Живот жирного мертвого москаля, польская закваска и мистер Таттл

Славны дела Твои, Господи, потому что нельзя знать, что увидишь.

Несколько дней назад иду по Беговой улице, а меня обгоняет Mr. Tuttle из фильма "Brazil".

Я обернулся на шорох. Отшатнулся. Мимо на складном красном велике несся, разбрызгивая в стороны ледышки, Де Ниро, он же мистер Таттл, истинный ангел.

Натянутая на брови черная шапочка. Коротко подстриженная бороденка, неуместные по погоде черные очки. На груди его оранжевой куртки светилась надпись "САО", а за спиной, позади рюкзачка, на постромках поблескивала алюминиевая складная лестница.

Кого этот сантехник ехал спасать, в какую еще пропасть он прыгнет, каким дерьмом кого зальет? Бог весть.

Чудо, и только. Но чудеса чем хороши? Их больше, чем обыденной скуки.

Итак, еду на открытие выставки "Москва - Варшава" в Третьяковку, то есть на Крымский вал. Повезло в метро: уселся, читаю книжку, закапсулировался. Рядом, у правого плеча, длинноносая дама. Заглядывает мне в книжку.

Мешает.

И спрашивает: "Widze, ze pan czytaje cos po polsku. No i co pan tam wyczytal, przepraszam pana?"

Меня тряхнуло. Потому что я читал Бруно Шульца, великолепного польского писателя, его роман "Санатория под Клепсидрой".

И дернула меня длинноносая пани на чудесной фразе:

"Зима шла к концу. Дни стояли в лужах и в жаре, и небо их было в огне и в перце..." (передаю в изумительном переводе Асара Эппеля).

Ладно, по-польски я читаю, мама научила. А говорю кое-как.

Спрашиваю: "No, tak pani jest z Polski?"

Хохоток. "Ano, krakowiaczka, a panu wzystkiego". И вышла на Краснопресненской.

Что это было? Галлюцинация? Вряд ли.

Я доехал до Крымского вала, который когда-то поляки штурмовали вместе с татарами из Бахчисарая, а там увидел одну из лучших выставок, бывших в Третьяковке за последнее десятилетие.

Про нее, впрочем, как и про другую польско-русскую выставку "За красным горизонтом", ниже.

Мама меня польскому научила потому, что она специалист по польской литературе. Но усвоил я от нее в раннем детстве - до того, как Мицкевича, Виткацего и Гомбровича с Шульцем начал читать - перевранный польский национальный гимн:

Jeszcze Polska nie zginiela, dokad my zywiemy,
Jeszcze piwo nie skwasnielo, dokad my pijemy.

То есть более или менее так:

"Еще Польша не пропала, покуда мы живем,
Еще пиво не прокисло, покуда мы пьем".

Пива я тогда не пил, но идея сохранения родины при помощи нескисания мне понравилась. Продолжение этой песни, меня, впрочем, приводило в недоумение:

Marsz, marsz, Dabrowski z ziemli Wloskiej do Polski.

Я не понимал, зачем какому-то Дубровскому (про Наполеона, Суворова и Кутузова я тогда почти ничего не знал, как и про генерала Домбровского, воевавшего против русских и прославившегося в битве при Монте Кассино) маршировать из некой Влоской земли в Польшу.

Моя русская мама объяснила: эта земля есть Италия, а шел генерал, чтобы Польшу оберечь от русских.

"Марш, марш, Домбровский,
Из Италии в Польшу..."

У Генрика Домбровского из этого ничего не вышло: после 1814-го его родина надолго стала частью Российской империи, и лет через пятнадцать наш великий национальный писатель Пушкин насмерть переругался со своим приятелем, великим национальным польским писателем Мицкевичем. Сообщил ему: отзынь, сука, это - спор славян между собою.

После этого стало ясно, что поэт в России, как и в Польше, - больше, чем поэт.

Страдавший биологической полонофобией застянковый польский шляхтич Федор Достоевский назначил Пушкина на роль всечеловека. Благо, тот уже почти пятьдесят лет не имел возможности отвечать на такую ерунду.

А поляки, будучи людьми еще более фантазийными, пану Адаму присвоили титул Wieszcz, то есть не то пророк, не то шаман, и начали копаться в его чудесной поэме Dziady, обнаружив, что их национальный поэт придавал особенное значение числу 44.

Под ним побеждали польские хоккеисты, в Катыни было расстреляно 444 знаменитых профессора и офицера, в 44-м москали позволили фрицам раскатать по камням Варшаву, поглядывая на происходящее из зависленской Праги.

Но это гиль, мистика и геополитика.

Взаимообидно другое.

