Ящерка и воробьи

Ханна Арендт пересказывает довоенную новеллу Брехта. В темные времена агент властей явился к человеку, который "научился говорить нет". Агент бессрочно поселился в чужом доме, сытно покушал и перед тем как улечься спать, спросил: "Будешь мне прислуживать?" Человек молча уложил его в постель, укрыл одеялом, стерег его сон и подчинялся его приказам долгие годы. Прислуживал и все так же молчал, пока агент наслаждался жратвой, сладкими снами, своей повелительной интонацией. Через семь лет агент разжирел и умер. Человек завернул его в рваное одеяло и выбросил на улицу. Вычистил постель, покрасил стены, с облегчением вздохнул и ответил: "Нет".

Теперь стенограмма репетиций мхатовского спектакля "Три сестры" (1940); может, самая невероятная русская книга столетия. Вл.Немирович-Данченко: "Это вас уводит от прежнего, приподнятого настроения. Вершинин вдруг скажет такую фразу: "Жалко, что молодость прошла!" И это тоже не пройдет мимо вас. У Маши настроение зависит от непрерывного внутреннего внимания к окружающему. Или ее настроение в этот момент просто "оседает", падает, растворяется в общем настроении акта?"- А.Тарасова: "Не хочется "оседать". - Вл.Немирович-Данченко: "Да, мне тоже не хочется. Значит, все время идет какая-то внутренняя работа... Теперь я вижу Машу насыщенную, энергичную, упорную, настойчивую, стихийно верящую только в то, что в ее душе делается (выделено мной. - И.М.) ".

Оба случая предъявляют одну и ту же антропологическую модель. Поведенческая лояльность человека осложняется непрерывной борьбой за осмысленную внутреннюю речь. Внутреннее измерение не то чтобы равнозначно социальному, нет, оно гораздо важнее. Внутренняя речь - первична. В ситуации самого жесткого прессинга пресловутая внутренняя работа дает шанс не оседать, не падать, не растворяться. В конце XIX столетия, когда секуляризация российского общества зашла слишком далеко и стало очевидно, что страна этой оголтелой светскости не вынесет, Чехову и Станиславскому с Немировичем доверили спасти саму идею сложности, поручили законсервировать сложность до лучших времен. МХАТ и сопутствовавшие ему избыточные стратегии мышления - временно, светским образом оформили тот сгусток метафизики, без которого невозможно развитое социальное тело. Это понимал Сталин, при первой же возможности объявивший МХАТ "лучшим в мире театром". Сталин знал, что восторжествовавшая в стране идея "последней простоты" убийственна. Внезапный властелин след в след повторял путь мольеро-булгаковского Журдена: "Я бы хотел, чтобы было как в театре, так же красиво". Но главное, так же сложно, ибо театр трех вышеперечисленных чудо-богатырей - не столько светская забава, сколько смыслообразующая лаборатория, антропологическая мастерская. Важнее госплана. Важнее академии наук. Изобретательнее, тоньше, нежели литература с кинематографом. "То, что доступно ремеслу, не по силам искусству МХТ, основанному на самых тончайших нервах исполнителей. Их работу по переживанию нельзя сопоставить с мышечной игрой актера-представляльщика или с работой мускулов рабочего. Поэтому непосильные требования к нам, артистам МХТ, неизбежно должны приводить к катастрофам и преждевременным смертям" (К.Станиславский).

В новомировской "Периодике" (март 2005 года) я наткнулся на системные претензии к Чехову. Эдуард Лимонов и Михаил Леонтьев, не сговариваясь, оскорбляют всего-навсего писателя, с чего бы? Ничего удивительного: оба фигуранта нашей политической сцены справедливо и скорее нутром, чем умом опознали в Чехове самого влиятельного русского политика минувшего века! Не балаболку, не ряженого, но теневого лидера. Политик должен наносить выверенные кинжальные удары, а не нанизывать один не обеспеченный смыслом эпитет на другой, как делают нынешние наши: "Это крайне буржуазное искусство, весьма и весьма ограниченное". Или: "Чехов - автор русской интеллигенции... редкая, кстати, гнида". На самом же деле Чехов - человек дела, настоящий русский мужик, вынудивший Сталина и новоявленную знать - суетиться, комплексовать, мечтать, стилизовать, снимать кальку, чуточку совершенствоваться и в меру своего убожества консервировать завещанную дворянской элитой сложность. Чехов не апеллировал к народу, в том числе советскому, не пиарился. Аристократ духа, Чехов целился много выше: умный, могучий, бандитствующий Сталин ходил перед ним на цыпочках, плясал под его дудку, не трогал, а, наоборот, безостановочно награждал его актеров, вот так.

В давней книжке Майи Туровской я читал, что Чехов стоит "у истоков антибуржуазной литературы Запада XX века". Теперь Лимонов попрекает Чехова "буржуазностью". И там, и там - ярлыки, востребованный временем жаргон. Но разница все-таки есть. Туровская влюблена в театр и оттого всегда содержательна. Лимонов влюблен в себя и тайно в себе не уверен, его словесная эквилибристика - плебейская борьба за статус грамотного гражданина. Вся его политическая возня, его порыв "ковать красную бесформенную массу" (Нил, "Мещане") - единственно для того, чтобы заменить прежнее общество взаимного восхищения новым, где вместо Чехова с Толстым будут котироваться лимонов с апельсиновым. Сейчас место неутомимого прораба духа где-то в четвертой сотне, между Катаевым и Гиляровским. С учетом общего уровня участников соревнований место недурное, завидное. Чехов же - первый и с огромным отрывом. Во всех номинациях. Как политик - тоже. Герой его пьесы "Леший" Хрущов мечтательно декламировал: "Я отращу себе крылья орла!" Смешной.

