали его современники и обличали карамзинисты (для них он оставался сумбуротворцем, тяжелым и бессмысленным), оборачивается высочайшей поэзией и вкусом самым отборным. Бобров сейчас идет на ура. С этим согласится всякий, кто непредубежденно и благодарственно возьмет в руки его творения. Это не мертвая буква и немой памятник, а живой элемент и законное наследство. Правда, поклонники были и тогда. Им восхищался Державин. Отважного героя весьма признавали Крылов и Кюхельбекер. Но прославившийся в 1800-е годы, он был уже забыт десятилетие спустя. Забыт и читающей публикой, и историками литературы. От полного забвения его спасали, пожалуй, только эпиграммы Вяземского и Батюшкова.

Вспомнили о бедном одописце только в XX веке. И как справедливо замечает в своей обширнейшей завершающей второй том статье В.Л.Коровин "Поэзия С.С.Боброва и русская литература в конце XVIII - начале XIX в.", поэзия Боброва, проникнутая духом эксперимента, во многом оказалась параллельна модернистским опытам.

Коровин отлично потрудился. Но чтоб не загордиться (а то, говорят, он уж близок к тому), надо свои штудии сообразовывать не с Берковым или Гуковским (спасибо им, конечно, но пора и честь знать), а, к примеру, с тем, как Бланшо анализирует новейшую поэзию. Тогда и параллели будут оправданы, и гордость по заслугам.

P.S. Одно маленькое большое пожелание. Пора "Литературным памятникам" издать "Путешествие по разным провинциям Российского государства" П.-С.Палласа, вышедшее вначале в трех томах на немецком (СПб., 1771-1776), а затем и на русском языке, столь важное для русской литературы, от Боброва до Мандельштама. Это не только естественнонаучный трактат, но и гениальный литературный текст. Тот же Гоголь не жалел времени и сил, страницами выписывая великолепные описания немца. Бобров тоже огромными фрагментами перелагает в стихах этот фантастический труд.

Итак, даешь Палласа!

Поэты "Озерной школы" / Сост. Л.И.Володарской. - СПб.: Наука, 2008. - 606 с.

Книжка появилась в аскетичной "Библиотеке зарубежного поэта", основанной в 2005 году, в которой вышли "Проклятые поэты" и "Поэты английского возрождения", "Поэты немецкого литературного кабаре", "Поэзия испанского барокко". Этой достойной серии надо бы участить пульс, уж больно редко следуют книжные удары, и чуть потушить цены, потому как 400-500 магазинных рубликов за один том - чересчур для тощего интеллигентского кармана (как-то не думается, что серия, выходящая тиражом две тысячи экземпляров, рассчитана на хваткий средний класс и шумный подарочный оборот).

В шотландской "Озерной школе", всплеснувшейся и блеснувшей на переломе XVIII и XIX столетий, поэтов (и отменных) было куда больше, но в России хорошо известны только три - Вордсворт, Кольридж и Саути. Первым из тройки, благодаря переводам Жуковского, стал известен Роберт Саути. Дальше пошло-поехало. И от Пушкина до корифеев Серебряного века авторитет и лирическая суггестивность английских поэтов только росла.

Тесная дружба Уильяма Вордсворта и Сэмюэля Тэйлора Кольриджа, впоследствии сменившаяся охлаждением, успела составить целую эпоху в истории английской поэзии. Памятником этой завидной дружбы стал знаменитый совместный сборник "Лирические баллады" (1798), который был задуман и создан в 1797-1798 гг. в живописной глуши Сомерсетшира, где молодые поэты жили по соседству, вместе гуляли, живо разговаривали и даже пытались на лоне живописной природы дуэтом писать стихи. Озерная школа явилась протестом против псевдоклассицизма XVIII века, с его риторической напыщенностью, и возникала под влиянием немецких романтиков. Вордсворт и его друзья, бывшие в молодости горячими приверженцами Французской революции, делаются в лесах и озерной глуши строгими тори, недолюбливающими критического отношения к существующему государственному строю.

К сожалению, известная переводчица Людмила Володарская выступила на сей раз как составитель и пропедевтик лейкистской темы. Жаль. Ее переводы только украсили бы том.

Александр Флакер. Живописная литература и литературная живопись. - М.: Три квадрата, 2008. - 432 с. - 40 с. илл.