Мицкевич в "Дзядах" рассказал, что он думает о России: пустые просторы, кое-где курится дымок, подъезжаешь, а там среди сугробов кучи бревен, которые русские принимают за свои дома.

За сто лет до него Петр Толстой, петровский супершпион (он был автором спецоперации по реэкспорту беглого царевича Алексея), посмотрел на Варшаву 1697 и выразился почти матом.

В смысле: у ляхов сплошное нестроение, они почем зря дерутся шаблями из-за своего дурацкого шляхетного гонора и от того гибнут как мухи ради своей республики, не уразумев, что такое истинный и пакидержавный маестат. Тогдашний спецслужбист оказался недалеко от правды: через лет шестьдесят с чем-то державы, уважавшие маестатность, нарезали Польшу, как шинку.

Пустая память - дело долгое. Президент России, безусловно, наследник протокагэбэшника Толстого и, возможно, любитель Достоевского. Ему обидно, что вздорные полячишки суетятся в Европе, а про величие России напрочь помнить не хотят.

Ляхи, большая нация (как-никак их 40.000.000) с шатким величием Большого Брата соглашаться не желают.

Ну и катится по ухабам.

То поляки, как варшавские воры, откажутся выдать очередного бандита, то москали, распушившись, грозятся перекрыть горючку. В Варшаве появляется ulica Dudajewa, а наши в отместку собираются переименовать одну из московских улиц в улицу Муравьева.

Это сильно. Про Дудаева лет через сто никто, кроме жителей его родного села и кавказологов, не вспомнит. Ну да, был такой персонаж, боровшийся за что-то на своей маленькой родине и грохнутый ракетой, посланной с родины большой.

А генерал Муравьев-Вешатель - это другое. Время, прошедшее с 1863 года, не стерло у поляков память, как он нагеройствовал. По его приказам были казнены тысячи поляков, почему-то не хотевших жить по правилам Российской империи, и десятки тысяч жителей Польши были выселены в Сибирь и на Кавказ.

Слово "Murawjow" до сих пор остается страшилкой для польских детей: "Спи, а то Муравьев за тобой придет".

А тут еще наши откопали в болоте под Костромой ветхий череп и установили, что он принадлежит тому самому Ивану Сусанину, историческому лицу, положившему жизнь за царя и впоследствии воспетому в опере Глинки, сказавшему про себя, по словам Даниила Хармса: "Я человек храбрый, да тилько зря живот покладать не люблю". Во как! Утерли нос полякам! Им-то небось слабо отыскать не то что череп, а даже какое-нибудь ребро своего ставленника Лжедмитрия, собиравшегося Русь в католичество перевести: наши пращуры его труп предусмотрительно сожгли, а пеплом пальнули из пушки в сторону границы Речи Посполитой, находившейся в те времена неподалеку от Москвы.

Полякам с нами, безусловно, тягаться тяжело. Что они могут противопоставить Муравьеву, а тем более Сусанину? Невозможно посоветовать. Они так, все по мелочи, нет у них всечеловеческого размаха. То пустят гаденькую шутку, что несостоявшийся иезуит Феликс Дзержинский - это маленькая месть польского народа русскому. То, узнав про обретение костей Сусанина, вякнут: "Да и пожалуйста! Мы про него слыхом не слыхивали!" И начнут снова занудно требовать какие-то документы про эту самую Катынь.

Но уже сказано им: "Поубивали мы там маленько, в силу сталинских перегибов, ваших интеллигентов в очках и офицеров в погонах, так все быльем поросло".

Нет, не знаю, что полякам посоветовать. И вообще, например: кто у нас польских писателей читает? Сейчас в Музее Пушкина открыли выставку, посвященную Витольду Гомбровичу, сбежавшему от немцев и русских в Аргентину, которого поляки считают великим писателем, что и является правдой. Но многие ли у нас читали его "Фердидурку" и "Порнографию"? И кто на эту выставку пойдет?

А в прошлом году в Варшаве была выставка про Михаила Булгакова, так на нее ломились толпы. Потому что Булгаков, хотя писатель калибром поменьше Гомбровича, в Польше оглушительно популярен. "Мастера и Маргариту" там читали все, кто умеет читать, эта книга по известности далеко опережает стоящего на втором месте "Дон Кихота", а польские писатели и вовсе далеко-далеко.

Так что где, как поляки и россияне могут встретиться? Не знаю и понимаю, что мое повествование трещит по швам и рвется на куски.

Но иногда полячишки и москали все же встречаются. Вполне плодотворно.

