Хромота Иакова

Две из представленных книг - из серии "Книга света", которая была основана издательством РОССПЭН в 1997 году. И тут помог Сорос, финансировавший не один проект. В подготовке серии участвовали самые разные организации - от Центра гуманитарных научно-информационных исследований до Института философии РАН. Главным образом это переводы. Сплошь колосящаяся западная классика. Тут и "Мифологики" Леви-Строса, и "Мимесис" Ауэрбаха, и "Поэтика пространства" Башляра, и Розеншток-Хюсси, и Дильтей, и Кассирер, и Рикер, и Элиот... Это и мало, и страшно много, потому что порой одна книга может латать дыры целой традиции. Издано все дельно, красиво и умно.

Маритен Жак. Творческая интуиция в искусстве и поэзии / Пер. с франц. - М.: "Российская политическая энциклопедия" (РОССПЭН), 2004 / Серия "Книга света".

Перед нынешним книжным лотком невольно вспоминаешь бессмертный стишок: "Каких фамилий только нет - Пятеркин, Двойкин, Супов, // Слюнтяев, Тряпкин, Дармоед, // Пупков и Перепупов..." Публикуемого добра - от Витгенштейна до Блаватской - навалом, читай не хочу. Казалось, еще вчера можно было сразить однокорытников чтением невиданного богословского курса Флоровского, а сегодня - на тебе, Маритен лежит, как какой-нибудь Фейербах, и не грозит бесовски большевистскими непущаниями.

Будь моя воля, я бы книжки вроде "Классический и неклассический идеал рациональности" Мамардашвили насаждал бы в университетах, как Mein Kampf. И не только на философских факультетах - на всех гуманитарных. Ну, то есть не прочтете, детушки, до диплома не доживете; пока не поймете - даже не мечтайте о мало-мальски грамотной мысли. Мысли о чем? Да вот хоть об интуиции. Ведь ежику в тумане понятно, что охранная грамота неклассической ситуации дадена на то, чтобы рассматривать мышление вне идиотского противопоставления "разум - интуиция". Есть континуум, где нет такого противопоставления. В искусстве - прежде всего.

Вопрос не праздный: как соотносятся вещи и творческое "я"? Маритен не феноменолог, поэтому его тут же тянет к культурфилософским обобщениям: в восточном искусстве, по его словам, господствуют именно вещи и чистая объективность вещей, в западном - человек и его субъективность. Я не говорю сейчас о свежести и новизне этой дихотомии... Но что она дает? Скромный в своей бескомпромиссности ответ: ничего. Даже русская философия, занятая по большей части коммунальным разбирательством того, где больше любят русского человека - по ту или по эту сторону Пиренеев, додумалась, что нет никакой разницы между Востоком и Западом и что в глубинных своих основаниях они суть одно. Это такой же ложный образ самопознания, как и противопоставление России - Западу.

По Маритену получается, что в западном искусстве царствует "я", а на объективнейшем Востоке его нет. Дело даже не в том, что западное искусство - от Гомера до Кафки - просто не знает никакого авторского "я", а литература всю жизнь живет принципом Мандельштама: "Я забыл ненужное я..." Литература, даже употребляя местоимение "я", освобождает его от языкового употребления. "Я" теперь нелингвистично. Мандельштам фиксирует этот парадокс: "Я забыл я", что, казалось бы, ни языковым, ни каким бы то ни было еще образом невозможно. Говорят, Микеланджело учил: чтобы человеческая фигура двинулась на полотне, необходимо придать ей форму пламени. Так вот, местоимение "я", двинувшись в поэтической форме, сгорает в пламени онтологии. И оставаясь в языке, оно исчезает по сути. Но где Маритену до таких тонкостей...

Он обнаруживает три этапа (и почему этапа?) современного искусства: отказ от природы и природных форм, отказ от рационального языка и отказ - опять же - от логического разума. Главный недостаток такого взгляда даже не ложность, а какая-то пегая скука. Так думать неинтересно. Много ли поймешь в Сезанне или Джойсе с такой поэтапностью? К тому же маритеновский подход сильно напоминает советскую критику буржуазного искусства. И теперь только остается почаще приговаривать себе как могильщики: "Наше дело привычное!", потому что никакими понятиями "интуиции эмоционального переживания" и "интуитивным разумом" делу не поможешь. Земля уже стучит по крышке гроба.

Есть плохое бессознательное - это фрейдовское, а есть хорошее - маритеновское. И все хорошее идет от Фомы Аквинского с его "предсознательной интеллектуальной активностью". Маритен: "...Именно в этой полупрозрачной духовной тьме - первоисточник поэзии и поэтического вдохновения". Так вот оказывается где! В духовной тьме. Полупрозрачной.

