Узус или узурпация? Шмитт и Арендт в городе Ν.

Издание к четырнадцатой ярмарке Non-fiction двух важнейших книг: «Государство: право и политика» Карла Шмитта и «Ответственность и суждение» Ханны Арендт говорит о дальнем прицеле всей нашей книгоиздательской машины. Бывший юрист Рейха Шмитт и бывшая беженка из Рейха Ханна Арендт рассуждают о различных вопросах, опираясь на разные слои социального опыта, но есть смычка их рассуждений, а именно – моральное суждение, которое действует вне привычного взаимодействия субъектов права. Шмитт в статье «Гарант конституции» ставит важный вопрос: если парламент может, скажем, отстранить высшего чиновника за измену государственным интересам, то не получается ли, что конституционное поле не обеспечивается привычным взаимодействием ветвей власти, но всякий раз воссоздается тем, кто делает максимальную политическую ставку? Получается же, что действие парламента ничем не отличается от действия итальянско-возрожденческой городской коммуны или даже полиса, который может блюсти собственную безопасность именно в силу некоторого «общего блага», в понятие которого входит и понятие безопасности.

Неожиданная редукция Шмиттом выборного органа до классической модели самоуправления получает невольный ответ со стороны Арендт. Арендт уделяет много внимания коллективному переживанию не вины, а преступления: никто не призывал афинян к коллективной вине за казнь Сократа, по поводу которой консенсуса не было, но все понимают, что субъектом преступления является полис, именно он мстит, и он реализует то самое право на безопасность, апологетом которого выступал Шмитт. Другое дело, что Арендт исходит из реальности кодифцированного права: казнь Сократа должна заставить подумать над тем, чтобы процесс не был только выяснением отношений. Тогда как Шмитт, бесспорно, говорил не о кодификации, а о верификации права – из осуществления правовых полномочий всеми субъектами права, хотя бы и отнесенным в далекое будущее, и выводится истинность права.

Многие рассуждения Арендт, касающиеся конкретных особенностей одного и другого тоталитаризма, уточнены самим ходом времени. Арендт резко противопоставляла Сталина и Гитлера: если Сталин вел себя как классический преступник, который следует собственной злой воле, но при этом не лжет себе (мы бы сказали, вспомнив «Братьев-разбойников», «кого убийство веселит Как юношу любви свиданье»), то Гитлер ведет себя как эмиссар карательного аппарата, который научился лгать себе, и поэтому лгать всем вокруг. Арендт явно продолжает мысли о Гитлере, которые высказывал, например, Томас Манн, говоривший не о том, что нацистская пропагандистская машина одурачивает немцев, а о том, что она оказывается соблазном и шантажом для всего мира. Все заигрывают с третьим Рейхом, заигрывают как бы невольно (никто не хочет ссор в международной политике), но при этом становятся его моральными жертвами. Получается, что чудовищные преступления внутри страны – функция одурачивания: если человек научился лгать себе, а другие воспринимают его ложь исключительно как переменную для дальнейшего достижения собственных политических целей, то и получается, что преступление может быть совершено без всякого прагматического интереса. История гитлеровского государства для Арендт – история одного большого «дела врачей», бессмысленного и морально уничтожающего.

Но здесь сразу же нужно сделать одну оговорку: в СССР было множество центров суверенитета, Сталин не был единственным сувереном, как не был им Молотов, и не были ими руководители союзных республик. Было множество разных зон суверенитета, от ГУЛАГа до рабства пленных. Но тем не менее то, что Арендт видела только в нацистской Германии, было и в СССР, только позднем: рутинизация зла в виде карательной психиатрии, арестов «сепаратистов» в национальных республиках или «портвейной» алкоголизации – тоже рутинизация зла. Нечто нелегальное оказывается за щитом из бюрократических решений, почему-то принятых всеми за нормы, хотя это всего лишь решения.

Одну из отличительных особенностей нацистского тоталитаризма Арендт видит в том, что безумие того, кто отдает приказ, перестало осознаваться как безумие. Если раньше безумный генерал, говорит Арендт, отдавший приказ стрелять в другого генерала, был бы сопровожден в сумасшедший дом, то теперь приказы об истреблении стали восприниматься как нечто обыкновенное. Нацистские вожди отдавали приказы, и они исполнялись так, как будто ничего страшного не происходит: исполнители приказов могли быть не только людьми добропорядочными в быту, но даже наделенными эстетическим чувством. Оказывается, что невозможно выстроить субъекта по-кантовски, как инстанцию вкуса, которая никогда не обманывается просто потому, что эмпирический порядок вещей не заключает в себе достаточно лжи. Если интеллектуальные пороки могут исказить в кантовской парадигме всю картину мира, то эмпирические пороки ничто перед эмпирической нормой, сохраняющей благоденствие мира. Теперь эта норма исчезла.