Однажды такое произошло со мной. Во второй половине 80-х я проживал в Париже, где познакомился с художниками, польскими эмигрантами паном Яцеком и паном Лешеком. Яцек был брит, как и я, зато пан Лешек носил бороду почти до пояса и усы, стремившиеся к ушам, за что французы ему дали кличку ZZ Top, а парижские поляки называли паном Твардовским - в честь бессмертного героя мицкевичевских "Дзядов".

Однажды Лешек и Яцек пригласили меня в свою мастерскую "na piwko", которое, впрочем, быстро переродилось в водку "Wyborowa".

Поначалу все было разумно и чинно. Мы на смеси наших братских славянских языков обсуждали искусство, денежные проблемы, Валенсу и Горбачева. Но вдруг, после очередного калишка, ситуация резко изменилась. Настолько, что я испугался, как бы мои польские друзья не загубили друг друга, как мух, на манер своих предков, описанных Петром Толстым, прапрадедушкой Льва Николаевича.

Как они с "Солидарности", гласности и французского соцобеспечения съехали на личные оскорбления, уже не помню. Но вдруг началась жуткая ругань и хватание за несуществующие шабли. Причем материли друг друга потомки склочных шляхтичей очень благородно, per pan, в безличной форме.

"Ja pana dziwke w dupe pierdolil!" - "Ja pana matku jebal w zopu!" И так далее, со всеми изысками польско-русского мата. Затем один из панов-братьев схватил опустевшую бутылку "Выборовой" и попытался ей заехать по кумполу своему пану-брату, но не достиг цели. Тот, за неимением шабли, вооружился другой пустой бутылкой и решил нанести ответ, но промахнулся, попал в меня. Я сдуру ввязался в спор славян между собою, придав ему треугольную конфигурацию. Она, впрочем, быстро схлопнулась, и сколько же я наслушался про свою подлую москальскую душу, стояние коварных совецких жолнежей за Вислой, когда цвет польской нации гиб, как мухи, в Варшаве, и насчет этой самой Катыни!

Я плюнул и ушел на вялых ногах. Что с них взять, с полячишек, неспособных ни к чему, кроме гвалта?

Но наутро раздался весьма вежливый, per pan, телефонный звонок от пана Лешека и пана Яцека с предложением вместе выпить кофе. Кофе, впрочем, обернулся пивом, и затем мы нежно обсуждали проблемы католичества и концептуального искусства.

Нет, все же они сходятся!

Например, на выставке "Москва-Варшава. 1900-2000", куда я стремился, когда на Беговой улице узрел мистера Таттла с надписью "САО" и с выдвижной стремянкой за плечами.

И встречаются они весьма замысловатыми способами.

Про русских художников рассказывать не стану. Про Врубеля, Серова, Сомова, Добужинского, Малевича, Татлина, Родченко, Экстер, Дейнеку, Пименова, Пластова, Лактионова, Попкова, Коржева, Кабакова и Монастырского рассуждать не след: и так у нас в отчизне кому надо насчет них известно.

Лучше про поляков.

Например, висят картинки 20-х годов в полосочку, сделанные будто не раньше 60-х. Это - Владислав Максимилианович Стшеминский, великий польский авангардист, основатель группы Praesens, изобретатель движения "унизм" и один из пращуров минимализма и концептуализма. Родился в 1893 году в Минске в дворянской семье, сын офицера русской армии. Учился в кадетском корпусе в Москве и в Инженерном училище в Питере. В 1914 году командовал взводом саперов под Белостоком, воевал против своих же из Галиции и Малой Польши, был тяжело ранен: ему выбило правый глаз и оторвало левую руку и правую ногу. После этого занялся художествами и женился на красавице Екатерине (Катаржине) Николаевне фон Кобро, другой выдающейся польской авангардистке.

До 1921 года жил в Москве, близко дружил с Татлиным и Малевичем, а потом вместе с Кобро уехал в Польшу. Поставил там на уши продвинутую художественную общественность. Во времена политической санации откровенно демонстрировал симпатии к коммунистам. А в 1939-м, когда нацисты вошли в Лодзь, где он жил, ни с того ни с сего записался в "русский список" - принял статус русского политэмигранта. За что в 1945-м, естественно, пришлось расплачиваться. "Такого убого" не выдали НКВД и не посадили, но до смерти в 1952 году он кормился нищенскими оформительскими заказами - рисовал поздравительные открытки и киноплакаты. При этом, оставаясь жовиальным человеком, в 1947 году умудрился развестись с Катаржиной Кобро.

Недалеко - автопортрет Станислава Игнацы Виткевича, он же Виткацы. Кажется, 1926 года. Называется "Последняя сигарета приговоренного к казни". Живопись - великолепная, а Виткевич - ключевой польский писатель и художник периода между войнами, сравнениям не поддающийся, если только с Хармсом.