Но все это чапаевская картошка по сравнению с генеральным понятием свободного творческого начала духа. "В этом отношении, - пишет автор, - поэт как бог. И чтобы раскрыть основные черты, присущие поэзии, лучше всего обратить мысли к Первому Поэту". То есть к Господу Богу. Обратив же свои сокровенные мысли к Первому Поэту, Маритен неожиданно сетует: "Но - увы! - совершенно очевидно, что поэт - очень мелкое божество. Он не познает самого себя. И его творческое видение самым жалким образом зависит от внешнего мира и от бессчетного множества форм и прекрасных вещей, уже созданных людьми...". Так из-за чего тогда весь этот сыр-бор? Оставить небогоравную мелочь в покое, и все, пусть звенит в чужом кармане, а самому - парить в серафической лазури важной и нужной теологии. Но охота пуще неволи.

"Красота хромает" (Жан Кокто). А созерцание, принадлежащее совсем к иному порядку? Точно так же, как Иаков хромал после своей борьбы с Богом, говорит св. Фома, созерцатель хром на одну ногу, ибо, познав радость Божию, он пребывает слабым с той стороны, какой он опирается на мирское. Маритен - точно.

Деннингхаус В.Немцы в общественной жизни Москвы: симбиоз и конфликт (1494-1941) / пер. В. Деннингхауса. - М.: "Российская политическая энциклопедия" (РОССПЭН), 2004

Том до умопомрачения немецкий. Нет, не по теме, а по самой кряжистой основательности ее обхвата. Превеликое множество таблиц, цифр, библиографии, источников, архивных материалов и прочего и прочего. "И толк о немце доколь не надоест" (Марина Цветаева). Четыре раздела строгого умопомрачения: 1) Историко-демографический очерк о немцах Москвы; 2) Церковь и школа; 3) Немецкие союзы и общества в Москве, XIX - начало XX в.; 4) Московские немцы и Первая мировая война. И вместо эпилога - краткий очерк о немцах в советской Москве в 1920-1930-е. Основной интерес автора, работающего в Институте культуры и истории немцев Восточной Европы (Дюссельдорф), - период XIX - начала XX века.

Первые немецкие поселения в Москве появились при Иване III в конце XV века. Это были прежде всего военные специалисты. Зимними путями гуськом потянулись и купцы. При Василии III появляется разряд служивых иноземцев - военных, из которых формируются целые отряды. Именно тогда для иноземных наемников была образована и особая слобода в Замоскворечье, напротив Кремля, получившая название "Налей" (или "Налейка"). По преданию, власти не запрещали иностранцам, в отличие от остальных москвичей, распивать вино в любое время дня и ночи. Отсюда и название. При Иване Грозном увеличился приток пленников из Прибалтики (в ходе Ливонской войны) и иностранцев, принятых царем на службу. К концу 70-х годов XVI века в Немецкой слободе проживало около 4 тысяч человек (селились, однако, и вне ее). "Немцем" же именовался всякий иностранец - выходец из Западной Европы (согласно народной этимологии он не владеет русским языком - безгласен, нем). При Борисе Годунове "немых" в московских войсках было уже 2500 человек. Но подлинным Моисеем немецкого пришествия в Москву был, естественно, Петр Первый.

Среди москвичей до революции была широко распространена поговорка "Немец обезьяну выдумал!". При всей иронии - несомненное признание немецкого ума и деловой жилки. Деннингхаус не только добросовестный историк, но и влюбленный рассказчик и следопыт мест германского присутствия в столице:

"Никольская была самая оживленная и бойкая улица старой Москвы, и свой характер она сохранила до сих пор. Пройдем по этой улице немного вперед, минуя множество магазинов, Третьяковский проезд, и остановимся у немецкой аптеки "Феррейн" на углу небольшого переулочка (Никольский тупик). С начала 30-х годов XIX века и вплоть до революции имя фармацевтов Феррейнов было знакомо без малейшего преувеличения каждому жителю Москвы. Принадлежавшие этой семье аптечные магазины располагались по всей столице. Давайте зайдем и мы в здание Старо-Никольской аптеки, не только самой древней, но и знаменитой своей необычной историей, связанной с московскими немцами".

После рассказа о предыстории аптеки, пересменке владельцев и описания этого "храма Эскулапа" историк продолжает:

"Предпринимательскому таланту Феррейна можно было только позавидовать. Московские старожилы рассказывают интересную легенду о том, как знаменитый аптекарь привлекал к себе покупателей, купив специально для этой цели живого медведя. Каждый день по указанию Феррейна огромного медведя водили на водопой к городскому фонтану на Лубянской площади, что вызывало настоящий ажиотаж публики. Существовало и другое поверье, что будто бы в подвалах Старо-Никольской аптеки находился настоящий подземный ход, ведущий прямо в Кремль, и что сам царь мог им при желании воспользоваться".

Воля ваша, а я в этот андерграунд верю.