Кстати, отвечая на обвинения в "буржуазности", раздававшиеся из уст формировавшей свою кормушку пролеткультовской сволочи, Булгаков писал Сталину, в котором справедливо предполагал если не гуманизм, то волю к культурному строительству, о "глубоком скептицизме в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране". Когда в годы войны Молотов заикнулся о скорой немецкой революции, Сталин осадил его как буйнопомешанного: "Ничего там не будет. Для немца ухоженный газон важнее революции". Не то здесь. Революция в стране, где нет разнообразия коллективных идей и образов, - это неизбежное перманентное упрощение. В ситуации архетипической бедности любым новым хозяевам приходится ориентироваться на фигуру доброго барина, о которой я с брезгливостью писал раньше. В этом же интервью Лимонов роняет: "Наш народ очень высокомерный", "У нас народ очень своенравный, податливый на любую дрянь", - и я слышу здесь интонацию нового князя, уже приготовившего своим будущим холопам порку вкупе с культурным террором, основанным на Пазолини и Жене. Естественно, вместо хлеба.

Предположим самое страшное. Тогда, очнувшись в постреволюционной повседневности, остепенившаяся богема, подобно Сталину, столкнется с необходимостью нормализации. Впрочем, эпоха уже бросила этот вызов победившим в начале 90-х либералам, и что же? Ничего, пустое место, полная идеологическая капитуляция. Внезапный тупик. Неловкая смена риторики в конце десятилетия. Страна стонет: "Не вер-рю!" Художественный театр давно не тот, а ничего другого ни Советами, ни либералами не запасено. Мы до сих пор подъедаем избыточную сложность, завещанную Чеховым и компанией. Лимит времени, кажется, исчерпан. Вот Лимонов с Леонтьевым, а вот "Турецкий гамбит", новорусский ответ на вызов времени, фальшивка.

Романы про Фандорина устроены примерно так. Есть некая эпоха столетней давности - Золотой Век, и есть темные времена, в которых пребывает читатель. Акцентируя этот радикальный разрыв, Акунин добывает смысл. В наше темное время внутренняя речь не совпадает с поведением, а в Золотом Веке - совпадает. Фандорин - человек, который "научился говорить да". Вот почему получились качественные комикс-романы: поведение персонажей идентично их внутренней речи, содержание можно передавать через пластическое взаимодействие героев. Читать такой роман - значит грезить наяву, актуализируя человеческую цельность.

Если романный Фандорин всего лишь сталкивается с молодой женщиной лицом к лицу, эта внезапная близость автоматически означает страсть, постель, любовь до гроба. В фильме нам предъявлен не победитель, джеймс бонд, а розовощекий бутон, затравленный вьюнош с испуганными глазами. Героиня того хуже: никакой плотскости и чувственности. Но, самое страшное, общение влюбленных сведено к стремительному чередованию их малоинтересных лиц; иногда кажется, будто героев снимали по отдельности. Меж тем поэтика акунинских романов требует преобладающего среднего плана, в рамке которого назначено взаимодействовать безупречной телесности мужчины и женщины, героя и друга, героя и врага. Так нет же, авторы не придумали ни одной выразительной мизансцены! Вот румынский князь пристает к героине: будто бы похоть. Но и здесь лицо монтируется к лицу. Где тут приставание, в чем тут проблема? Дайте два тела рядом, напрягите кадр, покажите, что она прекраснее и сильнее, что гад ее не достоин, а достоин один Фандорин. Ничего подобного: лица - лица - суетливая жизнеподобная массовка на общих планах - спецэффекты. Но и лица - скучные, глазки - пустые, люди - мертвые.

Лимонов упрекает Чехова в пристрастии к "чаю, зонтикам, помпезным и глупым разговорам". Но еще в 30-е Мандельштам метко определил чеховскую систему как экологическую, то есть исходящую из проблемы мучительного соседства и сожительства людей. Зонтики и помпезные разговоры - стиль отчетного фильма. В телеинтервью авторы наивно козыряют достоверностью исторических деталей, тем более бессмысленной, что греза о Золотом Веке должна акцентировать недостоверное, иное. Разве Джеймс Бонд достоверен? Но образная система, в которую он был органично встроен, обеспечила Западу убедительную победу в холодной войне.

Вопиющее невнимание к человеческому: авантюрная женщина среди боевых офицеров должна создавать массу проблем и художественных эффектов, должна осуществлять зримый перебор желаний. Если она действительно хороша собой и умна, почему терпит подобного жениха: слюнтяя, размазню, идиота? Может, он богат, а она корыстна?! Исключено, ведь это история светлого времени, а не темного. Где правда жизни, о которой без устали трындел Станиславский? Где мучительное соседство людей? Где, извиняюсь, единство актерского ансамбля? Где работа? Однообразный механический ритм. Пораженческий финал. Понравилось, как, едва не разбив объектив камеры, на траву плюхнулось тяжелое колесо, из-под которого внезапно выскочила юркая ящерица. Хорошо, ловко, похоже на кино! Живая мимолетная ящерка. Сама по себе. Без ансамбля.

Патруль тем временем тормозит агрессивного воробья.

- Кто таков?

- Орел!

- А тогда почему маленький?

- Болел!

Будемте милосердны.

       
Print version Распечатать