Александр Флакер - крупнейший европейский славист, профессор Загребского университета, автор многочисленных работ по русскому авангарду. Бесспорный пионер. Надо отдать должное - он занимался началом XX века, когда казалось, что в большевистской России заняться этим серьезно никогда не светит. И из-за занавеса слово людей, подобных Флакеру, виделось настоящим откровением. В "Russian Literature" и "Wiener Slawistischer Almanach" эти тексты были чрезвычайно соблазнительны. Тогда и с камня лыко драли. А мы, как Раймонд Люлий, который, по легенде, был настолько поражен красотой одной незнакомой дамы, что, забыв всякое приличие, не сходя с лошади, как завороженный, последовал за нею в собор. Но времена изменились. Сейчас забугорные статьи, собранные в отдельный том и изданные в России, не только теряют свой вероучительный и первопроходческий смысл, но и элементарную осмысленность. Они кажутся плоскими и ненужными. Как будто сидишь под тенистой ивою при потоках вод, журчащих ласково, и умно, и красиво, но так... необязательно. По крайней мере, на пустой желудок. В заметке "От составителя", написанной от лица Наталии Злыдневой, такой залп неумеренных похвал, что даже неловко становится. Видит бог, в большинстве статей просто нельзя ухватить предмета! Непонятно - о чем речь. Тематически все ясно, но остальное - из-за угла, из кривого дула.

Четыре части: "Начало века", "Авангард", "Словесное и изобразительное", давшее название всей книге, и "Хорватское видение". Не беремся судить о последней части, но русская слаба и жалостлива.

Художнически - отличное издание. Как и все, что делают "Три квадрата".

Борис Кац. Одиннадцать вопросов к Пушкину: маленькие гипотезы с эпиграфом на месте послесловия. - СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2008. - 160 с.

В этой маленькой и изящно изданной книжице действительно одиннадцать вопросов и эпиграф на месте послесловия. Что станут делать герои пушкинской "Метели" на следующий день после того, как Бурмин упал к ногам Марьи Гавриловны? Почему в число волшебных карт, которые старая графиня назвала Германну, вошел туз? Какую мелодию играет слепой скрипач в трактире маленькой трагедии "Моцарте и Сальери"? Где именно похоронили героя "Медного всадника" и благородно ли вел себя разбойник Дубровский? И так далее.

Умно и дельно, как и все, что делает Борис Кац.

И все же несколько уточнений.

Жанр всей книги, пожалуй, можно обозначить как комментарии. Медленное вдумчивое чтение. Миниатюризм. Доскональность. Вкус и герменевтичекое внимание к деталям. И поскольку Кац музыковед, музыкальная тема у Пушкина - его конек.

Но есть и некоторые странности. Как будто боясь, что к нему не отнесутся серьезно, Кац сочиняет целый остров Пасхи оберегов и зал своей славы на месте предисловия: в пушкинистику его привел сам М.П.Алексеев (единственную просьбу которого он, как выясняется, так и не выполнил), благословил Е.Г.Эткинд, помогали Александр Осповат с Верой Мильчиной, спасибо Ронену с Тименчиком, а читал он все это на лекциях и так - в Москве, Тарту, Иерусалиме, Лос-Анжелесе...

Вопросы к пушкинским текстам, если когда-то в начале работы (а сам Кац настаивает - многолетней) и были вопросами, давно превратились в ответы, причем весьма определенные (гипотеза - понятийная дань академической риторике). А жаль. Текст лишается обаяния, метод - необходимого воздуха.

И еще. Кац априори исходит из того, что "текстов без источников не существует, по крайней мере у Пушкина" (с.83). Это очень сильное и спорное утверждение. Как если бы нашелся смельчак, утверждающий, что Пушкин всегда отсылает к тому, что Пушкиным не является. В итоге текст не имеет ни силы, ни возможности жить своей жизнью и обосновывать сам себя. Конечно, Кац не будет спорить с тем, что Пушкин велик и любой текст классика - непревзойденный образец и сияющий пик оригинальности, но на деле эта чистая красота всегда омрачена (а по мнению людей, помешанных на межтекстовой реальности, - возвышена и освящена) отсылкой к другому тексту, обоснованию в претексте и т.д. Наивный прототипический натурализм и самая изнурительная, до дрожи в коленках, интертекстуальность - результаты такого наивного подхода (наивность здесь не оценка, а методологический диагноз).