Жильсон Этьен. Избранное: Христианская философия / Пер. с франц. и англ. - М.: "Российская политическая энциклопедия" (РОССПЭН), 2004 / Серия "Книга света"

Во внушительном томе известного неотомиста - "Учение Декарта о свободе и теологии", антидекартовская книга "Бытие и сущность", курс лекций "Бог и философия", а также блок статей разных авторов о самом Жильсоне.

Умерший в 1978 году, Жильсон и сегодня лучший знаток средневековой мысли. Он был не только отменным историком, но прирожденным литератором.

Жильсон родился в Париже в 1884 году. В 1904-м поступил... на филологический факультет. Тогда он ничего не слышал о схоластике - ни в школе, где получил свою первую ученую степень бакалавра, ни в лицее Генриха IV, где изучал философию. Парадоксально, но именно Сорбонна, которую Пеги заклеймил как цитадель нетерпимого дюргеймизма, направила умственный взор робкого студента, одно время увлекавшегося Бергсоном, на Средневековье. И путь к нему лежал через Рене Декарта - твердого противника всякого прошлого.

Декарт - один из главных оппонентов Жильсона. Декарт сделал для европейской философии то же, что Пушкин для русской литературы, - он стоял в начале. Он идет по разряду условий нашей способности вообще что-либо понять и пережить. Нельзя самоопределиться в новейшей метафизике, не определившись относительно Декарта. Все в Новое время перехвачено, как кольцом, этой личностью, и каждая нить, каждый намек, каждое посягательство, бродившее из поколенья в поколенье, получало благодаря ему облик и склад.

"Но так ли нов Декарт, как принято считать?" - спрашивает Жильсон. XVI век еще насквозь пропитан теологией, и картезианская метафизика вполне в рамках традиции. С 1609 по 1612 год Декарт изучал философию в престижном иезуитском колледже Ла Флеш. Здесь царил дух Фомы Аквинского. Но Фома Фомой, а в целом философ не следует томизму, отдавая дань неоплатонической теологии, обновленной отцами церкви и св. Августином. Но и это не мешает Декарту оставаться оригинальным. Его и после Гуссерля и Хайдеггера можно читать с великой пользой для неклассической философии, что бы там ни говорили авторитетные критики классической метафизики. Иначе говоря, картезианскую философию легко можно перевести (не модернизируя!) на язык XX, а теперь уже и XXI века.

Жильсон не был кабинетным сухарем - хорошо разбирался в сырах и винах. У св. Фомы он любил верность определению, которое - согласно книге "Исхода" - Бог дал самому себе: "Я есмь Сущий". Не перводвигатель высшей сферы, не мысль о добре или мысль о мысли, но сам акт бытия. "Был голос из-за облака: "Пребудьте в бытии" (Бальмонт). Читая имя Бога, Августин понимал так: Я есть тот, кто не меняется. Фома же интерпретировал экзистенциально: Я есть чистый акт существования. Собственно, работа "Бытие и сущность" (1948) - развернутый комментарий к этому библейскому эпизоду.

Как и Фома Аквинский, Жильсон в своих трудах (будь то многократно переизданный "Томизм" (1920), "Дух средневековой философии" (1932) или "Христианство и философия" (1936)) пытается, с одной стороны, извлечь философию из чисто теологического текста, а с другой - сохранить за ней ее теологическое происхождение. Но так ли мирно и прекраснодушно сосуществование веры и разума? Возможно ли понятие христианской философии? И если возможно - то на каких основаниях? И Жильсон, чтобы усидеть на двух табуретках, делает из них скамейку. По закону этой скамейки получается, что философия становится христианской только тогда, когда она делается... все более философской. Но до конца он не уверен в этом, иначе с чего бы вдруг утверждать прямо противоположное: говорить о какой-либо философии, что она является в своей сущности христианской, - нонсенс.

Конечно, религиозная философия - это деревянное железо и полное недоразумение. И является она (чего в России никак понять не могут) религиозной ровно настолько, насколько философией не является. Но здесь крайне необходима одна оговорка. Разумеется, философия и религия могут совпадать в исходных постулатах (как у Гегеля), или в основных категориях (как у Канта), или даже в характере и форме учения (как у Маркса). Но проблемы соотношения философии и религии нет внутри философствования. Только одновременно наблюдая со стороны и философскую систему и религиозную доктрину, можно констатировать, что и там и там происходит одно и то же. Но это "одно и то же" будет в интенции текста, а не в его содержании, которое можно выплеснуть в культуру, обряд, национальную идеологию, во что угодно. Вере, как и философии, научить невозможно.

Но, как бы то ни было, книга Жильсона великолепна - основательна, проста в изложении домотканых тонкостей теологической мануфактуры. Даже ее огрехи хороши, как Воробьевы горы в ясный день. Всегда бы так.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67