Осенью 1939-го он брел с откатывающимися польскими войсками на восток, пока не оказался в березняке на берегу Буга, рядом с Брестом. С той стороны уже стояли войска РККА, а с запада к березам подкатывались "Тигры" Абвера. Виткацы посмотрел-посмотрел на это дело - и пустил себе пулю в висок. А куда деваться? Еще стишков написать, еще одну картинку нарисовать? Сигаретку - papierosku - надеюсь, перед тем выкурил.

Столь же занимательного на "Москве-Варшаве" немало. Но мне не хватило Джона Грэхема, то есть Ивана Грациановича Домбровского, потомка того самого генерала Домбровского, что из земли Влоской стремился в Польшу, чтобы ее освободить от москалей.

Впрочем, кто он, Грэхем-Домбровский, картинами которого гордятся американские музеи Metropolitan, Whitney и MOMA, один из основателей осознанного абстракционизма, без которого не было бы ни Джексона Поллока, ни Элсворта Келли? Русский, польский художник? Наверно, американский.

Родился в 1881 году в Киеве, папа был генералом, закончил Императорский лицей и юридический факультет Киевского университета. В 1914-1917-е воевал в суперэлитной кавалерийской бригаде Михаила Архангела, за поступки получил три (!) Георгиевских креста. В 1918-м его в Москве арестовали за участие в монархистском заговоре, но Дзержинский (вот же польский копмлот!) его велел отпустить. Дальше Иван (Ян?) Домбровский воевал в Добровольческой армии на юге России, эвакуировался, оказался в Париже, а в 1921-м - в Нью-Йорке.

И вступил в Общество друзей Джона Рида, объединявшее американских коммунистов, подкармливаемое Совдепией. Начал заниматься живописью - это привело к блестящим результатам, - а заодно организовал сатанистскую секту. Умер не то в 1961-м, не то в 1962-м. Не то в Англии, не то в Италии. Может, жив до сих пор?

Это, впрочем, вопрос к Олегу Шишкину, специалисту по мистической шпиономании.

Вот такие чудные ребята, славны дела Твои, Господи, сходятся то так, то сяк.

На следующий день - ледышки так же продолжали хрустеть под ногами, но мистера Таттла уже не было - я отправился смотреть выставку "За красным горизонтом", продолжение "Москвы-Варшавы" в Госцентре современного искусства.

Как на любой выставке современного искусства - в изобилии видео, инсталлирование, компьютерные принты и заодно использование низких технологий.

Но интересно, что же сходящиеся-расходящиеся, вечно сварящиеся между собой братья-славяне узрели там? За горизонтом идиотского социализма?

А там, за горизонтом, ничего неожиданного не оказалось. Ни алых парусов, ни ослепительно белых орлов, в клювах несущих пищепитание алчущим, ни небесно-голубого неба.

Там была в большей или меньшей степени романтическая либо глумливая ирония со стороны поляков и ментальный беспредел со стороны русских.

Русские, подобно патриоту Ивану Сусанину, чрезмерно большими кусками жуют антрекоты и закусывают собственной бородой, затем страдают резью в животе и, извиваясь, как червь, ползут в сторону Елдыриной слободы.

Поляки всячески издеваются над Евросоюзом, членом которого жданно-гаданно стали, и на мотив европейского гимна, бетховеновской "Оды к радости", поют "До основанья мы разрушим, а затем...".

Мы снова сошлись в разных фазах невменяемости, в болоте постмодернизма, мы, возможно, не паны, а братья - точно.

Моя мама - не обвинить ли ее в пропаганде русофобии? - когда-то мне предложила прочитать воспоминания польского ксендза, участника польского похода на Русь во времена братания Хмельницкого с Алексеем Михайловичем. Это был упоительный старопольский язык, а пассаж, мне запомнившийся, чудовищен:

"Было это после страшной битвы где-то под Черниговом. Было морозно, летел ясный снег, и я, чтобы не простудиться, положил голову на брюхо жирного, недавно зарубленного москаля. И смотрел в небо, где сияли в великой черноте звезды".

Вот и все. Через сто пятьдесят лет Иммануил Кант пересказал этого ксендза, написав, что ничего нет, кроме нравственного императива, свойственного каждому человеку, и звездного неба над головой.

Но есть еще мистер Таттл из "САО" на складном велосипеде, с раскладной ангельской лестницей, вестник полной истины и права индивидуумов на жизнь, будь они хоть русскими, хоть поляками, живи они что в НАТО, что ледяной путинской весной.

       
Print version Распечатать