Обращает внимание на себя в этих рассуждениях два момента. Прежде всего, Кант вовсе не имел в виду, что добро в эмпирическом мире осуществляется благодаря тому, что мир «доброволен» в высшем значении: что каждый может определиться, быть другом себе или врагом. Именно эту «добровольность» и оспаривает Арендт, со ссылкой на Сократа утверждая, что человек вполне может жить как враг самому себе, не замечая этого – Сократ, а не Кант, требовал от человека перестать творить несправедливость, перестать быть врагом себе, врагом той правды, которая единственно и обосновывает существование человека в качестве политического существа. Зло, пишет Арендт, не признак расслабленной воли, но признак неправедной воли. Но Кант рассуждал о другом: цивилизационные навыки человека столь велики, что заставляют негодовать против нецивилизованного поведения, даже если оно никогда не формализовано. Отвращение к гнусному поступку, а значит, и к войне, определяется тем, что люди чувствуют как раз невольное отвращение к этому, к тому, чтобы использование дурного узурпировало их власть над собой. Люди чувствуют не то, что это недолжное, а то, что этим нельзя пользоваться, потому что иначе это использует тебя.

Мыслит Арендт в рамках вполне конкретных: партийной демократии, в которой меньшая часть электората может заблокировать любое решение, пригрозив лишить партию позиций в парламенте. В конечном счете может оказаться так, что даже один избиратель меняет политический курс страны (и в этом смысле, 1% богачей Уолл-Стрит в наше время – это не бренд и не обидная кличка, а метафора одиночки-саботажника, при этом сидящего во властной элите). Но Кант не исходил из реальности партийной системы, в которой «все лгут», и отношения между реализацией властных полномочий и реализацией суверенитета мыслил иначе. Для него вкус был вполне реализацией властных полномочий, власти над собственным разумом, тогда как суверенитет подкреплялся отменой старых узусфруктов, от сословных привилегий до взаимных союзнических обязательств. Арендт уже не считывала этот контекст, и приписала Канту утверждение суверенной совести, которая вдруг исчезла у нацистов.

Во-вторых, пример с безумным генералом исходит из одной предпосылки: из того, что солдаты относятся к нему абсолютно нейтрально. Иначе говоря, генерал не мыслится как инстанция морального шантажа (что бы ни было инструментом такого шантажа, умение запугать или, наоборот, личная харизма), но только как инстанция, декриминализующая общество, и тем самым постоянно имеющая узусфрукт там, где есть узус. В таком случае приказ стрелять осознается всеми как преступный именно потому, что требует привнесения криминальных отношений в ту область, где постоянно производится декриминализация. Люди обычно объединяются в группы, которые стремятся к достижению порочных целей, а социальные порядки блокируют эти цели, производят декриминализацию общества. Но Арендт пишет, что зло тоталитаризма – в подчинении тому, с чем подчинившиеся были не согласны или не вполне согласны; то есть узурпация шантажа ради дальнейшей узурпации привычек.

Это рассуждение продуктивно в одном отношении: там, где начинает господствовать «принцип фюрерства», там генерал становится братом фельдфебелю, а маршал – ефрейтору, и уже все равно, кто отдает приказ стрелять. В этом смысле Арендт говорит, что зло не тождественно трусости и изнеженности, но наоборот, представляет собой весьма мучительный опыт эгалитаризма во зле, не позволяющий найти преступника. Любое криминальное использование имущества превращается в такой эгалитарной системе в изменение конституции, и за переменой правил никто внутри этой системы не видит, где удалось выстроить условия человечности, а где нет.

Как мы помним, узурпация – одна из важнейших тем Шмитта. И в работах, вошедших в только что изданную книгу, он описывает историю Веймарской республики как историю узурпаций, связанных с тем, что попытка обращения частных узусфруктов на общее благо не удалась. Кроме отмены старых имущественных отношений необходимо было произвести отмену старых политических отношений, заменив использование политики отдельными ее субъектами созданием политического как единственной гарантии, единственной основы политических событий. Иначе говоря, как имущественные кодексы определяют владение имуществом, тогда как реестры и каталоги выстраивают систему частной заинтересованности, привлекательности тех или иных вещей, – так же точно и политика нового типа должна определять сам факт политического участия, саму программу политического действия, тогда как конституция и прочие кодификации (и факты кодификации) тогда должны осуществлять политику удовольствия.

Но Веймарская республика, по Шмитту, не справилась с этим, потому что порочный нормативизм, раздвоенность конституционных начал, одновременно нормирующих и учитывающих различные интересы, привела к своего рода постоянной приватизации государственного интереса, вольной или невольной. Государство постоянно отдается то во власть народа, то во власть истории, то во власть кого-то из руководителей. Поэтому единственный выход из конституционного тупика – остановить эту отдачу, поставить того, кто не сможет все время принимать в свои руки государство (рейхспрезидент фон Гинденбург), или не сможет его отдавать. Именно на этой диалектике непринятого/неотданного и построена дальнейшая шмиттовская апология «фюрера, защищающего право», то есть превращающего право в спортивный интерес защиты.