Ну имеет пушкинский "Моцарт и Сальери" отношение к "Полигимнии" Мармонтеля, ну и что? Теперь, прочитав "Одиннадцать вопросов к Пушкину", мы доподлинно можем сказать, что у Пушкина не то, что у Мармонтеля! Да мало ли по отношению к чему еще "не то"! А в "Метели", которую Кац прочитал дай бог каждому, он в конце концов твердо уяснил (и нам велит), что повесть абсолютно неправдоподобна и сравнивать ее с внеположенной и не имеющей к ней никакого отношения исторической материей никак нельзя. Приехали! Однажды некто, следивший за работой Коро в лесу, раздраженно спросил его: "Но откуда, сударь, вы взяли это красивое дерево, которое здесь поместили?" Художник вынул изо рта трубку и, не оборачиваясь, показал мундштуком на дуб у себя за спиной. Так и у Пушкина.

По сути, Пушкина комментировать... невозможно. Потому что привычный комментарий мгновенно перерастает в текст интерпретации. Разве не с этого надо было начинать? От Александра Осповата автор перенял комментаторскую ступку, а от Омри Ронена - интертекстуальный пестик. Ах, кабы сыскать какого-нибудь хозяйственного и упорного имманентиста, который выучил бы анализу без всякого редукционизма! Ведь не толочь надо, а алхимически и тонко разделять начала!

И тем не менее это отличная книжка.

Уверена, я просто завидую.

А.В.Успенская. Античность и русская литература: мотивы, образы, идеи. - СПб.: Изд-во СПбГУП, 2008. - 292 с. (Новое в гуманитарных науках; вып.30.)

За то, что это тридцатым выпуском новая мысль в гуманитарной сфере, мы не поручимся. Как явствует из названия, объекта два - античность и русская литература. Со способом их сравнения такой ясности уже нет. Появляются странные кучкообразные "мотивы, образы, идеи". Набрав их в свое название и пользуясь более ритмической привлекательностью строки и самым общим концептуальным впечатлением, автор развязывает себе руки: все, что так или иначе завязывается в разговоре об античке, бог милостив, идет в дело. Что это? Да мотив, а если не мотив, то идея. А если не идея, то - что зря голову ломать! - тогда вернейший образ... А образ чего? А античности во всемирно отзывчивой русской литературе. И так далее. По кругу. Работает безотказно.

Вообще, с античной темой сложилась странная ситуация... Язык как-то не поворачивается сказать "Англия и русская литература", "Германия и отечественная словесность", потому что название требует немедленного уточнения и конкретизации темы: какого времени, на каких основаниях, для кого и с какой точки зрения? А понятийный монстр и тотализированный фантазм "Античность и русская литература" кочует из одной работы в другую уже не первый век. И это никого не смущает. Как будто так и надо. Даже если исторически и есть целостность феномена под райским именем "античность", это еще не значит, что восприятие ее в то или иное время происходило столь же феноменально и целостно. Тем более что та же Успенская настаивает на том, что античность почти всегда связывается с современностью, и тогда возникает вопрос: или античности нет как феномена, замазанного актуальной злобой дня, или есть верное изображение далекой эпохи, и тогда капут любой современности (о ней и речи быть не может по определению)? Иначе мы будем походить на Стиву Облонского, который во всяком положении как-то находил место и время для роскошного благодушествования: когда ему предлагали прогуляться, он, потягиваясь на свежем сене, говорил в ответ: "Как бы это и лежать и пойти". Здесь так не получится. Придется выбирать.

Читатель изрядно поломает голову, гадая, чем обоснован выбор тех или иных авторов. Каждая глава - отдельный герой. Сначала Анна Викторовна принимается за поэтов - Тютчева, Фета, Майкова, Мея, Щербину, Полонского, К.Пруткова. Потом перескакивает (почему?) на прозу - Гоголя, Лескова и Тургенева. Серебряного века почему-то нет совсем. Последний приступ - Бродский. Как она сама объясняет, чтобы показать, что античная тема остается актуальной и в двадцатом веке. Тогда почему только один Бродский? И какой-то куцый и смешной.

Не забавно ли, что в главе о Фете автор пишет: "Один из самых традиционных способов обращения к античности, в то же время достаточно далекий от античной поэзии, - размышления "на античных развалинах". Такие размышления являлись распространенной темой романтической элегии. Собственно говоря, развалины вполне могли быть и не античными..." (с.95). И так далее.

Так о чем щемящий душу разговор? О каком-то традиционном обращении к античности, который к античности не имеет никакого отношения? Тем более что развалины могут быть совсем и не античными... Если говорить о самой Успенской, то это оговорка - насчет ее подхода.

P.S. Особая благодарность - магазину "Фаланстер", как водится, любезно предоставившему книги для обзора.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67