Но самое удивительное, это как Шмитт и Арендт заочно спорят о предопределении. Шмитт упрекает классический децизионизм в том, что он оперирует суверенитетом сразу нескольких нормативов, начиная с осмысленности мира: «ввиду предполагаемого христианского понятия бога еще отсутствует осознанное представление об абсолютном не-порядке, хаосе, который превращается в закон и порядок не на основании некой нормы, но лишь в результате голого решения» (с. 323). Как мы видим, Шмитт именно обличает нормативизм как богословие узусфруктов, для которого и сословие, и весь сотворенный мир будут в пользовании Бога, и одновременно предметом аренды – праведники наследуют землю, а грешники платят проценты («лихву», согласно евангельской притче).

Именно такой подход Шмитта, теологические рамки которого легко реконструировать, невольно оспаривает Арендт, так же говоря о предопределении и уже называя Августина по имени. Она обращает внимание на то, что по Августину не начальное положение дел недвижимо, пока не проявилась воля, а ум недвижим, пока не начал принимать решение. И если ум Шмитта колеблется как пушинка между осуждением диктатуры и ее оправданием, паря между жесткими ребрами фактичности, то Арендт говорит о том, что само решение расположено не между узусфруктум и узусом, но между узусом и узурпацией. «Следовательно, я могу изъявить волю на то, чего не желаю, и не изъявлять воли на то, о правильности чего мне говорит разум, сознательно выступить против этого» (с. 163). Выражение воли на то, чего не желаешь, и есть узурпация – превращение предмета воли в предмет присвоения, по буквальному значению латинского usus и rapio.

Таким образом, если по Шмитту, узурпация всегда сопровождает становление современных политических форм, поскольку ни одна из них не может сослаться на чистый прецедент, на чистое, до-узусфруктовое отношение к реальности, то по Арендт, узурпация представляет собой всякий раз единичный акт воли, который при этом может иметь далеко идущие последствия. Узурпация – выступать против разумного, тогда как использование ума должно стать узусом, привычкой. Ханна Арендт выступает вслед за Кантом с требованием пользоваться своим умом, но при этом в чем-то в шмиттовском ключе. Дело не в том, чтобы извлекать из ума бонусы (подход узусфрукта), но в том, чтобы блюсти конституцию собственного ума. Там, где у Шмитта конституционализм – способ легитимации политических решений, у Арендт это способ легитимации исключительно разума, который становится всеобщим законодателем уже без опоры на метафоры и сложившиеся обычаи законов. Такой разум уже не оглядывается на себя, а дружит с собой.

И еще один важный аспект этой скрытой полемики Шмитта и Арендт через понятие предопределения. Ситуация в России наших дней очень напоминает то время, с последствиями которого по-своему работали и Шмитт, и Арендт. Мы видим близкие к эпохе (позднего) тредюнионизма и американского «сухого закона» явления: принятие репрессивных законов, штрейкбрехерство со стороны мобилизуемых людей толпы, соседство упорядоченной и даже облагороженной социальной жизни с деятельностью криминальных группировок, занимающихся полным циклом нелегального бизнеса (тогда чикагская мафия, теперь кущевские и гольяновские «рабовладельцы»), стремление критиков власти к жесткой самоорганизации, растрата бюджета страны картелями и синдикатами… Сходств очень много: даже слова «иностранный агент» звучат в наши дни не как в советское время «марионетка», «лакей», а как «торговый агент».

Эпоха тредюнионизма еще не осмыслена как политическая форма. Но важно, что этот период – когда политическое зло нельзя до конца разоблачить не потому, что у него есть высокие покровители, и не потому, что оно коррумпировало кого-то, кто его потом прикрывает. Просто сама механика здесь состоит в том, чтобы узурпировать готовые бонусы, не имущество, а именно узусфрукты: хорошую экономическую конъюнктуру или высвободившиеся в момент кризиса ресурсы. И значит, нужно руководствуясь рецензируемыми книгами, разбираться, где именно началась узурпация, и где именно она кончается.

P.S.Эти размышления писались, когда еще не было сообщений о событиях в ИК в Копейске. Эти события показывают границы узурпации: когда есть насилие или угроза насилия с обеих сторон, и при этом стороны никогда примириться не могут, так как целевые векторы насилия ("политика насилия") разные, центральная власть встает перед выбором. Либо уничтожить колонию, но это же будет уничтожением страны, политического мира – нельзя уничтожить бомбой, например, и заключенных и охранников, не обрушив всю страну в воронку этого взрыва. Ведь тогда делегитимируются и все полицейские (в широком смысле) структуры, принципиально не способные справиться с такой ситуацией. Либо признать, что истоки насилия "и в государстве, и в обществе" и перейти к политике признания.

Арендт, Ханна. Ответственность и суждение. / пер. с англ. Д. Аронсона, С. Бардиной, Р. Гуляева. – М.: Издательство Института Гайдара, 2013. — 352 с. – 1000 экз.

Шмитт, Карл. Государство: Право и политика. / пер. с нем. О. Кильдюшова. – М.: Территория будущего, 2013. – 448 с. – 1000 экз. – (Серия: «Университетская библиотека Александра Погорельского»).

       
Print version Распечатать